Шёпот гранатовых садов
Шёпот гранатовых садов

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Она постояла ещё несколько минут, всматриваясь, пока оранжевое свечение не стало бледнеть, сливаясь с предрассветной серостью. Затем пожала плечами, задёрнула штору и вернулась в постель.

«Наверное, какая-нибудь фабрика горит, — подумала она, засыпая. — Отец завтра всё расскажет».

Ей и в голову не пришло, что горит не фабрика. Что горит целая провинция. Что восстание, о котором она читала в газетах лишь мельком, между страницами светской хроники, переросло в нечто, чему ещё нет названия. Что волна огня катится к Александрии, и когда она докатится — ни вилла «Эгей», ни Селим, ни её фарфоровый мирок не устоят.

Но это всё будет завтра. Вернее, через несколько месяцев. А пока Лейла Искандер заснула — и на её губах играла лёгкая улыбка. Ей снилось, что она танцует вальс, и на этот раз партнёр не наступает ей на подол.

Следующее утро выдалось ясным, будто и не было грозы. Солнце высушило мраморные ступени, птицы вернулись в сад, и слуги, ворча, собирали сломанные ветки и упавшие цветы. Вилла «Эгей» сверкала, как умытая.

Лейла спустилась к завтраку позже обычного. В столовой уже сидел отец с газетой, мать — с чашкой кофе и озабоченным лицом. На буфете, среди серебряных кофейников, стояла ваза с белыми розами — теми, что вчера украшали стол.

— Доброе утро, — Лейла наклонилась поцеловать отца в щёку. — Что пишут в газетах?

Экрем-бей сложил газету быстрее, чем обычно, и убрал её на соседний стул. Жест не укрылся от Лейлы.

— Ничего особенного, — сказал он. — Беспорядки в восточных санджаках. Обычное дело.

— А я видела зарево ночью. Думала, порт горит.

Отец и мать переглянулись. В этом взгляде было что-то, чего Лейла не поняла. Что-то взрослое, тревожное.

— Гроза вызвала пару пожаров, — сказал Экрем-бей ровным голосом. — Всё уже потушили. Кстати, — он сменил тему слишком поспешно, — как тебе вчерашний вечер? Ты была великолепна. Селим не сводил с тебя глаз.

— Селим всегда не сводит с меня глаз, — Лейла села на своё место и налила себе апельсинового сока. — Это его основное занятие.

— И неплохое занятие, — заметила Сафие-ханым, отпивая кофе. — Молодому человеку полезно восхищаться своей невестой. Это залог счастливого брака.

— А вы с папо? — Лейла лукаво взглянула на мать. — Папа тоже восхищался вами?

— Твой отец, — Сафие-ханым чуть улыбнулась уголками губ, — восхищается мной до сих пор. Именно поэтому он согласился на твою помолвку с Селимом, хотя у того нет ни гроша за душой.

— У него есть имя, — возразила Лейла.

— Имя, — повторила мать, и в её голосе прозвучала та самая нота, которая всегда предвещала урок. — Имя, моя дорогая, не греет в холодную ночь и не кормит в голодный год. Я не против Селима. Он милый мальчик. Но я надеюсь, ты понимаешь, что жизнь — это не только стихи и вальсы.

— Мама, — Лейла отложила ложку, — ты говоришь, как господин Бора.

Сафие-ханым подняла бровь. Экрем-бей оторвал взгляд от яичницы.

— А что господин Бора? — спросил он с интересом. — Вы беседовали?

— Он имел наглость подойти ко мне без представления, — сказала Лейла. — И наговорил кучу неприятных вещей. Про фарфоровые чашки, про выживание и про то, что аристократы не видят реальности.

— Он прав, — неожиданно сказал Экрем-бей.

Лейла уставилась на отца.

— Папа!

— Я не о фарфоровых чашках, — он поднял руку, — а о реальности. Кемаль Бора — человек грубый, да. Но он умён, и он знает, что происходит в стране. Мы здесь, в Александрии, слишком оторваны от остальной империи. А там, — он кивнул куда-то в сторону окна, — там неспокойно. Очень неспокойно.

— Беспорядки в восточных санджаках, — процитировала Лейла с лёгкой иронией.

— Беспорядки, которые могут стать большой войной, — тихо сказала Сафие-ханым, глядя в свою чашку. — И тогда, Лейла, фарфоровые чашки действительно побьются. Все.

В столовой повисла тишина. Даже слуги, убиравшие со стола, замерли на мгновение.

Лейла посмотрела на мать, на отца, на сложенную газету с невидимым заголовком. Ей вдруг стало холодно, хотя солнце уже заливало комнату.

— Но ведь ничего не случится? — спросила она, и голос её прозвучал моложе, чем ей хотелось. — С нами ничего не случится?

— Конечно, нет, моя радость, — Экрем-бей улыбнулся и накрыл её руку своей ладонью — большой, тёплой, пахнущей табаком. — Пока я жив, с тобой ничего не случится. А теперь ешь. У тебя сегодня примерка платья к официальной помолвке.

И Лейла стала есть. Но аппетит почему-то пропал.

Официальная помолвка была назначена через три недели. Селим приходил каждый день, иногда по два раза, и они гуляли по набережной, читали стихи, строили планы. Он обещал, что их дом будет самым красивым в Александрии. Она обещала, что будет счастлива. Они были похожи на детей, играющих в семейную жизнь, и оба не знали, что игра скоро кончится.

Кемаля Бора она видела ещё дважды — издали, на деловых приёмах, куда отец брал её всё чаще. Он больше не подходил к ней и не заговаривал. Но всякий раз, когда их взгляды встречались, он чуть заметно усмехался — той самой усмешкой, от которой у неё внутри всё переворачивалось. Она отвечала ему ледяным кивком и отворачивалась. Ей казалось, что она побеждает в этой безмолвной дуэли.

Ей казалось.

А в газетах тем временем писали о мобилизации. О волнениях на Балканах. О том, что империя дышит тяжело и прерывисто, как больной в лихорадке. Но Лейла не читала газет. Она выбирала цветы для помолвки — белые розы и жасмин. Тот самый жасмин, который пах ложью, но теперь она не чувствовала этого запаха.

Потому что ничто не предвещало беды. Потому что Александрия была прекрасна. Потому что мир был создан для неё.

Пока.

Глава 2. Идеальный Селим

Александрия, июнь 1910 года

За три недели до официальной помолвки Александрия расцвела так, словно пыталась доказать самой себе, что она всё ещё жемчужина империи. На набережной Корниш высадили новые пальмы; в кафе «Атлас» подали первую партию льда, привезённую из Ливана; дамы сменили весенние шляпки на летние, с более широкими полями и газовыми шарфами. Город жил, дышал, наслаждался — и старался не замечать того, о чём писали газеты на последних полосах.

Лейла Искандер в это утро сидела в плетёном кресле на веранде виллы «Эгей» и наблюдала, как садовник Мехмед подрезает розовые кусты. В одной руке она держала чашку с остывшим кофе, в другой — список гостей, составленный матерью. Список был длинным, на три страницы, исписанных мелким почерком Сафие-ханым. Лейла пробегала глазами по именам, и некоторые заставляли её морщиться.

— Тётя Фериде, — прочитала она вслух с интонацией приговора. — Придётся выдержать её расспросы о внуках, которых у неё нет, и о моём здоровье, которое, по её мнению, всегда недостаточно хорошее.

Селим, сидевший напротив с томиком Бодлера на коленях, поднял голову:

— Тётя Фериде — прекрасная женщина. Она прислала мне трогательное письмо с поздравлениями.

— Она прислала тебе письмо, потому что ты ей понравился. Она считает, что поэты — это новый вид святых. — Лейла фыркнула. — Ты не знаешь её так, как я. Она десять лет мучает моего отца вопросами, почему он не купил землю в Каире.

— Может быть, она просто заботится о семье?

— Она заботится о том, чтобы все знали, что она заботится. Это другое.

Селим улыбнулся своей рассеянной, чуть виноватой улыбкой и снова уткнулся в книгу. Лейла посмотрела на него поверх списка. Он был действительно красив сегодня: светлый льняной костюм, волосы чуть растрёпаны ветерком, длинные пальцы перелистывают страницы с той бережной нежностью, с какой обычно касаются дорогих сердцу вещей. В такие минуты она почти любила его. Нет — поправила она себя. Она любила его. Любила. Это было правильное, проверенное чувство, как любимое кресло, как знакомая с детства картина на стене. С ним было удобно. С ним было понятно.

Но иногда — очень редко, мельком — ей казалось, что чего-то не хватает. Какого-то напряжения. Какой-то искры. Она гнала от себя эти мысли: они были недостойны благовоспитанной невесты.

— Ты меня слушаешь? — спросил Селим.

— Прости. Задумалась о списке гостей.

— Я спросил: ты хотела бы поехать в Париж после свадьбы? Я подумываю о том, чтобы издать там сборник. В Александрии, конечно, есть типографии, но парижские...

— Париж — это прекрасно, — перебила она, оживляясь. — Мы остановимся в «Отель де Пари», будем гулять по Елисейским полям, и ты будешь читать мне новые стихи в Люксембургском саду.

— Именно так я и представлял, — просиял Селим. — И ещё — я хочу показать тебе Нотр-Дам. Говорят, когда орган играет на вечерней мессе, забываешь обо всём земном.

— Мне нравится земное, — сказала Лейла. — Я не уверена, что хочу о нём забывать.

— Ты просто никогда не слышала настоящего органа.

— А ты слышал?

— Один раз. В детстве, когда отец возил меня в Марсель. Я помню только звук — он был такой... — Селим замолчал, подбирая слово, но не нашёл и просто вздохнул. — Ты поймёшь, когда услышишь.

Лейла отложила список и взяла его за руку.

— Я пойму. Всё, что ты мне показываешь, я понимаю.

Это была правда, но правда частичная. Она понимала его восторги, его стихи, его рассеянность и неспособность вовремя прийти на обед. Но она не понимала — точнее, отказывалась понимать, — что Селим Назир живёт в мире, который существует только в его голове. В этом мире была поэзия, была красота, была она, Лейла, вознесённая на пьедестал. Но в этом мире не было денег, которые заканчиваются. Не было политики. Не было войны.

Их отношения напоминали изящный стеклянный шар, в котором, если встряхнуть, падает снег. Красиво. Безупречно. И совершенно не связано с тем, что творится снаружи.

После обеда, когда солнце стало не таким палящим, Лейла отправилась в город. Ей нужно было к портнихе — мадам Иветт, француженке, которая держала ателье на Рю-де-Франс, — и за новыми лентами для шляпок. Мать предлагала послать слуг, но Лейла отказалась. Ей хотелось пройтись, увидеть людей, вдохнуть воздух Александрии, который в этот час пах солью, кофе и специями.

Она взяла с собой только Фатму — для приличия, — и к двум часам пополудни они уже шагали по многолюдной улице Шериф-паши. Экипажи громыхали по мостовой, торговцы зазывали покупателей, мальчишки-разносчики сновали между прохожими с подносами, полными сладостей. Лейла щурилась от яркого солнца и чувствовала себя удивительно лёгкой. Может быть, потому что мать не видела, как она идёт без зонтика. Может быть, потому что в толпе она была не «дочь Экрема Искандера» и не «невеста Селима Назира», а просто молодая женщина, которая идёт по своим делам.

У ателье мадам Иветт выстроилась целая очередь. Лейла зашла внутрь, где пахло шёлком и духами, и её тут же окружили помощницы портнихи. Примерка заняла больше часа — мадам Иветт была перфекционисткой и перекалывала складки снова и снова, пока платье не село идеально. Когда Лейла наконец вышла на улицу, солнце уже клонилось к западу, а Фатма клевала носом на скамейке у входа.

— Просыпайся, — Лейла легонько тронула её за плечо. — Пойдём домой.

— Ох, госпожа, простите, — служанка вскочила, бормоча извинения.

— Ничего. Ты устала. Я тоже.

Они двинулись в обратный путь, но у книжной лавки «Макруз» Лейла замедлила шаг. Это была старая лавка с пыльными витринами и вывеской на трёх языках: арабском, французском и греческом. Здесь Селим покупал свои драгоценные тома. Здесь он когда-то, два года назад, впервые прочитал ей стихи Хафиза — прямо у этого порога, и прохожие оборачивались, а он не замечал никого.

Лейла улыбнулась воспоминанию и уже хотела пройти мимо, но дверь лавки открылась — и из неё вышел Кемаль Бора.

На мгновение они замерли друг напротив друга. Потом он шагнул в сторону, пропуская её, и чуть склонил голову в том самом полупоклоне, который в прошлый раз так её взбесил.

— Лейла-ханым. Какая неожиданная встреча.

— Господин Бора. — Она ответила ровно, без улыбки. — Не знала, что вы посещаете книжные лавки.

— А что, по-вашему, я должен посещать? Табачные склады и притоны?

— Я этого не говорила.

— Но подумали.

Она не стала отрицать. Он снова угадал.

Кемаль держал в руке свёрток в коричневой бумаге — судя по форме, книгу. Лейла скользнула взглядом по свёртку и не удержалась:

— И что же читает господин Бора? Учебник по коммерции?

— «Государя» Макиавелли. — Он усмехнулся, увидев её реакцию. — Вас это удивляет?

— Признаться, да.

— Потому что торговцы, по-вашему, не читают политической философии?

— Потому что я не ожидала, что вы читаете на итальянском.

— А кто сказал, что я читаю на итальянском? — он слегка приподнял свёрток. — Это французский перевод.

Лейла почувствовала, что проигрывает этот раунд. Надо было уходить, но что-то держало её на месте. То ли любопытство, то ли раздражение, то ли странное желание доказать ему, что она умнее, чем он думает.

— Макиавелли — циник, — сказала она. — Он учит, что цель оправдывает средства.

— А вы считаете, что это не так?

— Я считаю, что средства имеют значение.

— Значит, вы никогда не были в ситуации, где у вас нет выбора средств.

Она вспыхнула:

— Вы опять говорите о выживании?

— Я говорю о реальности. — Он смотрел на неё всё с тем же непроницаемым выражением, но теперь в его голосе не было насмешки. Было что-то другое. Усталость? — Послушайте, Лейла-ханым. Я не пытаюсь вас оскорбить или унизить. Я просто вижу вас насквозь, и это вас бесит. Вы привыкли, что мужчины смотрят на вас с обожанием. А я смотрю иначе. Это не значит, что я вас не ценю. Это значит, что я вижу то, чего не видят они.

— И что же вы видите? — спросила она, сама не зная, зачем.

Он помолчал. Потом сказал:

— Я вижу женщину, которая боится.

Лейла открыла рот — и закрыла. Возразить было нечего. Не потому, что он был прав. А потому, что она не была готова к такому ответу.

— Я ничего не боюсь, — сказала она наконец, но голос прозвучал тише, чем ей хотелось.

— Боитесь, — повторил он мягче. — Вы боитесь, что ваш прекрасный мир рухнет. Что Селим окажется не тем, кем вы его себе придумали. Что вы сами — не та, кем себя считаете. И вы гоните этот страх, прячете его за гордостью и колкостями. Но он никуда не уходит.

На улице было по-прежнему людно, но Лейла вдруг перестала замечать прохожих. Существовал только этот человек с обветренным лицом и странными, почти сочувствующими глазами. И тишина, которая висела между ними.

— Зачем вы так со мной говорите? — спросила она. — Что я вам сделала?

— Ничего. — Он пожал плечами. — Я просто не люблю, когда красивые женщины тратят себя на пустые иллюзии.

— Селим не пустая иллюзия.

— Может быть. — Он не стал спорить. — Время покажет.

И он отошёл — легко, не прощаясь, словно их разговор был не более чем случайной задержкой на пути к более важным делам. Фатма, которая всё это время стояла в стороне и делала вид, что рассматривает витрину, метнула на Лейлу вопросительный взгляд.

— Всё в порядке, — сказала Лейла, хотя внутри у неё всё кипело. — Идём.

До самого дома она не произнесла ни слова. Фатма, наученная опытом, молчала тоже.

Вечером, перед ужином, Лейла стояла перед зеркалом в своей комнате и расчёсывала волосы. Ритмичные движения гребня обычно успокаивали её, но сегодня — нет. Слова Кемаля крутились в голове, как назойливая мелодия.

«Вы боитесь, что Селим окажется не тем, кем вы его себе придумали».

Что за чушь. Она знает Селима два года. Он именно тот, кем кажется: добрый, нежный, образованный, преданный. То, что он не силён в практических вопросах, — не порок, а особенность. Для практических вопросов есть она. И её отец. И деньги её семьи.

«Я вижу женщину, которая боится».

Она не боится. Ей нечего бояться.

Она положила гребень на туалетный столик и встретилась взглядом со своим отражением. Красивое лицо, чуть раскрасневшиеся щёки, блестящие глаза. Но где-то в глубине зрачков — то, чего она не хотела видеть. Маленькая тень сомнения.

Завтра она увидит Селима. Завтра он поцелует ей руку и скажет что-нибудь поэтичное. И всё снова встанет на свои места.

Должно встать.

Вечером Лейла сидела с Селимом в беседке, увитой глицинией. Солнце уже село, и небо из розового стало густо-синим. Слуги зажгли фонари вдоль аллей, и сад теперь напоминал театральную декорацию — таинственную, мерцающую, полную теней. В такие вечера Александрия казалась самым прекрасным местом на земле, и Лейла была почти готова простить городу его пыль, его зной и его надоедливых торговцев.

Селим читал ей новые стихи. Он писал их в течение недели, запершись в библиотеке своей полуразрушенной виллы, и теперь, запнувшись от волнения, достал из кармана несколько сложенных листков.

— Это ещё не закончено, — предупредил он. — Но я хочу, чтобы ты услышала.

— Я слушаю.

Он откашлялся и начал читать. Стихи были о любви, разумеется. О розе, которая растёт в пустыне. О том, что глаза возлюбленной подобны звёздам. О том, что жизнь без любви — это корабль без паруса. Всё это было красиво, мелодично, выдержано в лучших традициях османской поэзии. Лейла слушала, склонив голову, и её губы чуть заметно шевелились, повторяя особенно удачные строки.

Когда он закончил, она захлопала.

— Прекрасно. Особенно про корабль. Ты никогда не был в море по-настоящему, но описываешь его так, словно родился на палубе.

— Я был в море, — возразил Селим. — Один раз. Меня укачало.

Лейла рассмеялась. С ним было легко смеяться. В этом был его дар.

— Ты будешь читать это на помолвке?

— Если ты хочешь.

— Хочу. Пусть все услышат, какой у меня талантливый жених. — Она наклонилась к нему и поцеловала в щёку. Он покраснел — в свои двадцать четыре года он всё ещё краснел от её прикосновений. Это было трогательно.

— Лейла, — сказал он тихо, беря её за руку. — Ты ведь знаешь, что я люблю тебя?

— Знаю.

— Нет, по-настоящему люблю. Не так, как в стихах. А так, что мне страшно.

Она нахмурилась:

— Страшно? Чего?

— Потерять тебя. — Он смотрел на неё с той серьёзностью, какая бывает только у очень искренних или очень наивных людей. — Ты — единственное, что у меня есть. Вилла «Глициния» разваливается, денег почти нет, мои стихи печатают только в александрийских журналах, да и то не платят. Всё, что у меня есть ценного, — это ты. И я боюсь, что однажды ты проснёшься и поймёшь, что я тебе не подхожу.

Лейла погладила его по щеке. Его кожа была гладкой, как у юноши, несмотря на возраст.

— Ты мне подходишь, — сказала она твёрдо. — Я выбрала тебя, помнишь? Не ты меня. Я тебя.

— Да, — он улыбнулся виновато. — Ты меня.

— И я не меняю своих решений.

Она произнесла это с уверенностью, которую сама хотела чувствовать. Но где-то на донышке сознания шевельнулась мысль: а что, если он прав? Что, если однажды она проснётся и поймёт? Нет. Не сейчас. Сейчас она была счастлива.

Они сидели в беседке, пока фонари не догорели до половины и Фатма не пришла звать Лейлу в дом. Селим поцеловал ей руку на прощание — долго, нежно, словно пилигрим, прикоснувшийся к святыне, — и ушёл по аллее, растворяясь в темноте.

Лейла смотрела ему вслед и думала о том, что завтра они увидятся снова. И послезавтра. И через год. И через десять лет. И это было правильно. Это был план.

Но планы, как известно, пишутся на бумаге. А реальность диктует свои строки.

На следующий день Лейла сопровождала мать в благотворительный госпиталь при французской миссии. Сафие-ханым занималась попечительством — раз в месяц она привозила пожертвования, навещала больных и проверяла, как расходуются средства. Лейла обычно избегала этих поездок: запах карболки вызывал у неё головную боль, а вид больных — смутное, неприятное чувство вины, в котором она не любила себе признаваться.

Но сегодня мать настояла.

— Ты скоро станешь хозяйкой собственного дома, — сказала она за завтраком тоном, не терпящим возражений. — Тебе полезно видеть, что мир состоит не только из балов и примерок.

— Я знаю, из чего состоит мир, — возразила Лейла.

— Ты знаешь теорию. А я хочу, чтобы ты увидела практику.

И вот теперь они сидели в душной приёмной палате, куда медленно, один за другим, входили пациенты. В основном бедняки из портовых кварталов: женщины с измождёнными лицами, дети с гноящимися глазами, старики на костылях. Лейла помогала раздавать хлеб и лекарства — просто протягивала свёртки, стараясь дышать ртом, чтобы не чувствовать запаха немытых тел и болезни. Ей было стыдно за свою брезгливость, но стыд не помогал её преодолеть.

В какой-то момент к ним подошла молодая женщина с младенцем на руках. Младенец плакал — тихо, безнадёжно, как плачут дети, у которых уже нет сил. У женщины было лицо, изрытое оспой, и глаза, в которых застыло выражение тупого, привычного страдания.

— Хлеба, — сказала она. — И молока. У меня молоко пропало.

Лейла протянула ей свёрток и банку сгущённого молока. Женщина взяла, но не ушла. Она стояла и смотрела на Лейлу — на её шёлковое платье, на жемчужные серьги, на белые руки без единой мозоли.

— Вы добрая, госпожа, — сказала она вдруг. — Благослови вас Аллах.

— Спасибо, — пробормотала Лейла, чувствуя, как жар приливает к щекам.

— У вас есть дети?

— Нет. Я ещё не замужем.

— Когда будут, берегите их, — женщина прижала младенца к груди. — Сейчас такое время... страшное. Говорят, война будет. В нашем квартале уже многие уехали. А мы не можем. Некуда.

Она пошла прочь, и Лейла смотрела ей вслед, чувствуя странную пустоту в груди. «Страшное время». «Война будет». Об этом твердили газеты, об этом шептались слуги, об этом говорил Кемаль Бора. Но только сейчас, глядя на эту женщину с младенцем, Лейла вдруг ощутила это не как абстрактную новость, а как реальность. Как волну, которая катится к ним.

— Ты побледнела, — заметила Сафие-ханым. — Иди на воздух.

— Со мной всё в порядке.

— Иди.

Лейла вышла во внутренний двор госпиталя. Здесь было тихо: только старый фонтан журчал в центре, да две монахини в серых одеяниях сидели на скамейке, перебирая чётки. Она села на каменный парапет, закрыла глаза и попыталась успокоиться.

— Снова вы.

Она вздрогнула и открыла глаза.

Кемаль Бора стоял в нескольких шагах от неё. На этот раз он был в простом тёмном костюме, без галстука, с расстёгнутой верхней пуговицей рубашки. В одной руке он держал портфель, другой опирался на трость — хотя она была ему явно не нужна, скорее, как дань моде.

— Господин Бора, — она поднялась, поправляя юбку. — Вы преследуете меня?

— А вы слишком высокого мнения о своей персоне, чтобы я тратил на это время, — он усмехнулся. — Я здесь по делам. Финансирую ремонт западного крыла.

— Вы финансируете госпиталь?

— Вас это удивляет?

— Я думала, вы финансируете только табачные склады.

— Я финансирую всё, что приносит пользу, — сказал он. — Госпитали тоже приносят пользу. Правда, не мне, а этим людям. Но иногда можно делать что-то и без выгоды.

Лейла не нашлась с ответом. Она смотрела на него — на этого грубого, наглого человека, который финансировал ремонт госпиталя для бедных и читал Макиавелли на французском, — и чувствовала, как её представление о мире слегка покачивается.

— Вы были внутри? — спросил он.

— Да. Помогала матери.

— И как впечатления?

— Тяжело, — призналась она, сама не зная, почему говорит ему правду. — Там столько... страдания. Я не привыкла.

— К страданию никто не привыкает, — сказал он спокойно. — К нему можно только притерпеться. Или научиться с ним жить.

— Вы научились?

Он помолчал, глядя на фонтан.

— Да, — сказал он наконец. — У меня было время.

Она хотела спросить, что он имеет в виду. О чём он молчит. Что за шрам на его подбородке, и почему его глаза иногда становятся такими тёмными, что в них ничего нельзя прочесть. Но вместо этого спросила другое:

— Та женщина... в палате. Она сказала, что будет война. Это правда?

Он посмотрел на неё долгим взглядом.

— Да, Лейла-ханым. Это правда.

— Но... здесь? В Александрии?

— В Александрии, в Каире, в Дамаске, в Стамбуле. Везде. — Он говорил без пафоса, без трагизма, просто констатировал факт. — Империя распадается по швам. Это не секрет. Те, у кого есть деньги и связи, уже пакуют чемоданы. Те, у кого нет, будут выживать. Или не будут.

— Мой отец говорит, что всё уладится.

— Ваш отец, — Кемаль чуть заметно улыбнулся, — умный человек. Но он тоже аристократ. А аристократы всегда верят, что всё уладится. Им это заменяет план действий.

Лейла опустила глаза. Она вспомнила вчерашний вечер, беседку, Селима, его стихи о розе в пустыне. «Корабль без паруса». Что, если Кемаль прав? Что, если все они — пассажиры корабля, который идёт ко дну, а они даже не замечают?

На страницу:
2 из 6