Я нарисую на тебе свое имя
Я нарисую на тебе свое имя

Полная версия

Я нарисую на тебе свое имя

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Пауза.

— Что случилось? — ее тон меняется мгновенно. — Ты заболела? У тебя температура? Голос какой-то измученный.

Я сажусь на край кровати очень осторожно, как сапер на минное поле.

— Всё нормально. Ну… относительно. Женское.

Мама молчит две секунды. Потом драматично ахает.

— Что значит — женское?

— Мам, ну женское и женское.

— Это серьезно?

— Нет.

— А если честно?

— Ну… неприятно.

На заднем фоне слышится папин голос:

— Кто там?

— Вилка, — отвечает мама.

— Ви-о-ле-тта, — механически поправляю я.

— Для меня ты Вилка. Что у тебя?

— Да всё со мной нормально!

Папа, видимо, подходит ближе, потому что его бас становится отчетливее:

— Дочь, ты деньги не экономь, если что-то надо — говори сразу.

И вот в этом весь мой папа. Мама сначала накрутит себя до уровня вселенской катастрофы, папа молча поднесет кирпич, цемент и карточку, потому что любые проблемы, по его мнению, либо чинятся, либо оплачиваются.

— Ничего не надо, пап. Я уже сходила к врачу.

— Хороший врач? — тут же вклинивается мама.

Перед глазами немедленно возникает Разумовский, и я, к своему стыду, вспыхиваю.

— Очень.

— Мужчина или женщина? — подозрительно спрашивает мама.

Я чуть не давлюсь воздухом.

— Мам!

— Что — мам? Я спрашиваю как мать! Мужчина или женщина?

— Мужчина.

На том конце провода повисает такая многозначительная тишина, будто я только что сообщила, что уехала в Тибет с барабанщиком из рок-группы.

— Ясно, — произносит мама тем самым тоном, который в переводе с материнского означает: я ничего не поняла, но уже всё придумала. — И как его зовут?

— Господи… мам, это врач.

— У врача нет имени?

— Есть. Но тебя оно не касается.

Папа фыркает. Похоже, смеется.

— Не допытывайся до ребенка.

— Ей двадцать восемь, какой ребенок? — возмущается мама.

— Для тебя — ребенок.

Я невольно улыбаюсь.

Потом в разговор врывается мой младший брат Сашка, судя по голосу, прямо с улицы.

— О, семейный консилиум! — орет он где-то в динамик. — Ви, ты жива? Мама уже дважды собралась в Москву с кастрюлей борща и иконой.

— Саш, иди в задницу.

— По голосу слышу: жива, но недовольна. Нормально. Значит, кризиса нет.

— Я тебя люблю, но ты бесишь.

— Это у нас семейное.

Они еще минут десять трещат, спорят, кто ко мне приедет первым, надо ли мне выслать домашнего варенья и почему я «слишком худая по голосу», а я слушаю их и чувствую, как внутри становится чуточку теплее.

Моя семья — это хаос. Громкий, навязчивый, беспардонный, временами душный хаос. Но именно он в такие дни держит меня на плаву.

Когда разговор заканчивается, я некоторое время сижу в тишине. Потом заставляю себя встать, переодеться в огромную вытянутую футболку с надписью NIRVANA, которую утащила у папы еще лет десять назад, и беру пакет из аптеки.

Лечение.

Звучит гордо. На деле — я минут пять читаю инструкцию к мази, как будто собираюсь собрать по ней ядерный реактор.

Потом запираюсь в ванной, ставлю рядом зеркало, ватные диски, воду и морально готовлюсь.

— Ну что, Хищник, — мрачно говорю своему отражению. — Сейчас будем тебя спасать.

Сам процесс унизителен, неприятен и заставляет меня шипеть сквозь зубы. Но уже через какое-то время жжение чуть-чуть отпускает. Не исчезает, нет. Просто отходит на задний план. Как противный сосед с перфоратором, который наконец решил сделать перекур.

Я выдыхаю.

Жить можно.

К вечеру мне надо ехать на работу.

Когда работаешь голосом, можно быть хоть при смерти, хоть с температурой, хоть с сердечной драмой размером с торговый центр — если связки на месте, будь добра, улыбайся в микрофон.

Я работаю на радио уже шесть лет. Сначала была крошечная ночная рубрика, где я читала новости о городе и случайно добавляла к ним комментарии, за которые меня стабильно ругал тогдашний программный директор. Потом были подмены, утренние эфиры, идиотские рекламные интеграции про окна и франшизы маникюрных салонов. А потом как-то само собой случилась моя рубрика — короткие вечерние монологи о жизни, людях и о том, почему взрослость в реальности вообще не такая, как обещали.

Рубрика выросла.

Потом у меня появился отдельный подкаст. Потом этот подкаст внезапно начал разлетаться нарезками по всему интернету, и теперь в комментариях под моими выпусками люди либо пишут: «Господи, это буквально про меня», либо: «Виолетта, вы влезли мне в голову без спроса».

Подкаст называется «Ви слышали?»— идея названия пришла ко мне в три часа ночи, когда я ела холодную пасту из контейнера и думала, что, возможно, не зря родители столько лет оплачивали мне логопеда.

В такси до студии я сижу как принцесса с геморроем — максимально осторожно и с лицом святой мученицы. Водитель поглядывает в зеркало заднего вида, наверняка подозревая, что я либо после очень веселых выходных, либо после операций по пересадке личности.

В редакции меня встречает Лера — моя продюсер, подруга, боевая единица и женщина, способная в семь утра одновременно пить кофе, материться и собирать выпуск так, будто родилась с эфирной сеткой в руках.

Она поднимает на меня глаза и замирает.

— Ты чего так идешь? На тебе невидимый памперс?

— Почти, — морщусь. — Не спрашивай.

— Спрошу.

— Не надо.

— Ви.

— Лера.

Она прищуривается.

— Это мужик?

Смотрю на нее, потом на редактора новостей Костю, который уже навострил уши.

Потом снова на Леру.

— Если я скажу «да», ты будешь меня жалеть или ржать?

— Сначала ржать, потом жалеть.

— Тогда да.

Костя ржет.

— Всё, — поднимаю руку. — Без подробностей. Просто знайте: не всё, что пахнет корицей, должно попадать в вашу личную жизнь.

Лера медленно ставит стакан с кофе на стол.

— О боже, — шепчет она с религиозным трепетом. — Ты обязана когда-нибудь превратить это в выпуск.

— Если выживу — обязательно.

Перед эфиром я, как всегда, ухожу в студию одна на несколько минут. У меня есть дурацкий ритуал: закрыть дверь, надеть наушники, провести пальцами по микрофону, сделать три глубоких вдоха и на секунду просто замолчать.

Я люблю этот момент.

Люблю красный огонек над стеклом. Люблю чистый, глухой студийный воздух. Люблю ощущение, что сейчас, в ближайшие тридцать минут, весь город будет меня слушать — в пробках, на кухнях, в такси, в офисах, под одеялами, с чашкой чая, с вином, с тоской, с усталостью, с влюбленностью, с чем угодно.

И мне надо попасть прямо в сердце.

Когда загорается лампочка ЭФИР, боль, аптека, мази, корица, Разумовский и мой пострадавшая "прелесть" ненадолго отходят на второй план.

Улыбаюсь в микрофон.

— Добрый вечер, город. С вами Ви, и это ваш любимый час честности на «Мегаполис FM». Если день был странный — поздравляю, вы живой человек. Если день был прекрасный — поздравляю, вы либо влюблены, либо вам просто повезло с нервной системой. Сегодня поговорим о маленьких предательствах взрослой жизни. О тех самых, когда покупаешь авокадо, а оно камень. Когда надеваешь белое и тут же проливаешь кофе. Когда взрослый мужчина говорит тебе: «Да не бойся, я знаю, что делаю». Вообще, взрослая жизнь — это не когда ты платишь налоги. Это когда читаешь состав. Всего. Йогурта, шампуня, крема, человека, с которым собираешься провести вечер. Особенно человека. У него, между прочим, тоже всегда есть состав. Иногда там написано: инфантильный, эгоистичный, любит себя и экспериментировать за чужой счет…

Сообщения от слушателей начинают сыпаться почти сразу. Мы выводим в эфир пару звонков. Девочка после расставания плачет, что всё с ней не так. Я десять минут говорю ей простую вещь: если кто-то не смог оценить твою любовь, это не делает твою любовь дешевой. Мужик сорока лет жалуется, что не может строить отношения, потому что после развода всех сравнивает с бывшей. Я говорю: тогда вы не ищете новую женщину, вы продолжаете жить в старой квартире своей головы.

Когда я работаю, мне всегда легко. Будто внутри меня щелкает тумблер, и та часть, которая обычно нервничает, сомневается, краснеет и воюет сама с собой, временно затыкается.

В микрофоне я смелее, чем в жизни. Честнее. Острее. Там я умею не только смешить, но и вытаскивать за уши из темноты.

Иногда мне кажется, что это единственное, что я по-настоящему умею хорошо.

После живого эфира остается запись подкаста. Мы делаем его позднее, когда большая часть редакции уже расходится, и студия становится почти интимной — только я, Лера, звукарь Тим и теплый свет мониторов.

Глава 4

Григорий

— Никаких зубов и грубых посасываний, ты меня поняла?

Девушка, имени которой я даже не старался запомнить, стоя на коленях передо мной, смотрит снизу вверх.

В ее глазах пляшет азарт. Она кивает, не говоря ни слова, и тянется к моему ремню. Щелчок, звук расходящейся молнии. Она ловко спускает с меня штаны вместе с бельем и обхватывает мой член ладонями.

Снова перехватываю ее за подбородок, фиксируя лицо и заставляя смотреть мне в глаза. Мне нужно, чтобы она уяснила правила.

— Да господи, поняла я, расслабься, — фыркает девушка, сбрасывая мою руку, и, наконец, берет в рот.

Я с шумом выдыхаю сквозь стиснутые зубы и запрокидываю голову.

Блядь.

Как же хорошо.

Идеально.

Влажно, тепло и ровно так, как мне сейчас необходимо.

Закрываю глаза, позволяя себе на несколько жалких минут просто отключить мозг и отдаться базовым инстинктам.

Пульсация в паху нарастает с каждой секундой.

Она двигается ритмично, осторожно, как я и просил. Удовольствие затапливает сознание, смывая накопившееся напряжение.

Мне становится слишком хорошо.

И в этот момент девушка, видимо, решает проявить инициативу.

Показать мастер-класс.

Усиливает нажим ладоней. Чуть сильнее втягивает щеки. Добавляет вакуума и резкости.

В ту же секунду удовольствие обрывается.

Резкая, обжигающая вспышка боли. Словно под кожу плеснули крутым кипятком или с силой прошлись наждачной бумагой. Мозг моментально фиксирует сигнал бедствия. То, что секунду назад было чистым кайфом, превращается в невыносимое, зудящее, разрывающее чувство жжения. Ткани наливаются свинцовой тяжестью, горят так, будто к ним приложили раскаленное клеймо. Боль прошивает от паха до самого солнечного сплетения.

— Блядь! — рычу, резко и грубо отталкивая ее от себя.

Девушка отлетает назад, ударяясь спиной о ножку кресла, и ошарашенно хлопает нарощенными ресницами. Губы блестят от слюны, в глазах — абсолютное непонимание.

— Ты больной?! Какого хрена ты творишь?!

— Пошла вон.

В паху пульсирует расплавленный свинец. Каждое сокращение мышц отзывается новой волной обжигающей рези.

— Что?!

— Собирай свои шмотки и свали нахрен отсюда!

— Да пошел ты, психованный придурок!

Она подхватывает с пола свое платье, путаясь в ткани, натягивает его прямо на ходу и пулей вылетает в коридор. Хлопает входная дверь.

Я остаюсь один. В тишине собственной спальни, тяжело опираясь рукой о спинку кресла.

Сука. Ну вот что, блядь, было непонятно в моих словах? Русский язык, простейшая инструкция из двух пунктов. Никакой самодеятельности, никаких резких движений, никакого лишнего трения. Но нет, каждая считает своим долгом доказать, что она лучше других. А в итоге — каждый гребаный раз одно и то же.

Стискивая зубы так, что сводит челюсти, иду в ванную. Не глядя на свое отражение в зеркале, включаю воду. Жду пару секунд, пока пойдет ледяная, и встаю под струю, направляя ее прямо на горящую кожу.

Холод приносит мгновенное, но слишком слабое облегчение. Я упираюсь обеими руками в кафель стены, опустив голову.

Ледяная вода медленно гасит пожар.

Тело, которое должно приносить мужчине удовольствие, давно превратилось в мою личную тюрьму. Шаг влево, шаг вправо — и я сгораю заживо.

***

— Хищник чихнул? — Женек уставился на меня, замерев с бумажным стаканчиком кофе в руке. — Что?

— Хищник. Чихнул, — медленно повторяю, откидываясь на спинку рабочего кресла.

Кручу в пальцах ручку.

Знаю, что не имею права разглашать болячки своих пациентов, но по факту я ничего и не сказал. Ни имен, ни диагнозов. Просто эта фраза со вчерашнего дня не выходит из моей головы.

Евгений Барановский. Мой лучший друг. Единственный человек в этом мире, с которым я могу позволить себе такую роскошь — просто сидеть в своем кабинете и говорить не по делу.

Мы с Женьком прошли вместе через всё дерьмо, какое только может подкинуть жизнь. От звонка до звонка отмотали срок в детдоме, деля на двоих пайку, синяки и одну мечту на двоих — вырваться. Потом была убитая комната в студенческой общаге, где мы спали по очереди, потому что кровать была одна, а адская зубрежка занимала всё остальное время.

Я ушел в медицину, он — с головой зарылся в химию и молекулярную биологию. Где конкретно и на кого он сейчас работает в своих закрытых лабораториях, Женек не распространялся, да я и не лез. Главное, что выбрался. И даже умудрился счастливо жениться, обзаведясь тем самым уютом, который для меня навсегда останется недоступной роскошью.

Женек делает глоток кофе и прищуривается, пытаясь найти хоть какую-то логику в моих словах.

— И что это значит?

— Лучше тебе не знать.

Перед глазами тут же всплывает раскрасневшееся до корней волос лицо Виолетты. Ее огромные, паникующие глаза и то, как она сидела на краешке стула, отчаянно подбирая слова, чтобы описать мне свой… химический ожог.

У меня были сотни пациенток. Истеричные, холодные, пытающиеся со мной флиртовать прямо на смотровом кресле. Но ни одна из них не заставляла меня сдерживать смех так, что сводило скулы. А эта сумасшедшая с глазами олененка Бэмби умудрилась пробить мою профессиональную броню одной тупой фразой.

— Что там с мазью? Сделал что-нибудь, чтобы от меня ментолом за километр не несло?

Женек тяжело вздыхает и ставит стаканчик на край моего стола.

— Пока нет. Но я работаю, Гриш.

— Работает он. Жень, я скоро как ходячая аптека буду пахнуть. Этот ментол въедается в кожу, в одежду, в салон машины. Я вчера снова не удержал реакцию.

Барановский мгновенно становится серьезным. От его расслабленности не остается и следа. Он прекрасно знает, что означает мое «не удержал реакцию».

— Сильно накрыло?

— Как в кипяток окунули. Холодный душ помог, но ненадолго. База, которую ты намешал в прошлый раз, слишком плотная. Она блокирует гистаминовые рецепторы, да, но запах… Жень, это невыносимо. Мне нужно что-то легкое, без запаха, чтобы я мог использовать это постоянно.

— Гриш, ты же врач, ты сам понимаешь физику процесса. Убрать охлаждающий эффект и запах ментола, не потеряв при этом эффективность — это пиздец как сложно. Если я просто намешаю тебе кортикостероидов, у тебя со временем истончится кожа, и станет только хуже. Мне нужен идеальный проводник. Я пробую синтезировать новые полимеры, но пока они нестабильны.

— Ищи проводник, Жень. Ищи. Потому что иначе я скоро начну бросаться на людей.

Глава 5

Я просыпаюсь за минуту до будильника.

Всегда.

Организм давно понял, что жить ему приходится с человеком, который не опаздывает, не дает поблажек и считает хаос разновидностью биологической угрозы.

На часах 5:59. За окном еще серо. Город только начинает шевелиться где-то далеко внизу, а моя квартира уже беззвучно существует в своем обычном, выверенном порядке.

Я встаю, заправляю постель одним движением, иду на кухню и включаю кофемашину.

Квартира у меня большая. Слишком большая для одного человека, но это было сознательное решение. После детдома, общаги и крохотной съемной конуры, где в студенчестве холодильник приходилось открывать боком, я однажды пообещал себе простую вещь: если когда-нибудь у меня появятся деньги, у меня будет пространство.

Воздух. Тишина. Двери, которые закрываются.

И никто не роется в твоих вещах.

Сейчас здесь именно так. Много стекла, темного дерева, серых стен и ровных линий. Никаких лишних деталей. Всё на своих местах. Книги по полкам, рубашки по цветам, ножи по размеру, документы по папкам. Даже оливковое масло стоит этикеткой вперед.

Женя однажды сказал, что у меня дома не квартира, а дорогой, очень одинокий выставочный зал.

Возможно, он прав.

Единственное, что выбивается из общей стерильной картины, — кружка с кривой синей звездой на боку. Ее разрисовала дочь Жени. Соня. Пять лет. Маленький вихрь в розовых носках, которая считает меня «дядей Гришей, который всегда пахнет больницей и конфетами». Хотя конфеты я ей перестал носить после того, как Оля, жена Жени, открыла мне дверь и с порога зловеще сообщила, что если я еще раз принесу ребенку шоколад перед сном, то буду лично укладывать ее четыре часа.

Я пью кофе из этой кружки, потому что выбросить рука не поднимается.

Потом душ. Бритье. Черная рубашка, темно-серый костюм. Два письма на почте. Три сообщения от администраторов. Одно — от женщины, чье имя я, так и не удосужился сохранить.

Ты реально псих.

Смотрю на экран секунду, потом удаляю диалог..

Люди любят сложных мужчин только до тех пор, пока сложность не начинает причинять им неудобства. Потом они быстро вспоминают, что вокруг полно нормальных, понятных, тактильных, не замороченных на правилах особей мужского пола.

И правильно делают.

Выхожу из дома ровно в 6:45.

У въезда на подземную парковку клиники я уже снова в рабочем состоянии.

Внутри меня есть дверь. Очень тяжелая. Когда я переступаю порог клиники, она закрывается.

Остается врач.

— Доброе утро, Григорий Васильевич, — бодро рапортует Арина на ресепшене. — У вас на девять ноль-ноль первичный, потом повторный, потом ребенок по cito, потом…

— Расписание я видел.

— Конечно, — тут же выпрямляется она. — И еще Елена Павловна звонила.

Я останавливаюсь.

— Зачем?

— Спросила, не напугали ли вы ее пациентку.

Медленно поднимаю на Арину взгляд.

Девушка героически пытается сохранить лицо, но по дернувшимся губам видно: ей интересно всё. Сразу. Желательно в деталях.

— Я никого не пугаю.

— Разумеется, — слишком быстро соглашается она.

— Арина.

— Молчу.

У себя в кабинете надеваю халат, просматриваю карту первого пациента и на автомате проверяю почту. Среди писем — ответ от лаборатории по вчерашним мазкам Ланской. Быстро. Хорошо.

Открываю файл. Пробегаю глазами.

То, что и ожидалось.

Никаких неприятных сюрпризов.

На секунду внутри что-то расслабляется. Профессиональное удовлетворение от правильно поставленного диагноза.

Закрываю письмо и переключаюсь на работу.

Первой приходит женщина лет сорока, с идеально уложенными волосами и губами цвета спелой вишни. Она садится напротив, закидывает ногу на ногу и с места в карьер сообщает:

— Доктор, мне срочно нужно лицо на десять лет моложе. У бывшего через месяц свадьба.

— У меня дерматология, а не магия, — спокойно отвечаю, открывая карту. — Но можем начать с базового ухода и терапии купероза. Ваш бывший, скорее всего, не стоит розацеа.

Она смеется чуть громче, чем нужно. Пытается флиртовать. Я вежливо, но методично возвращаю разговор в медицинскую плоскость.

Следом подросток с акне, который смотрит в пол и отвечает односложно. Его мать на грани слез и чувства вины, будто это она лично вырастила у сына воспаление на лице.

— Послушайте меня внимательно, — говорю ей, печатая назначения. — Это не ваша вина и не его «запущенность». Это состояние кожи. Мы будем лечить. Последовательно. Без паники и без самодеятельности из интернета.

Мальчишка впервые поднимает на меня глаза.

— А шрамы останутся?

— Если будешь делать, что я сказал, — нет.

Он кивает так, словно я выдал ему амнистию.

Перед обедом приходит ребенок по cito — девочка лет шести, вся в розовом, с плюшевым зайцем и воспалением на сгибах локтей. Она ревет так, будто ее ведут не ко мне, а на публичную казнь.

— Катя, — строго шепчет ей мать, — не капризничай.

— Не трогайте меня! — воет Катя и прячется за стул.

Я опускаюсь перед ней на корточки, чтобы мы оказались на одном уровне.

— Зайца как зовут? — спрашиваю.

Она подозрительно сопит.

— Персик.

— Серьезное имя.

Катя моргает.

Беру со стола перчатку, надуваю ее и быстро рисую ручкой смешную морду.

— Это доктор Осьминог. Он ужасно важный и очень хочет познакомиться с Персиком. Но только если Персик не кусается.

Катя смотрит на перчатку. Потом на меня. Потом осторожно протягивает своего зайца.

Через пять минут я уже спокойно осматриваю ее руки, а мать смотрит на меня с выражением такого облегчения, будто я только что не экзему диагностировал, а вытащил ребенка из проруби.

— Спасибо вам, — шепчет она на выходе.

Я лишь киваю.

Благодарность всегда ставит меня в тупик.

В обед мне приходит уведомление о ежемесячном списании со счета. Фонд помощи детским домам. Автоплатеж.

Я настроил его давно и никогда не отменяю. Это мой личный способ не делать вид, будто прошлое — просто неудобная глава биографии, которую можно перелистнуть и забыть.

Ничего не забывается.

Особенно если когда-то ты точно знаешь вкус самого дешевого чая на алюминиевой кухне, звук ключей воспитательницы в ночной смене и то, каково это — не иметь ни одного взрослого, которому можно позвонить просто так.

Жене повезло чуть больше — его в старших классах на время забирал дальний родственник. Меня никто не забирал. Да я уже тогда был слишком неудобным для семейного счастья — молчаливый, злой, постоянно готовый вцепиться зубами в мир, если тот подойдет слишком близко.

Из этого материала, как выяснилось, получаются хорошие врачи.

Плохие мужчины, впрочем, тоже.

После работы я не еду сразу домой. Разворачиваю машину и через сорок минут уже стою у подъезда Барановских.

Дверь мне открывает Оля — в растянутом свитере, с ложкой в руке и прядью волос, выбившейся из пучка.

— Наконец-то! — возмущается она. — Я уже решила, что ты снова сольешься в последний момент под предлогом спасения человечества.

— Человечество обошлось без меня два часа. Надеюсь, оно не слишком пострадало.

Из кухни доносится голос Жени:

— Если бы ты пришел на двадцать минут позже, Соня съела бы все оливки и объявила себя морским царем!

В следующий момент в коридор вылетает сама Соня — маленькая, кудрявая, в пижаме с лисами, хотя на часах еще только семь.

— Дядя Гриша! Я нарисовала тебе динозавра-врача!

Она протягивает мне листок, на котором зеленое нечто в очках и с градусником в лапе явно собирается кого-то лечить силой убеждения.

— Впечатляет, — серьезно говорю я. — Очень квалифицированный динозавр.

— Я знаю, — важно отвечает Соня.

За столом у Барановских шумно, тесно и пахнет едой так, как у меня дома не пахнет никогда. Оля приготовила курицу, салат, картошку с розмарином и какой-то пирог, потому что, по словам Жени, у нее «генетическая невозможность накрывать на стол нормально, без ощущения, что к вам пришла рота солдат».

— Ешь, — командует она, ставя передо мной тарелку.

— Я и ем.

— Плохо ешь. Посмотри на себя — кожа да кости.

— От женщины молекулярного биолога я не ожидал аргументации на уровне тети Зины из подъезда.

— А я от светила дерматологии — такого худого лица.

Женя ржет в бокал.

— Господи, как я люблю, когда вы начинаете мериться сарказмом.

Соня между тем забирается ко мне поближе и шепотом сообщает:

— Папа сказал, ты злой, но добрый.

Я медленно поворачиваю голову к Жене. Он безмятежно жует картошку.

— Интересная формулировка.

— Зато честная, — невозмутимо отвечает он.

У них дома всегда так. Тепло. Шумно. Без церемоний. Оля может шлепнуть Женьку по затылку полотенцем за то, что он оставил кружку на подоконнике. Соня может требовать внимания сразу от всех. На холодильнике висит календарь с кружочками, детскими рисунками и списком покупок. На диване плед, под диваном кубики, на подоконнике горшок с базиликом, который Оля выращивает уже третий раз, потому что предыдущие два «не выдержали микроклимата этой семейки».

Я люблю бывать здесь.

И ненавижу.

Потому что именно тут особенно остро чувствуешь, насколько твоя собственная квартира тиха.

— Как работа? — спрашивает Оля.

— Люди болеют, я лечу.

— А вне работы? — не отстает она.

— А вне работы я ем у вас курицу.

— Гриша.

— Оля.

Она закатывает глаза.

— У него был кто-нибудь в последнее время? — спрашивает она у Жени так, будто меня нет за столом.

На страницу:
2 из 7