Акварель Ноэми
Акварель Ноэми

Полная версия

Акварель Ноэми

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Фрау Хубер медленно покачала головой.



— Кризисы бывают у всех. У меня бывают или у твоих одноклассников. Но у тебя… — она сделала паузу, подбирая слова. — Я вижу не отсутствие идей, Себастьян. Это что-то другое.


Он молчал, сжав зубы до предела. Ему не нравилось в какую сторону шёл этот разговор, и от этого становилось невыносимо. Какое право она имеет своими словами вскрывать нарыв, который он долгие годы учился игнорировать?


— Послушай, — её голос стал тише, почти заговорщицким. Она села на соседний стул, повернувшись к нему. — Через две недели объявят о ежегодном школьном конкурсе. Тема в этом году — «Контрасты». И я хочу, чтобы ты подумал об участии.


Себастьян резко поднял на неё глаза, и в них мелькнул неподдельный ужас.



— Нет, — вырвалось у него куда более резко и громко, чем он планировал, эхом отозвавшись в тихом классе.


— Почему? — настаивала она мягко, но неумолимо.


— Я не могу.


— Ты не хочешь, — поправила она. Её взгляд был полон не упрека, а какой-то странной, печальной нежности. — И я кажется понимаю почему. Бремя таланта... оно может быть невыносимым. Особенно когда его возводят в абсолют, когда на него вешают ярлыки, когда от него ждут не развития, а постоянного повторения прошлых успехов.


И снова разговоры о его матери! Все всегда, в конце концов, начинали говорить о его матери. Анна Фогель, знаменитая абстракционистка, чьи эмоциональные, хаотичные работы висели в престижных галереях Вены и Берлина. Женщина, для которой не существовало полутонов — только гениальность или бездарность. Именно она с раннего детства твердила ему: «Забудь про эти скучные техники, Себастьян! Искусство — это порыв! Это душа, выплеснутая на холст!». А когда он, под давлением отца-архитектора, человека порядка и точности, увлекся гиперреализмом, добиваясь в своих работах фотографической точности, она назвала его предателем, «роботом-копиистом», и ушла из семьи. Её призрак витал в этом кабинете искусств, как и повсюду в его жизни. Её уход стал самой болезненной раной, которая не заживала до сих пор, и каждый карандаш, каждый лист бумаги напоминал ему о ней.


— Подумай, — настаивала фрау Хубер, словно бросая ему спасательный круг. — Это могло бы помочь тебе... выйти из тупика. Прошу тебя, сделай это не ради возможной победы, но ради себя.


Он так и не нашёл слов для ответа, лишь молча кивнул, встал, поднял свой идеально упакованный рюкзак и почти выбежал из кабинета, опустив голову, чувствуя, как по телу разливается знакомая, унизительная слабость. Конкурс, соперники, оценки, призрак матери — всё смешалось в один плотный, удушливый спазм в горле. Он почти бежал по коридору, не видя ничего перед собой, пока не оказался в главном атриуме школы.


Просторное, светлое помещение с высоким стеклянным потолком обычно было для него относительно безопасным местом. Здесь можно было затеряться, стоя у стены, наблюдая за людьми, не вступая в контакт. Но сегодня его мир, и без треснувший по швам, окончательно рухнул именно здесь.


У дальней стены, прислонившись к мраморной колонне, стоял Юлиан Хоффманн — высокий, стройный, с ухоженной внешностью и насмешливым прищуром. Он был одет с небрежной элегантностью — тёмные джинсы, свободная белая рубашка с закатанными до локтей рукавами, на шее — тонкий кожаный шнурок с каким-то серебряным амулетом. А напротив, у стены с витриной, где выставлялись работы победителей прошлых конкурсов, стояла Зофия Ковальски — миниатюрная блондинка в простом сером платье, её лицо обычно ничего не выражало, но Себастьян по опыту знал, что её редкие, тихие замечания могли быть острее бритвы.


Их взгляды встретились с взглядом Себастьяна практически одновременно. В воздухе атриума повисло напряжение, густое, почти осязаемое, словно перед грозой. Прошлое накрыло его с головой — не абстрактными воспоминаниями, а живой, незажившей раной, которую кто-то безжалостно сорвал.


Он видел их перед собой — только не семнадцатилетних, а одиннадцатилетних. Они стояли в таком же зале, только в другой школе, на другом, региональном конкурсе юных дарований. Маленький Юлиан, сжав кулаки, с немой, пожирающей ненавистью смотрел на него, только что получившего Гран-при за свою безупречную копию натюрморта голландского мастера. А Зофия, тогда еще пухлая девочка с накрахмаленными бантами, с завистью и почти религиозным обожанием взирала на его работу. Он вспомнил тот конкурс: мать стояла рядом, сияя, сжимая его плечо так, будто могла передать ему свою гордость, а отец — чуть поодаль, с руками на груди. В его взгляде не было ни гордости, ни разочарования — только усталое знание. И между ними, тогда ещё мальчик, он уже чувствовал себя разделённым пополам.


И вот они снова здесь. Призраки его прошлых триумфов и его нынешнего поражения.


Юлиан оттолкнулся от колонны и медленно, с хищной грацией направился к нему. Зофия не двинулась с места, но её тонкие, почти прозрачные пальцы потянулись к старому серебряному медальону на шее — её привычка, когда она нервничала или была глубоко задумчива. Её внимательный, серый взгляд был прикован к нему.


— Фогель, — голос Юлиана был ровным, почти любезным, но под этой оболочкой слышалась закаленная сталь. — Давно не виделись. Ходят слухи, что ты... больше не рисуешь, а занялся чем-то более приземленным.


Себастьян молчал, чувствуя, как по спине бегут мурашки, а ладони становятся влажными. Он пытался найти внутри себя хоть какую-то опору, тот самый внутренний стержень, который помогал ему в детстве выдерживать любые конкурсы, но нашёл лишь зияющее, холодное ничто.


— Что случилось? — Юлиан окинул его насмешливым взглядом с ног до головы, оценивая его строгую рубашку, идеально заправленную в брюки, его безупречную, но безжизненную внешность. — Твой внутренний компас сломался? Перестал показывать на север идеальной техники? Или ты просто понял, что быть живым калькулятором, перемалывающим реальность в безупречные, но бездушные линии, — в конечном итоге... скучно?


— Оставь его, Юлиан, — тихо, но с неожиданной твердостью произнесла Зофия, не отрывая взгляда от витрины, где среди прочих стоял небольшой серебряный кубок с гравировкой «Себастьян Фогель, 11 лет».


— Почему это я должен его оставить? — Юлиан повернулся к ней, разводя руками с преувеличенным недоумением. — Мы же старые друзья, верно, Фогель? Мы выросли на одних и тех же конкурсах, дышали одним воздухом, состоящим из лака для волос и запаха масляных красок. Я все эти годы ждал, когда мы снова сойдемся в честном бою. Когда я наконец-то смогу тебя победить. А ты... — он снова повернулся к Себастьяну, и в его глазах вспыхнул настоящий, неподдельный гнев. — Ты взял и... сдался, просто испарился. Это неспортивно. И не по-джентльменски.


Честный бой — ну и горькая же ирония. Для Юлиана все это всегда было игрой, увлекательным соревнованием, спортом. Для него же, Себастьяна, каждое участие в конкурсе, каждый штрих на бумаге был вопросом жизни и смерти. Вопросом одобрения, любви и попыткой хоть как-то примирить в себе два враждующих начала — требовательного, педантичного отца и мятежную, хаотичную мать. Искусство было для него не игрой, а полем битвы, на котором он в итоге проиграл всё.


— Я не собираюсь участвовать в конкурсе, — хрипло сказал Себастьян, и его собственный голос прозвучал чужим, проржавевшим от долгого молчания.


Юлиан замер, и насмешка на его лице сменилась неподдельным, почти комическим изумлением, а за ним — странным разочарованием, будто у него вырвали из рук долгожданный приз. «Что?» — это прозвучало как выстрел.


— Я сказал, не собираюсь, — повторил Себастьян, глядя куда-то в пространство между Юлианом и Зофией. Ему было стыдно: за свою слабость и за этот страх, который был так очевиден для них обоих.


Наступила тяжелая, давящая пауза. Юлиан изучал его, и в его глазах что-то менялось — исчезала злорадность, появлялось недоумение, даже какая-то растерянность. Он, как и фрау Хубер, видел не лень и не отсутствие интереса, а нечто гораздо более глубокое.


— Но... тогда зачем ты здесь? — спросил он наконец, и его голос впервые зазвучал искренне. Он обвел рукой просторный атриум, всю школу в целом. — В этой, с позволения сказать, художественной гимназии? Если ты не собираешься больше... это делать?


Себастьян не нашелся что ответить. Да он и сам не знал зачем он здесь. По инерции? Привычка к этому распорядку? Боязнь перемен? Нежелание признать окончательное поражение и поставить крест на той части себя, которая когда-то была «вундеркиндом Фогелем»? Возможно, всё это вместе.


В этот момент дверь в атриум с шумом распахнулась, и ворвалась Ноэми, запыхавшаяся, с развевающимися каштановыми кудрями. Она выглядела как вихрь жизни и цвета в этом мраморном, строгом пространстве.


— Фрау Хубер сказала, ты тут... — начала она и резко замолкла, окинув взглядом напряженную сцену. Её большие, карие глаза, умные и проницательные, скользнули по бледному, застывшему лицу Себастьяна, по насмешливому, но сбитому с толку Юлиану, по молчаливой, наблюдающей Зофии. И, кажется, что она всё поняла без единого слова. Ее лицо стало серьезным. — О, извините. Я, кажется, помешала старой... встрече одноклассников? — в её голосе не было иронии, лишь лёгкая осторожность.


Юлиан, отвлеченный её появлением, окончательно стушевался. Он окинул Ноэми оценивающим, быстрым взглядом — с головы до ног, задержавшись на её разноцветных кроссовках и жилетке с вышитыми цветами, затем снова перевёл его на Себастьяна, и на его лице появилась новая, хитрая, понимающая улыбка.


— Ясно, — протянул он многозначительно, делая ударение на этом слове. — Значит, у Фогеля появились новые... интересы. Отвлёкся от высокого искусства. Ну что ж, — он снова посмотрел на Ноэми, и в его взгляде мелькнуло что-то вроде любопытства. — Тем интереснее будет, я думаю.


Он кивнул Зофии, и они вместе, не сказав больше ни слова, вышли из атриума. Зофия на прощание бросила на Себастьяна быстрый, пронзительный взгляд — в нём уже не было детской зависти или злорадства, а было что-то гораздо более сложное: понимание? Или сожаление? Может быть даже сочувствие? Этот взгляд пронзил его острее, чем все насмешки Юлиана.


Когда их шаги затихли в коридоре, Себастьян почувствовал, как его колени подкашиваются. Он прислонился к прохладной мраморной стене, пытаясь унять предательскую дрожь в руках и выровнять сбившееся дыхание.


— Друзья? — с надеждой спросила Ноэми, мягко подходя ближе. Её голос был спокоен, без тени иронии или осуждения.


— Соперники, — поправил он, глядя в пол, на идеально отполированные плитки. — Из прошлой жизни, которая, кажется, всё никак не уймётся и не оставит меня в покое.


— Выглядело так, будто тебя только что вызвали на дуэль, — серьёзно заметила она, скрестив руки на груди. — А ты даже шпаги не достал и стоял безоружный.


— А у меня ее и нет, — пробормотал он, и в этих словах была горькая правда. Его оружие — его талант, его техника — обратилось против него и стало его тюрьмой.


— У каждого есть своя шпага, Себастьян, — сказала она тихо, почти шепотом. — Просто не все умеют ею пользоваться или боятся уколоться.


Она посмотрела на ту самую витрину с кубками, где среди прочих стоял и его, маленький, сияющий, датированный семью годами ранее. Потом её взгляд, тяжёлый и внимательный, вернулся к нему — живому, дрожащему, напуганному семнадцатилетнему парню, застрявшему в тени своего же одиннадцатилетнего «я».


— Призраки прошлого, значит? — спросила она. В её голосе прозвучала такая глубокая, бездонная эмпатия, что у него внутри что-то обрывалось, какая-то важная струна натянулась до предела и ныла.


Он лишь молча кивнул, не в силах выдавить из себя ни слова. Слова в который раз за день отказывались покидать его сухое горло.


— Знаешь, — сказала Ноэми, подходя так близко, что он почувствовал легкий, едва уловимый запах акварельных красок, скипидара и чего-то сладкого, возможно, персикового шампуня. — Иногда от призраков нужно не убегать, им нужно посмотреть прямо в глаза. Встать напротив и долго-долго смотреть, чтобы понять, что они всего лишь тени, блеклые копии прошлого. А тени, — она сделала паузу, глядя ему прямо в глаза, — не могут сделать тебе больно, если ты не боишься их.


Она медленно, почти ритуально, протянула руку и на секунду, всего на одно короткое мгновение, легонько коснулась его пальцев — того самого места, где всего несколько часов назад он судорожно сжимал карандаш в пустом классе. Прикосновение было быстрым, лёгким, как порыв ветра, почти невесомым, но от него по всей его руке, а потом и по всему телу разлилось странное, согревающее, тревожное тепло. Оно было таким же ярким и неожиданным, как её рисунки на асфальте.


— До завтра, Себастьян, — сказала она, и её улыбка снова стала солнечной и беззаботной, словно только что не было этой тяжелой сцены с призраками прошлого. Она развернулась и вышла из атриума, оставив его одного с его демонами, с его страхами, и с этим новым, непонятным, пугающим и таким желанным теплом на кончиках пальцев.


Он остался стоять у стены, глядя на свой старый кубок за стеклом — блестящий, холодный, бездушный, идеальный символ его прошлого, его «успеха», который в итоге привел его к этому — к стене, к дрожи в руках, к страху перед чистым листом. И вдруг, глядя на дверь, в которую только что вышла Ноэми, он с абсолютной, кристальной ясностью осознал, что Юлиан был прав: он сдался. Он капитулировал перед собственным талантом, перед ожиданиями, перед страхом несоответствия.


Но глядя на ту дверь, чувствуя на своей коже призрачное, теплое эхо ее прикосновения, он впервые за долгие, долгие годы почувствовал смутную, почти неуловимую, но упрямую надежду, что, возможно, капитуляция — это ещё не конец, а начало чего-то нового. Какого-то другого пути. И от этой мысли стало одновременно невыносимо страшно и... невыносимо любопытно? Как будто кто-то распахнул окно в душной, наглухо запертой комнате, и внутрь ворвался свежий, прохладный ветер с запахом далёкого, незнакомого, но такого манящего моря.

Глава 4: Первый сеанс

Последний звонок ещё долго звенел в ушах Себастьяна, не достигая сознания. Он просидел весь оставшийся день в состоянии отстранённой оцепенелости, механически записывая лекции, но не слыша ни слова. Слова фрау Хубер, появление Юлиана и Зофии, прикосновение Ноэми — все это смешалось в голове в один сплошной, оглушительный гул. Ему нужно было куда-то сбежать. К примеру, сбежать в единственное место, где он мог спрятаться, — в пустую художественную мастерскую после уроков.


Он шёл по пустынным коридорам, прижимая к груди папку с пустыми листами, и его шаги гулко отдавались под высокими сводчатыми потолками. Школа, полная днём шума и суеты, теперь напоминала гигантскую гробницу. И он был её единственным обитателем.


Мастерская находилась в самом конце коридора на третьем этаже. Он зашёл внутрь, щёлкнул выключателем, и под потолком зажглись несколько люминесцентных ламп, их холодный свет выхватывал из полумрака знакомые очертания: ряды мольбертов, гипсовые слепки, стеллажи с гипсами, столы, заляпанные краской. Пахло скипидаром, масляной краской и пылью. Когда-то этот запах был для него самым желанным в мире, но сейчас он вызывал лишь тошнотворную тревогу.


Он прошёл к своему привычному месту в самом углу, у окна, выходящего на внутренний двор — здесь его никто не найдёт и не увидит. Он поставил папку на табурет, откинул крышку и уставился на верхний, идеально чистый лист ватмана. Задание то же — «Этюд натуры. Передача объема и фактуры». На столе перед ним лежало принесенное из дома проклятое яблоко, точь-в-в-точь такое же, как вчера. Оно казалось ему теперь не безобидным фруктом, а насмешливым, зловещим символом его собственной беспомощности.


— Да просто начни ты уже, — снова зашептал внутренний голос, но теперь он звучал не обнадеживающе, а как будто издевательски.


Он взял карандаш. Рука снова была чужой, деревянной. Он попытался сделать то, что делал всегда в моменты кризиса, — начать с построения: лёгкие, почти невидимые линии, очерчивающие основные геометрические формы. Но сегодня даже они не слушались. Линии выходили кривыми, дрожащими. Он стирал их ластиком, снова проводил, стирал снова, всё более яростно, пока бумага в том месте не начала протираться, становясь шершавой и ворсистой.


— Нет. Нет. Нет.


Знакомый холодок пополз от кончиков пальцев к запястьям. Дыхание стало сбиваться. Он зажмурился, пытаясь отогнать накатывающую панику. Он видел перед собой не яблоко, а насмешливые лица Юлиана и Зофии. Слышал голос фрау Хубер: «Я вижу в тебе страх». Чувствовал на своей коже прикосновение Ноэми — то самое, что всего несколько часов назад согревало, а сейчас, в контексте его провала, жгло как укор.


— Дуэль... а ты даже шпаги не достал...


Он судорожно рванулся к своему рюкзаку, пытаясь найти бутылку с водой, но руки дрожали так сильно, что он уронил её. Пластиковая бутылка с грохотом покатилась по бетонному полу, оставляя за собой мокрый след. Это была последняя капля, обрушившая и так уже шаткую дамбу.


Паника накрыла его с головой, быстрее и яростнее, чем вчера. Воздух вырвался из лёгких. Сердце забилось быстро, сбиваясь, как барабан в темноте. Комната поплыла. Он успел ухватиться за край стола, но тот рухнул вместе с ним. Карандаши рассыпались, как стая испуганных птиц. Он стоял на коленях, задыхаясь, и единственное, что слышал — это свой собственный сбой, превращённый в ритм.


И в этот самый момент, когда ему казалось, что темнота на краю зрения вот-вот поглотит его полностью, он услышал тихий скрип открывающейся двери.


Он не видел, кто вошел, лишь слышал осторожные, лёгкие шаги, приближающиеся к нему. Он зажмурился ещё сильнее, обхватив голову локтями и желая лишь одного — исчезнуть, раствориться. Чтобы этот человек, кто бы он ни был, просто ушёл и оставил его умирать от стыда в одиночестве.


Но шаги остановились прямо рядом с ним. И тогда он почувствовал... тепло. Чьё-то присутствие, опустившееся на корточки рядом.


Он рискнул приоткрыть солёные от слёз глаза. Мир был расплывчатым, но её он не узнать не мог — Ноэми. Она сидела на полу рядом с ним, среди разбросанных карандашей и упавшего мольберта. Её лицо было серьезным и спокойным: ни тени испуга, ни паники, ни жалости — лишь безмолвное понимание.


Она не проронила ни слова. Не задавала глупых вопросов вроде «Ты в порядке?». Не пыталась его поднять. Она просто смотрела на него, давая ему время, позволяя ему просто побыть в этом состоянии. Затем Ноэми потянулась к нему рукой, но он судорожно оттолкнул её и она с глухим стуком ударилась затылком о парту сзади. Зачем она пришла? Посмеяться над ним?


Потом, медленно, очень медленно, чтобы не спугнуть, она протянула руку. Но не чтобы дотронуться до его плеча или головы. Она взяла его руку — его холодную, дрожащую, влажную от пота руку — и мягко, но уверенно прижала её к своей груди, к тому месту, где под тонкой тканью платья билось её сердце.


Себастьян замер, потрясённый этим до глубины души. Он почувствовал под своими пальцами плотную ткань платья, а под ней — ритмичные, уверенные удары. Но если бы он прислушался чуть внимательнее, то заметил бы: этот ритм иногда сбивался, будто сердце делало крохотную, едва ощутимую паузу — и только потом находило верный такт. Ноэми, кажется, знала об этом: на секунду её ресницы дрогнули, но она лишь глубже вдохнула и мягко выровняла дыхание. Тук-тук. Тук-тук. Не такое бешеное, как его собственное, а ровное, спокойное, жизнеутверждающее.


— Дыши со мной, Себастьян, — сказала она тихо, и её голос был таким же ровным и спокойным, как биение её сердца. — Вот так. Посмотри на меня.


Он поднял на неё глаза, всё ещё не в силах вымолвить ни слова.


— Четыре секунды вдох, — она медленно, демонстративно вдохнула, и её грудь под его ладонью плавно поднялась. — Задержка на две секунды. И шесть секунд — выдох. Она так же медленно выдохнула.


Он попытался повторить, но у него получился лишь судорожный, рваный вздох.


— Ничего, — успокоила она его. — Попробуй ещё раз. Просто сосредоточься на моём дыхании. На моем сердце. Чувствуешь? Оно никуда не торопится, и твоё — тоже не должно.


Она продолжала держать его руку у своей груди, и это прикосновение было для него спасительным светом в бушующем шторме паники. Он чувствовал ритм её сердца, её дыхание, и постепенно, очень медленно, его собственное тело начало подстраиваться под этот ритм. Дыхание выравнивалось. Бешеный стук в висках начал отступать. Дрожь в руках понемногу стихала. Он просто сидел на полу, на коленях, прижав ладонь к её груди, и дышал, глядя ей в глаза. В её больших, карих глазах не было ни страха, ни брезгливости, ни даже простой жалости. В них было понимание и принятие. Принятие его паники, его слабости, его падения. Принятие его такого, какой он есть.


Так они просидели несколько минут, может, пять, а может, десять — время потеряло всякий смысл. В мире существовали только они двое, холодный бетонный пол под коленями, разбросанные карандаши и этот ровный, спасительный ритм её сердца.


Когда дыхание Себастьяна окончательно выровнялось, а слёзы высохли на щеках, он внезапно осознал, что касается молодой девушки в деликатной месте и судорожно попытался отдёрнуть руку, сгорая от стыда. Но она мягко удержала её.


— Всё хорошо, — сказала она. — Всё в порядке. Просто посиди ещё.


Он сдался, позволив своей руке остаться на месте. Теперь он чувствовал не только биение сердца, но и тепло её кожи, сквозь ткань платья. Это тепло, казалось, проникало прямо в него, размораживая ту ледяную глыбу, что сковывала его изнутри.


— Как... как ты меня нашла? — наконец прошептал он, и его голос был хриплым от напряжения.


Она чуть улыбнулась уголками губ.



— Я видела, как ты сбежал из атриума. И подумала... что тебе может понадобиться компания. Не самая веселая, — она кивнула на окружающий их хаос, — но всё же.


— Ты... ты не испугалась? — он не мог в это поверить.


— Чего? — она удивлённо подняла брови. — Того, что кому-то плохо? Нет. Это нормально — иногда чувствовать себя плохо. Просто... нормально.


Для него это было откровением. В его мире, мире отца-архитектора и матери-художницы, плохо чувствовать себя было непозволительной слабостью. Надо было держать лицо и контролировать себя. Быть идеальным. А если не можешь — проваливай, ты никому не нужен.


А эта девочка, эта француженка с испачканными в меле руками, сидела с ним на грязном полу и говорила, что это «нормально». Он видел, что её воротничок слегка окрасился красным от крови из ушиба, но она не обращала на это внимания.


Он опустил голову, снова чувствуя прилив жгучего стыда, но на этот раз — другого. Не за свою панику, а за то, что позволил ей это видеть. И за то, что причинил ей боль.


— Извини, что ты... это видела и… за это тоже...


Она покачала головой.



— Не извиняйся. Лучше скажи, что это было?


Он молчал, глядя на свои колени.


— Не хочешь — не надо, — быстро сказала она. — Просто... если назвать демона по имени, он иногда становится меньше.


Он глубоко вздохнул, все ещё чувствуя под ладонью её спокойное сердцебиение.



— Паническая атака, я думаю — выдавил он наконец. Это был первый раз, когда он произнес это вслух кому-то другому. — Они... они бывают. Когда я пытаюсь... ну, рисовать.


Она кивнула, как будто он сказал что-то совершенно обыденное, вроде «у меня иногда болит голова».


— Понятно, — сказала она просто. Потом её взгляд упал на упавшее яблоко, катившееся по полу. — Из-за него?


Он кивнул.


— Странный враг, — заметила она без тени насмешки. — Круглый и какой-то беззащитный.


Он невольно хмыкнул. Это прозвучало так абсурдно и в то же время так точно.


— Знаешь, что мне помогает, когда я боюсь? — спросила она.


— Что?


— Я представляю, что мой страх — это не монстр, а просто... шарик. Маленький, цветной шарик. Я смотрю на него, а потом мысленно... отпускаю. И он улетает, — она посмотрела на яблоко. — Может, и твой страх перед этим яблоком — он тоже как шарик? Только застрял.


Он смотрел на неё, и постепенно до него начало доходить, что происходит. Она не лечила его словами и не давала советов из учебника по психологии. Она лечила его своим присутствием, своим спокойствием и своим... сердцебиением. Через тактильный контакт, которого он так избегал, она доносила до него то, что нельзя было выразить словами: «Ты не один. Я с тобой. И это пройдёт».

На страницу:
2 из 3