
Полная версия
Нинель.История одной жизни
Она полежала немного, прислушиваясь к дыханию сестёр. Люда посапывала тихо-тихо, как котёнок, и во сне прижимала к щеке уголок одеяла. Валя, как всегда, раскинулась поперёк кровати, и её нога в шерстяном носке свисала на пол. Нина улыбнулась и поправила одеяло, укрыв Валю до подбородка. В доме было тепло — вчера вечером отец хорошо протопил печь, и она до сих пор хранила жар, как большое каменное сердце.
Вставать не хотелось. Но внутри уже проснулось то особое, щемящее чувство, которое она не умела называть словами, но которое появлялось каждое воскресенье. Чувство свободы. Всего на несколько часов, пока все отдыхали, мир становился чуть-чуть другим. Он не требовал, не кричал, не просил помочь. Он просто был. И он принадлежал ей.
После завтрака — такого же неспешного, с чаем и остатками вчерашнего хлеба, с мёдом, который мать достала по случаю воскресенья, — Нина выскользнула за дверь. Никто не спросил, куда она идёт. Мать была занята младшими: Люда капризничала, Валя опять что-то не поделила с Колей, а Надя ушла к подруге. Ваня спал после ночной смены на ферме. И Нина, впервые за долгое время, была предоставлена самой себе.
Она прошла через огород, где на грядках уже проклюнулись первые ростки лука — зелёные, нежные, как пёрышки, — обогнула старый сарай, на стене которого грелся в утреннем солнце рыжий кот, и вышла к кромке леса.
Лес встречал её тишиной.
Не той тишиной, что в доме, — наполненной дыханием спящих людей, скрипом половиц, гулом печи. Здесь тишина была живой. Она звучала. В ней слышалось, как ветер перебирает верхушки сосен — медленно, задумчиво, словно перелистывает страницы большой книги. Как падает сухая ветка где-то в глубине чащи. Как шуршит в прошлогодней листве невидимый ёж, пробираясь куда-то по своим делам. Как перекликаются птицы — не суетливо, а спокойно, словно здороваются друг с другом после долгой ночи.
Нина шагнула на узкую тропинку, которую знала наизусть, и сразу почувствовала, как с плеч спадает невидимая тяжесть. Здесь, среди сосен и дубов, она не была «третьей от края». Не была «тихой Ниной». Не была «помощницей». Она была просто Ниной — девочкой, которая любила смотреть на небо сквозь кроны деревьев и вдыхать запах смолы.
Эту тропинку показал ей отец — года два назад, когда брал её с собой за грибами. Они шли тогда долго, до самого оврага, и отец рассказывал, какие грибы съедобные, а какие — нет, и как отличить лисичку от поганки. Нина запомнила всё с первого раза. У неё вообще была хорошая память — мать говорила, что это от бабушки. Но главное, что она запомнила в тот день, — это ощущение, что лес принимает её. Что здесь, среди вековых деревьев, она не чужая.
Сейчас она шла медленно, с наслаждением. Спешить было некуда. Под ногами мягко пружинил мох — густой, ярко-зелёный, кое-где ещё влажный от утренней росы. Нина сняла тапочки и пошла босиком, чувствуя ступнями прохладу земли и мягкость мха. Мать бы заругалась — «простудишься», — но мать была далеко, в доме, и не видела. А Нине было нужно это прикосновение. Живое, настоящее. Не через одежду, не через обувь — кожей к земле.
Сосны уходили вверх, в самое небо. Их стволы были тёплыми на ощупь — янтарными, шершавыми, с капельками смолы, прозрачными и липкими. Нина любила прикасаться к ним. Она останавливалась у каждого дерева, проводила ладонью по коре, чувствовала её тепло и шероховатость. Ей казалось, что деревья чувствуют её прикосновение. Что они отвечают ей — тихим, неслышным гулом, который передаётся не через уши, а прямо в ладони, в грудь, в самое сердце.
Вскоре тропинка привела её к любимому месту — небольшой поляне, окружённой старыми дубами
Здесь было светлее, чем в чаще: солнце проникало сквозь кроны, пробивалось сквозь резные дубовые листья и рисовало на земле золотые круги, которые медленно двигались, подчиняясь движению светила. Посреди поляны лежал большой плоский камень — тёплый от солнца, гладкий, серый, с вкраплениями слюды, которая блестела, как застывшие звёзды. Нина забралась на него с ногами, обхватила колени руками и замерла.
Было тихо. Только птицы пересвистывались в ветвях — синицы, малиновки, зяблики, — да где-то глубоко в лесу куковала кукушка. Размеренно, задумчиво, словно отсчитывала чьи-то годы. Нина слушала её и думала: интересно, сколько лет она насчитает мне? Десять? Двадцать? Сто?
Она сидела и слушала лес. Слушала, как дышит ветер. Как шуршат листья. Как где-то далеко, за оврагом, стучит дятел — точь-в-точь как молоток отца, когда он чинит забор.
Она думала о том, как странно устроена жизнь. Дома — шум, крики, вечная суета, и в этой суете она чувствует себя нужной. Здесь — тишина, покой, и она тоже чувствует себя нужной, но по-другому. Дома она нужна другим. А здесь — себе. И это было непривычно. И немного страшно. Как будто она делала что-то запретное — думала о себе. Но в то же время это было сладко — как мёд, который мать давала по большим праздникам.
Вдруг где-то совсем рядом раздался шорох.
Нина замерла, боясь дышать. Из кустов, спотыкаясь о корни, выбрался зайчонок — совсем маленький, с ещё короткими ушами и большими, испуганными глазами. Он хромал. Задняя лапка у него была поджата, и на серой шёрстке темнело влажное пятно. Кровь.
У Нины сжалось сердце. Она знала, что в лесу есть лисы — отец видел их у оврага прошлой осенью. Знала, что зайцы — лёгкая добыча. Но этот был ещё совсем малышом. Он не мог убежать. Не мог спрятаться. Он просто шёл, сам не зная куда, и его бока тяжело вздымались от усталости и боли.
— Ты чего? — прошептала Нина, боясь спугнуть. — Обидел кто?
Зайчонок замер, глядя на неё. Его носик дрожал, уши прижались к спине. Он был напуган, но убегать не пытался — видимо, сил уже не было. Нина осторожно спустилась с камня и присела на корточки, стараясь не делать резких движений. Она знала, как нужно обращаться с животными. Знала по Зорьке, по Ласточке, по соседской собаке. Главное — не напугать. Главное — дать понять, что ты не враг.
— Не бойся, — сказала она тем самым голосом, которым разговаривала с коровами на ферме. — Я тебя не обижу. Дай-ка посмотрю.
Она протянула руку — медленно-медленно, — и коснулась зайчонка кончиками пальцев. Он вздрогнул, но не убежал. Его шёрстка была мягкой, как пух, и тёплой. Нина осторожно взяла его на руки, прижала к груди и почувствовала, как быстро-быстро колотится его сердце. Такое маленькое, такое отчаянное. Оно билось так сильно, что, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди.
— Лапка болит, да? — спросила она тихо. — Ничего. Я тебе помогу.
Она не знала, как помогать зайцам. Но в деревне умели лечить любую животину — коров, коз, кур, — и Нина видела, как мать однажды перевязывала лапу собаке, которую покусали соседские псы. Она помнила, как мать тогда говорила: «Главное — остановить кровь. И чтобы чисто было. А остальное — природа сделает сама».
Нина оборвала подол своей нижней юбки — всё равно старая, мать не заметит, — и аккуратно, как могла, обмотала зайчонку раненую лапку. Ткань была мягкой, хлопковой, много раз стиранной. Получилось не очень ровно, но кровь остановилась. Зайчонок дёрнулся пару раз, а потом затих, словно понял, что боль уходит.
— Вот так, — сказала Нина, поглаживая его по спинке. — Теперь потерпи. Скоро заживёт. Ты только не ходи туда, где лисы. Слышишь?
Зайчонок притих у неё на руках. Его сердечко всё ещё колотилось, но уже не так отчаянно. Нина сидела на камне, прижимая его к груди, и чувствовала странное, новое для себя ощущение. Она держала в руках не просто зверька. Она держала чью-то жизнь. Маленькую, хрупкую, почти невесомую, но настоящую. И эта жизнь доверилась ей.
В лесу по-прежнему куковала кукушка. Где-то далеко стучал дятел. Солнце поднималось выше, и свет на поляне менялся, становился мягче и теплее. Лучи падали на камень, на Нинины босые ноги, на зайчонка, свернувшегося у неё на коленях. И всё это — лес, солнце, камень, зверёк, девочка — было связано в одно целое. В один мир. В одно дыхание.
Нина сидела и думала о том, что, может быть, она для того и пришла сегодня в лес — чтобы оказаться здесь, в этот самый миг, и помочь тому, кто не может помочь себе сам. Может быть, у каждого человека есть такое место и такое время, где он нужен не потому, что обязан, а потому, что может. Просто может. И этого достаточно.
Она просидела так, наверное, час. А может, и больше — в лесу время течёт иначе. Потом осторожно встала и отнесла зайчонка обратно к кустам, где нашла его. Там, под корнями старого дуба, было небольшое углубление — сухое, тёплое, укрытое от ветра. Нина нарвала сухой травы, сделала подстилку и осторожно уложила зайчонка.
— Живи, — сказала она. — И больше не попадайся. Тут лисы есть, слышишь?
Зайчонок смотрел на неё своими круглыми, тёмными глазами, и Нине показалось, что он всё понял. Что он запомнил её. Что когда-нибудь, может быть, он придёт снова — не за помощью, а просто так. Просто чтобы увидеть.
Она поправила траву, укрыла его от ветра и, последний раз погладив по голове, поднялась. Пора было возвращаться.
Домой она вернулась к обеду.
Мать, увидев её, только покачала головой. Подол юбки был неровно оборван — Нина совсем забыла об этом. На коленях зеленели пятна от травы и мха. В волосах запуталась сухая хвоя, а на щеке красовалась царапина — она задела ветку, когда пробиралась к поляне. Нина выглядела так, словно сражалась с лесом и проиграла.
Но мать ничего не сказала. Она просто посмотрела на неё — долгим, внимательным взглядом, — и спросила:
— В лесу была?
— Да, мам.
— И как там?
Нина задумалась. Она хотела рассказать про тишину, про тёплый камень с блёстками слюды, про зайчонка с ранней лапкой и его быстрое сердце. Про то, как лес отвечает ей, когда она к нему прикасается. Про то, что там, среди сосен, она чувствует себя по-другому — не как дома. Слова теснились в груди, но казались слишком взрослыми, слишком сложными для неё.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Очень хорошо.
И мать кивнула. Она не стала расспрашивать дальше — просто приняла ответ, как принимала всё, что делала Нина. С доверием. С пониманием. И от этого на душе у Нины стало тепло, словно мать своим молчанием сказала: «Я знаю. Ты была там, где тебе нужно. И это главное».
Вечером, когда младшие уже уснули, а Надя с Ваней ушли к соседям, Нина снова забралась на сеновал. Звёзды горели ярко, дуб чернел на их фоне, и где-то в лесу, под корнями, спал зайчонок. Она не знала, выживет ли он. Не знала, увидит ли его когда-нибудь снова.
Но она знала другое: сегодня она сделала что-то важное. Что-то, что не связано с домом, с обязанностями, с «надо». Что-то, что шло из самой глубины сердца.
И это что-то было таким же естественным, как дыхание.
Она закрыла глаза. Завтра снова наступит рассвет. Снова закричит петух. Снова нужно будет идти на ферму, мирить младших, помогать матери. Снова будет трудный, долгий день. Но теперь у Нины был лес. У неё была поляна с тёплым камнем и золотыми кругами на земле. И где-то там, под корнями старого дуба, жил зайчонок, которому она помогла.
Этого было достаточно.
Она уснула с улыбкой. И снился ей лес — зелёный, живой, полный света и тишины. И зайчонок, бегущий по тропинке — быстро, легко, без хромоты. И камень, горячий от солнца. И голос кукушки, которая насчитала ей сто лет.
Глава 2
Юность. Время когда деревья были большими
***
Школьные годы
Школа находилась в соседнем селе, и каждое утро Нинель отправлялась в путь, когда солнце ещё только-только поднималось над лесом.
Дорога занимала почти час пешком. Сначала нужно было пройти через поле — летом оно золотилось пшеницей, и ветер гнал по колосьям волны, похожие на морские. Потом — через берёзовую рощу, где даже в жару было прохладно, а под ногами шуршали прошлогодние листья и хрустели упавшие ветки. А потом — по старому деревянному мосту через ручей, который весной разливался так, что вода доходила до самых досок, и приходилось перепрыгивать с камня на камень, рискуя зачерпнуть воду в сапоги. Зимой было труднее: тропинку заметало снегом, и Нина шла первой, прокладывая дорогу для младших — Валя, Коли, Миша. Они плелись сзади, сонные, закутанные в платки и старые отцовские тулупы, и Нина то и дело оборачивалась, чтобы проверить, не отстал ли кто.
Школа была большим деревянным зданием с облупившейся голубой краской и высоким крыльцом, на котором в перемену всегда толпились ученики. Ступеньки были стёрты сотнями ног, а перила отполированы до блеска ладонями. Над входом висела вывеска, которую каждый год подкрашивали к первому сентября, но буквы всё равно выцветали на солнце. Внутри пахло мелом, чернилами, старыми половицами и ещё чем-то кисловатым — не то капустой из столовой, не то сыростью из подвала.
В классе Нинель сидела у окна.
Это место она выбрала сама ещё в первый год, и с тех пор никому не уступала. Отсюда был виден лес — тот самый, в который она ходила по воскресеньям. Верхушки сосен покачивались на ветру, и, когда урок становился особенно скучным — например, на чистописании, которое Нина не любила, — она смотрела на них и думала о своём. О том, как там сейчас, на поляне. О том, не пришёл ли зайчонок, которого она спасла когда-то. О том, как пахнет мох после дождя.
Училась она хорошо, хотя и не была круглой отличницей. Точнее, могла бы быть — память у неё была цепкая, как репей, всё схватывала на лету: и даты по истории, и правила по русскому, и задачи по арифметике. Но времени на домашние задания почти не оставалось. После школы нужно было помогать матери, сидеть с младшими, идти на ферму, таскать воду, топить печь, штопать одежду. Учебники Нина открывала поздно вечером, когда все уже спали, — при свете керосиновой лампы, щурясь и поднося страницу почти к самому стеклу, пока глаза не начинали слипаться. Иногда она засыпала прямо за столом, и мать, проходя мимо, тихо вынимала учебник из её рук и накрывала дочь платком.
Больше всего она любила биологию.
Старый учитель Иван Петрович был человеком странным и увлечённым. Сутулый, в очках с толстыми стёклами, которые делали его глаза огромными и немного испуганными, он ходил по классу, размахивая указкой, и говорил о живом так, словно сам был частью природы — частью леса, поля, реки. Он мог пол-урока рассказывать о том, как дышит лягушка или как устроен глаз стрекозы, и не замечал, что половина класса спит, а вторая половина играет в крестики-нолики на последней парте.
Но Нина слушала.
Однажды Иван Петрович принёс в класс чучело лисы — старое, с вытертой на боках шерстью и стеклянными глазами, — и плакаты с изображением внутренних органов коровы. Он развернул их на доске, прижав края учебниками, чтобы не сворачивались, и начал объяснять, как работает сердце, как устроены лёгкие, почему корова даёт молоко и отчего у неё может заболеть вымя. Весь класс морщился и отворачивался — кому-то было противно, кому-то скучно. Валя, самая бойкая девчонка в классе, громко шептала подруге: «Фу, какая гадость!». А Нина сидела, подавшись вперёд, и не могла оторвать глаз.
Ей было не противно. Ей было интересно.
Как устроено сердце? Почему лёгкие дышат? Отчего кровь бежит по жилам и что делать, если она остановится? Ей хотелось знать всё это — не для оценки, не для похвалы, а просто потому, что это было нужно. Нужно ей самой. Нужно тем, кого она любила, — коровам на ферме, собаке у соседей, зайчонку в лесу.
— Ветеринар — это не просто врач, — говорил Иван Петрович, расхаживая между партами и размахивая указкой. — Это друг животных. Тот, кто понимает их без слов. Тот, кто слышит их боль.
И Нина думала: «Я понимаю. Я слышу. Я умею».
После урока она задержалась у учительского стола, разглядывая плакаты. Они были старые, потрёпанные, с загнутыми уголками, но Нине они казались самыми интересными картинками на свете. Она водила пальцем по контуру коровьего сердца, по линиям лёгких, по схеме кровеносных сосудов. Иван Петрович заметил её интерес, подошёл и встал рядом. Он не торопил её, не спрашивал, почему она не идёт на перемену. Он просто молчал и ждал.
— Что, Нинель, хочешь лечить зверей? — спросил он наконец, поправляя очки.
— Хочу, — ответила она тихо, но твёрдо.
Это был первый раз, когда она произнесла это вслух. И от звука собственного голоса внутри что-то дрогнуло — словно дверь, которую она долго держала закрытой, вдруг приоткрылась.
— Это хорошее дело, — сказал Иван Петрович. — Но трудное. Учиться надо долго. Сначала школа, потом техникум или институт. Книг много читать. Анатомию знать, физиологию, болезни. Это тебе не просто корову за хвост подёргать.
— Я не боюсь трудностей, — сказала Нина.
— Знаю, — он вздохнул. — Потому и говорю с тобой. Ты девочка способная. У тебя дар. Но, — он сделал паузу и посмотрел на неё поверх очков, — родители отпустят тебя в город?
Нина не ответила. Она опустила глаза и стала разглядывать носки своих стоптанных туфель. Иван Петрович вздохнул ещё раз, на этот раз тяжелее.
— Подумай, Нинель. Подумай. Жизнь длинная. Может, ещё и сложится.
Он погладил её по голове — неуклюже, но тепло, — и пошёл к своему столу, где его уже ждала стопка тетрадей. А Нина ещё долго стояла у плакатов, глядя на коровье сердце, и думала.
Она думала о Зорьке, которая старела и скоро, наверное, совсем перестанет давать молоко. О Ласточке, которая боялась чужих рук, но доверяла ей. О Ромашке, которую она спасла, когда та заболела, — просто сидела рядом, поила отваром ромашки и разговаривала. О том ветеринаре из района, который сказал: «Такие, как ты, — прирождённые. Тебе бы учиться».
И ещё она думала о том, что дома — девять детей. Что она — третья. Что мать без неё не справится, что Люда ещё маленькая, что Валя и Коля вечно ссорятся, что Надя скоро выйдет замуж и уедет, а Ваню могут забрать в армию. Что каждая пара рук на счету. Что её мечта — это роскошь, которую она не может себе позволить.
Домой она возвращалась медленно, пропуская младших вперёд. Валя и Коля бежали наперегонки, Миша плёлся сзади, размахивая портфелем. А Нина шла и смотрела на лес, на верхушки сосен, на небо, которое уже начинало темнеть.
Она не знала, сбудется ли её мечта. Не знала, отпустят ли её в город. Не знала, хватит ли у неё сил и смелости.
Но теперь она знала другое: у неё есть мечта. И это уже было что-то. Уже больше, чем просто «надо». Уже больше, чем просто «кто, если не я».
Вечером она снова открыла учебник биологии при свете керосиновой лампы — и читала его уже по-другому. Не потому что задали. А потому что хотела знать. И коровье сердце на старом, потрёпанном плакате всё ещё стояло у неё перед глазами — живое, горячее, бьющееся.
Как её собственное.
***
Ферма
После школы Нинель не шла домой сразу.
Домой — это значило опять погрузиться в шум, в крики, в бесконечные споры младших. Домой — это значило помогать матери, сидеть с Людой , проверять уроки у Вали и Коли, таскать воду, чистить картошку, штопать одежду. Всё это было нужно, всё это было правильно. Но прежде чем окунуться в домашнюю суету, Нинель позволяла себе маленькую передышку. Она сворачивала к ферме.
Ферма была её вторым домом. А может быть, даже первым — потому что здесь, среди коров и сена, она чувствовала себя не просто нужной, а по-настоящему своей. Здесь всё было знакомо и понятно. Здесь никто не кричал, не требовал, не дёргал за рукав. Здесь пахло сеном и парным молоком, здесь тихо мычали коровы и мерно стучал доильный аппарат, здесь время текло медленно и спокойно, подчиняясь не человеческой суете, а природному ритму — дойка, кормление, отдых.
Длинное деревянное строение стояло на пригорке, как и много лет назад. Только труба закоптилась сильнее, да крыльцо ещё больше покосилось. Нина толкнула тяжёлую дверь и вошла в полумрак коровника. В лицо пахнуло теплом, навозом, сеном и чем-то неуловимо живым — тем самым запахом, который она помнила с самого раннего детства и который никогда не казался ей неприятным. Это был запах труда. Запах жизни.
— Опять ты, — раздался знакомый голос.
Дядя Миша, старый скотник, сидел на перевёрнутом ведре у стойла Зорьки и курил самокрутку. Он был всё такой же — сутулый, с седыми усами, в засаленном ватнике, который, казалось, не снимал никогда. Его лицо, обветренное и морщинистое, напоминало кору старого дуба, а глаза — выцветшие, но всё ещё зоркие — смотрели на мир с тем спокойным пониманием, какое бывает только у людей, всю жизнь проживших рядом с животными.
— Здравствуйте, дядь Миш, — сказала Нина, ставя портфель у двери. — Как Зорька?
— А что ей сделается? Стареет. Как я. Молока меньше даёт, спит больше. Но ещё держится.
Нина подошла к стойлу. Зорька повернула голову и посмотрела на неё своими большими, влажными, всё понимающими глазами. В её взгляде не было тревоги — только спокойное узнавание. Нина погладила её по тёплому носу, провела ладонью по бархатной шерсти между ушами. Зорька тихо вздохнула и прикрыла глаза — ей нравилось, когда Нина была рядом.
— Она тебя любит, — сказал дядя Миша. — Ты на неё посмотри: чужих она до сих пор к себе не подпускает, а к тебе сама тянется.
— Я её с детства знаю, — ответила Нина. — Она ещё когда тёлочкой была, я к ней приходила.
— Помню, — дядя Миша затянулся самокруткой и выпустил дым в потолок. — Ты мелкая была, а уже с подойником управлялась. Другие дети играть бегут, а ты — на ферму. Странная ты, Нинель.
— Странная? — она обернулась к нему.
— Не в плохом смысле. В хорошем. Другие в твои годы о танцах думают, о парнях. А ты — о коровах. Это дар. Не у всех такой есть.
Нина промолчала. Она взяла щётку и начала чистить Зорькин бок — медленно, размеренно, длинными движениями. Корова стояла смирно, только иногда переступала с ноги на ногу и тихо мычала от удовольствия. Шерсть под щёткой блестела, становилась гладкой, и Нина чувствовала, как вместе с пылью и грязью уходит что-то ещё — её собственная усталость, накопившаяся за долгий школьный день.
— Дядь Миш, — сказала она вдруг, — а как вы думаете, трудно быть ветеринаром?
Старый скотник хмыкнул и затушил самокрутку о подошву сапога.
— А ты что, всё ещё об этом думаешь?
— Думаю.
— Трудно, — сказал он честно. — Учиться трудно, работать трудно. Животные болеют, умирают, и ты не всегда можешь им помочь. Иногда стоишь и смотришь, как корова мучается, а сделать ничего не можешь. И сердце разрывается. Это не просто работа, Нинель. Это служение.
Нина перестала чистить Зорьку и посмотрела на дядю Мишу. Он говорил редко, но когда говорил — всегда по делу. И сейчас она чувствовала, что он не просто отвечает на вопрос, а предупреждает. Готовит её к тому, что может ждать впереди.
— Но если ты этого хочешь, — продолжил он, — если это твоё — никакие трудности не остановят. Ты меня понимаешь?
— Понимаю, — тихо ответила она.
В коровнике было тихо. Только Зорька жевала сено, хрустя сухой травой, да где-то в дальнем углу Ласточка переступала с ноги на ногу, позвякивая цепью.
Нина закончила чистить Зорьку и перешла к Ласточке. Эта корова была молодой, сильной, но нервной — она боялась резких движений, боялась чужих рук, и только Нине позволяла к себе подходить. Нина заговорила с ней тихо, почти шёпотом, и Ласточка, повернув голову, уставилась на неё влажным, настороженным глазом.
— Ну что, красавица? — сказала Нина. — Опять боишься? Не бойся. Свои все.
Ласточка фыркнула и успокоилась. Нина принялась её чистить, чувствуя, как напряжённые мышцы под шерстью постепенно расслабляются.
— Вот так, — прошептала она. — Вот так, хорошая.
Дядя Миша молча наблюдал за ними. Он многое повидал на своём веку — разных работников, разных людей. Но таких, как Нинель, встречал редко. Она понимала животных без слов. Чувствовала их боль, их страх, их доверие. И это был настоящий дар — не купленный, не заученный, а данный откуда-то свыше.
В тот день на ферме случилось происшествие.
Ромашка, самая строптивая корова, которую Нина знала ещё с детства, вдруг отказалась от корма. Она стояла в своём стойле, понурив голову, и не притрагивалась к сену. Глаза у неё потускнели, дыхание стало тяжёлым, из носа текло что-то густое и мутное. Дядя Миша вызвал ветеринара из района, но тот обещал приехать только на следующий день — в соседнем хозяйстве случился падёж, и он не успевал.
— Не дотянет до завтра, — мрачно сказал дядя Миша. — Видишь, как дышит? Лёгкие забиты. Если не помочь сейчас — всё.
Нина стояла у стойла Ромашки и смотрела на неё. Сердце сжималось от беспомощности. Она вспомнила всё, что знала о болезнях коров, — из разговоров с Иваном Петровичем, из книг, которые читала по вечерам, из рассказов того ветеринара, что приезжал в прошлый раз.
— Нужно отвар ромашки, — сказала она вдруг. — Тёплый. И растирать бока. И дышать ей помочь — окно открыть, пусть свежий воздух идёт.



