
Полная версия
На бальной площади Согласья. Стихотворения. Проза

Лидия Червинская
На бальной площади Согласья
Стихотворения. Проза
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2026
* * *
Предисловие
Когда-то были воля – и тюрьма,мы, жившие по праву на свободе —преступники, сидевшие в тюрьме…Когда-то были лето – и зима…Смешалось всё давным-давно в природе,сместилось в жизни, спуталось в уме.Не разобрать – кто беден, кто богат,кто перед кем и кто в чем виноват,и вообще, что значит преступленье?..«Когда-то были мы – и бедняки…» / Л. Червинская. Двенадцать месяцев (Январь). Париж, 1956Перед вами строчки из стихотворения, которое Лидия Червинская (1906–1988) включила в свой сборник «Двенадцать месяцев» (Париж, 1956), оказавшийся итоговым, хотя прожила поэтесса еще немало. Владислав Ходасевич, рецензируя ее более ранние сборники «Приближения» (Париж, 1934) и «Рассветы» (Париж, 1937), упрекал молодую Червинскую в сознательном отсутствии литературного мировоззрения и «интимизме» – преувеличенном художественном индивидуализме: «Поэзия преображает действительность. Интимизм, напротив, стремится ее запечатлеть в первоначальном виде, схватить на лету, как моментальная фотография. Отсюда вообще его документальность» («Возрождение», 11.06.1937).
Вышеприведенные стихотворные строки как раз пример не поэтической метафоры, а «человеческого документа», о котором дискутировали Ходасевич и Адамович (поэтический наставник Червинской). Дело в том, что в 1944 году поэтесса угодила в тюрьму, а после и на скамью подсудимых. Это была драма из истории французского Сопротивления, лишь приблизительно известная русскоязычным читателям. О тюремном заключении Червинской есть упоминания в корреспонденции русских эмигрантов. Георгий Адамович писал Бунину из Ниццы: «Знаете ли Вы, в какую историю попала Лида? Очень за нее страшно» (20.11.1944 / Бунин И. А. Новые материалы. Вып. I. М., 2004. С. 41). Год спустя в своем пространном оправдательном письме за океан Нина Берберова отвергала небеспочвенные обвинения в коллаборационизме и прибавляла: «Все те, кто печатался, выступал или состоял в союзе – давно „вычищены“; они либо в тюрьме, либо в бегах, либо под бойкотом… Бедная Червинская до сих пор в тюрьме!» (письмо М. Алданову, 30.09.1945 / Бунин И. А. Новые материалы. Вып. II. M., 2010. С. 103).
Лидия Червинская не печаталась в профашистском «Парижском вестнике», как Сургучёв и Шмелёв, не спекулировала конфискованным у евреев антиквариатом, в чем подозревали мужа Берберовой Николая Макеева, наоборот, она участвовала в Резистансе, но с трагическими последствиями.
Об этом весьма невнятно написал Василий Яновский в мемуарной книге «Поля Елисейские», где он соперничал с Георгием Ивановым в смешении несимпатичного вымысла с неприятной правдой, увы, не сравнявшись с ним дарованием. «Червинской поручили ответственное задание, посвятили в секрет, от которого зависела жизнь двух десятков детей. Тут вся ошибка не ее, а тех – вождей, руководителей. Поручать Червинской ответственные, практические поручения – явное безумие!» (Яновский В. Поля Елисейские. Нью-Йорк, 1983. С. 236–237; о каких детях идет речь, см. ниже.)
Гораздо точнее обрисовал «случай Червинской» юрист, еврейский общественный деятель и масон Яков Рабинович. В конце 1950-х годов он подарил Университетской библиотеке Иерусалима часть своей библиотеки. Среди других книг были «Двенадцать месяцев» с таким инскриптом Рабиновича: «Талантлива. Сыграла зловещую роль в жизни русского и еврейского Резистанса. Кривошеин и его арест, арест 13 – Амар и т. д. – я избег чудом – 6 вернулись в nuit 1944 г. Жила с Шарлем – двойным агентом – в порядке задания Сопротивления, но влюбилась и проболталась. Ее оправдал французский суд. Ее простил комитет русского и французского Резистанса после освобождения» (Хазан В. Из истории Национальной библиотеки в Иерусалиме // Иерусалимский журнал. 1999. № 2). Публикатор Владимир Хазан прокомментировал заметку. Русские эмигранты, в том числе Червинская, Рабинович, Игорь Кривошеин (сын врангелевского министра, позже заключенный ГУЛАГа, отец диссидента), состояли в Резистансе; многие были арестованы в июне 1944 года, части из них – Андре Амару и другим – удалось бежать из поезда; остальных отправили в концлагеря. Идентифицируя «Шарля», Хазан обмолвился, назвав его Шарлем Ледерманом, участником Сопротивления, известным коммунистом, адвокатом и сенатором.
Рабинович же имел в виду «Шарля Пореля». В действительности его звали Карлом Рехейном, он был офицером абвера, участвовал в Гражданской войне в Испании, после оккупации Франции курировал гестапо в Перпиньяне. Под именем Шарля Пореля он внедрился в организацию «Еврейская армия», которая действовала в Париже и на юге Франции и занималась тайной переправкой евреев в нейтральную Испанию. В мае – июле 1944 года Рехейн арестовал многих членов «Еврейской армии», среди них и русских эмигрантов из группы Нерсессяна, о чем и написал Рабинович.
Яновский же, изрядно напутав, вспомнил самую громкую операцию Рехейна-Пореля. Речь идет о так называемых «мучениках водопада в Булонском лесу». Утром 17 августа 1944 года в Булонском лесу были обнаружены тела 35 французов в возрасте от 16 до 42 лет (вот откуда «дети» у Яновского), замученных и убитых гестапо. Случилась трагедия накануне Парижского восстания, и следствие началось сразу по освобождении города. Подготовка к вооруженному выступлению в Париже шла заблаговременно и велась несколькими организациями Резистанса. Одна из этих групп (д-р А. Бланш, Г. Эмери, Ж. Шлоссер, М. Бурсье – «Диана») установила контакт с неким «Александером», или «Капитаном Джеком», или Ги Маршерелем, или Глебом Лесскофом, якобы британским разведчиком, который должен был обеспечить их оружием. Связь с ним держали через «Жанну» – Сабину Цейтлин, бывшую директрису детского приюта. «Жанна» состояла в «Еврейской армии» и прятала еврейских детей до их отправки в Испанию. В свою очередь, «Жанна» связывалась с «Капитаном Джеком» с помощью пары любовников – «Катрин» (Лидии Червинской) и «Шарля Пореля». Передача оружия должна была произойти в ночь с 16 на 17 августа в заброшенном гараже Citroёn у Луна-парка, но появившихся там бойцов Сопротивления арестовали гестаповцы, подвергли пыткам, расстреляли, а тела отвезли в Булонский лес. Художественным воплощением этих событий стал фильм «Горит ли Париж?» (1966, режиссер Р. Клеман), где роль двойного агента исполнил Жан-Луи Трентиньян. «Катрин» и «Шарль» тоже были арестованы, но если Карла Рехейна и след простыл, то Червинская 29 августа была заключена властями сражающейся Франции в форт Роменвиль и просидела там больше года.
В декабре 1949 года был расстрелян по приговору Ги Маршерель, арестованный в Дании. Точку в деле Червинской поставили еще позже. 20 ноября – 23 декабря 1952 года в военном трибунале Парижа состоялись судебные слушания по «делу водопада в Булонском лесу». На скамье подсудимых оказались 14 человек (бывшие французские гестаповцы и русская поэтесса). К смертной казни приговорили восьмерых, в том числе Жоржа Гвиччардини и двух его 20-летних сыновей (в итоге казнили троих из первоначально приговоренных), и вынесли еще семь смертных приговоров заочно. Лидию Червинскую оправдали, не найдя доказательств, что она знала об истинном лице своего возлюбленного.
Дело Карла Рехейна как гражданина Германии и кадрового офицера было выведено из производства. Он был задержан британской полицией на островах в Ла-Манше, но его не судили и не экстрадировали. Позже Рехейн жил в Баварии, работал в автомастерской и сотрудничал с неонацистами.
Эти события изучены историками Сопротивления У. Мортимер-Муром («Париж–1944: искупление Города огней») и А. Райским («Еврейский выбор под властью Виши»), но они, конечно, не соотносят «Катрин» – Lydia Tscherwinska с монпарнасской поэтессой Лидией Червинской.
* * * *Мемуаристы сохранили в памяти и позже запечатлели выразительные портреты красивой, обаятельной и «роковой» женщины:
«Стройная, черноволосая, она пришла в темно-синем платье с меховой накидкой и сразу стала центром внимания. Она была оживлена, черные выразительные глаза ее сверкали из-под длинных ресниц, но мое внимание привлек цвет ее лица. Смуглое от природы, оно имело какой-то бронзово-металлический, зеленоватый оттенок. Она подала мне руку приветливо, без жеманства. Рука была мягкая, теплая, полная женского очарования».
Морковин В. В. Воспоминания // Поэты пражского «Скита». СПб., 2007. С. 608–609«Я ее, неудачницу, предпочитаю удачным, самодовольным. Она довольно симпатичная, только не верный человек. А если не считать этого, мне с ней приятно. Я люблю тонких и умных женщин, в них больше изюминки, чем даже в умных мужчинах».
Ида Карская (Шрайбман) – Сергею Карскому. 5.12.1939 // Вишневский А. Г. Перехваченные письма. М., 2008. С. 404Николай Оцуп писал, что «Червинская реабилитирует… русский Монпарнас, правда – с очарованием беспритязательной бедности и монашеской верности якобы обетам искусства, но становящийся понемногу местом каких-то хлыстовских радений, где живые тени, не видящие и не слышащие ничего, кроме стихов (увы, не всегда и хороших), – окончательно отвыкают от мира и, сами погибая, губят и свою поэзию, так как нельзя поэзию боготворить» (Числа. № 10. 1934).
Корреспонденты и мемуаристы писали о неизбежных богемных пристрастиях Червинской:
«Я ее мило приняла, всё, сколько-нибудь напоминающее спиртное, поставила на стол, но этого мало для такого алкоголика».
Ида Карская (Шрайбман) – Сергею Карскому. 10.11.1939 // Вишневский А. Г. Перехваченные письма. М., 2008. С. 402«В свои плохие дни Червинская приходила на Монпарнас в стоптанных туфлях на босу ногу, распространяя аромат эфира… Груда посуды на полу, гарсоны в угрожающих позах, а высокая, сутулая Червинская, похожая на Грету Гарбо, стоит у пустого столика, точно дожидается приговора».
Яновский В. С. Поля Елисейские. Нью-Йорк, 1983. С. 235Быт поэтессы отличался крайней неустроенностью. Родители после эмиграции остались в Стамбуле и помогали, но этого не хватало. «Иногда ей попросту не было что есть и где спать» (Морковин В. В. Воспоминания. С. 610). Червинская сотрудничала с бедными эмигрантскими изданиями («Числа», «Круг») и подрабатывала в типографиях корректором (см. письма В. Муромцевой-Буниной и А. Гингера).
Опубликованные письма Георгия Адамовича свидетельствуют о «всяческих мизерах» Червинской и попытках друзей устроить ее судьбу: заболевании глаз, попытках компаньонства, жалобах и раздорах. «Я всё жду для Вас какого-нибудь чуда, а оно не приходит. Вы человек, которому по природе холодно в жизни, а печек вокруг Вас мало» (Г. Адамович – Л. Червинской. 10.05.1953 // Русская культура ХХ века на родине и в эмиграции: Имена. Проблемы. Факты. М., 2002. С. 203).
Любовь, вернее любовь-поражение, была лейтмотивом и жизни, и творчества Червинской:
«Мне всё в мире открывается в любви, не всегда и не только в личной. Я не верю в жизнь для других людей (она фальшива и бесплодна), но подозреваю о возможности жить другими людьми. <..> Любовное отражение от любви (луна – лучшее отражение солнца) является для меня оправданием этой последней – всё равно какой, счастливой или несчастной, плотской или платонической, нормальной или извращенной».
Червинская Л. Д. Ожидание // Круг: альманах. Париж, 1938. № 3; Мы // Числа. Париж, 1934. № 10В 1930–1936 годах Червинская была замужем за поэтом Лазарем Кельбериным (1907–1975), евреем-выкрестом со странными взглядами: «Интересно, что думают поклонники Гитлера и в частности Кельберин, „дрожавший“ за него, как за рыцаря белой идеи. Это всё такая мерзость, глупость и грязь, что мутит физически – и я завидую людям, живущим где-нибудь на Цейлоне». (Г. Адамович – Ю. Фельзену. 23.08.1939 // Фельзен Ю. Собрание сочинений в 2 томах. Т. I. М., 2012. С. 36–37).
Замужество не мешало влюбчивой Червинской заводить романы; дневник Поплавского говорит о страсти двух поэтов с Монпарнаса:
«Мысленно разговаривал с Лидой по-французски (почему вдруг). „Какие у вас большие и нежные глаза, похожие на подросших детей“. И был весь овеян спокойствием, строгостью, человечностью воспоминания о ее взгляде, в мыслях о ней заснул. А сегодня увижу ее».
Поплавский Б. Собрание сочинений в 3 томах. Том III. М., 2009. С. 356; дневниковая запись 11.02.1933«Мы мучительно полно, унизительно сладко танцевали, объяснялись и сидели в „Космосе“ и „Оазисе“, не в своем уме и дико фальшивя, я потерялся и проиграл что-то, хотя она, кажется, меня поцеловала, помню какой-то поцелуй легкий и свежий на щеке».
Там же. С. 364; дневник от 28.02.1933«Теплый желтый свет электричества, в шуме ветра молился в полусне, чтобы Бог построил стену между мною и Лидой. Даже пьяный, тяжело пьяный от пива, в черном отчаянье не хотел сдаться почти до самого конца. В розовой вязаной кофте, широкоплечая, худая и стройная, она мне мучительно, до муки, нравится. Когда же я наконец ушел, оторвавшись от турецких папирос и сладкого, как эфир, холода, еще ярче эта мука продолжилась на улице».
Там же. С. 371; дневник от 17.03.1933«Счастливый, грустный день у Лиды. „Когда я стояла у стойки и думала, что вот я здесь стояла когда-то и плакала, одна, влюблена и несчастна, и всё-таки всё это было до, до того, как мне раскрылся этот страшный мир“».
Там же. С. 372; дневник от 23.03.1933«Опять Лида, руки ее и плечи, холодные, широкие и горькие, как полынь-снег».
Там же. С. 374; дневник от 01.04.1933«С Лидой долгое объяснение, во время которого добро и свет вырвались так тяжело и грубо на поверхность, что уничтожили жизнь».
Там же. С. 377; дневник от 05.04.1933Долгие и временами тягостные отношения связывали Червинскую с Арнольдом Блохом (1893–1964), «человеком, не написавшим ни одной строчки, но сыгравшим в возникновении „парижской школы“ бо́льшую роль, чем многие поэты» (Варшавский В. Незамеченное поколение. Нью-Йорк, 1956. С. 178). Адамович уговаривал подругу: «Главное для Вас – деньги и Ноля». Червинская отвечала: «Это всё равно что сказать человеку: у вас чахотка и рак» (Г. Адамович – Л. Червинской. 25.03.1955 / Указ. соч. С. 216).
Настойчивые и бесплодные по большей части поиски любви увлекли Червинскую в объятия, вероятно, не только нацистских, но и большевистских спецслужб. Именно Червинская, чьи родители жили в Стамбуле, встречалась там с таинственным автором «Романа с кокаином». Много позже, в 1980-е годы, Червинская рассказывала исследователям, что под псевдонимом «М. Агеев» скрывался Марк Леви, приехавший в Стамбул из Берлина, куда он бежал из России после убийства офицера Красной армии. Червинская намекала на роман с Леви, сообщила, что он вернулся в СССР. Действительно, Леви возвратился, точнее, был выслан турецкими властями в 1942 году в связи с подозрением в подготовке покушения на немецкого посла фон Папена, тогда как рассказ об убийстве красного офицера – шпионская легенда, скорее всего. Что до любовной истории, то свидетельств ей не найдено, но, во всяком случае, Леви в письме Оцупу назвал Червинскую «замечательной» (см.: Сорокина М., Суперфин Г. «Был такой писатель Агеев…» // Минувшее: Историч. альм. Вып. 16. 1994. С. 265–286; Серков А. «Сорбоннисты» и «архивисты», или еще раз об авторстве «Романа с кокаином» // Новое литературное обозрение. 1997. № 24. C. 260–266).
В конце 1950-х годов друзья устроили Червинскую на радиостанцию «Свобода», что улучшило ее материальное существование. Но поэзия ушла навсегда, после издания «Двенадцати месяцев» стихов она как будто не писала. Вот строки из ее письма к литературоведу Владимиру Маркову, который спрашивал разрешения напечатать ее стихотворение в антологии эмигрантской поэзии «Modern Russian Poetry» (Indianapolis, 1967): «Спасибо за память – я так давно не пишу (стихи), что мне кажется невероятным, когда меня еще считают поэтом» (9.06.1965, Париж; РГАЛИ. Ф. 1348. Оп. 8. Ед. хр. 85). Выйдя на пенсию, Червинская вернулась из Мюнхена в Париж, где тихо доживала свой век. Обычные ее ламентации упоминают еще в 1980 году в письмах друзья и коллеги по работе на радио – Александр Бахрах и Игорь Чиннов. Умерла она в доме престарелых в Монморанси 16 июля 1988 года, а эпитафию сочинила загодя:
Пила, любила, плакала и пела…Чей это образ – неужели мой?Ведь мне хотелось только одного:полезного, живого дела,которое, как друг, сгорело бы со мной,любимого… но не было его.Синеют вены на руке сухой…А жизнь без остановки пролетела,как поезд мимо станции глухой.Червинская Л. Д. Двенадцать месяцев (Октябрь). Париж, 1956Константин Львов
Стихотворения
Приближения
Париж, 1934
Лазарю Кельберину
То, что около слез. То, что около слов.То, что между любовью и страхом конца.То, что всеми с таким равнодушьем гонимо,И что прячется в смутной правдивости снов,Исчезает в знакомом овале лица,И мелькает во взгляде – намеренно-мимо.Вот об этом… Конечно, нам много дано.Справедливо, что многое спросится с нас.Что же делать, когда умирает оно —В предрассветный, мучительный, медленный час?Что же делать, когда на усталой земле,Даже в счастье своем человек одинок,И доверчиво-страстный его монологРастворяется в сонном и ровном тепле.С тобой и с ним, с дождями, с тишиной,С Парижем в марте, с комнатой ночной,С мучительно-знакомыми словами,Неровными, несчитаными днями,Почти вся молодость…Рука моя была в твоей руке,Печаль моя была в его тоске.Мы расстаемся. Значит, мало сил.Он не узнал. Ты не простил.И всё-таки благодарю судьбуЗа медленную грустную борьбу,За то, что к счастью мы сейчас не ближе,Чем в первый март, прозрачный март, в Париже.Неужели же всё биология,Вся наследственность, раса и кровь,И твои вдохновение строгие,Только та же мужская любовь?И земля утомленная пленница,Для которой ничто не изменится……Был же март – без смущенья сиреневый —Так по-детски надеждой богат…Свет наивной луны над деревьями,Городской стилизованный сад —Вне законов, и веры, и времениНепроверенный рай (или ад).В мае сомненья тихи…Знаю – и это стихи,Чувствую – это весна,Верю – простятся грехиТем, кому жалость нужна…Дождь светло-серый опять…Трудно бывает сказать,Стоит ли так говорить?Знаю, что важно понять,Думаю – нужно любить…Страшно сказать: навсегда…Где-то проходят года,Чей-то кончается век,Тают светло, без следа,Музыка, дождь, человек…Это случается в звуках начальныхПесен недавно забытых,В трудных глазах, сквозь улыбку печальных,В белых рассветах пустых, послебальных,В письмах, еще не раскрытых.В книжных немного сомненьях поэтаВ том, что не жить невозможно,В тепло-морском ощущении лета —Робкое, тщетное будто бы этоВсё-таки очень тревожно…Всё-таки мы не об этом тоскуем,Всё-таки мы не об этом молчим,Всё-таки мы дорожим поцелуемСамым мучительным, самым земным.Мы говорим вдохновенно об этом(Думая каждый о счастье своем).…Комнату всю наполняет рассветом,Синим таким и безмолвным ответомИюнь за окном…Луч зажигает прозрачную вазу,Тонкие стебли нарциссов в воде,Тихо и ясно становится сразу…Где мы? Куда? – Никуда и нигде.От зависти, от гордости, от боли,От сложности – такая простота…Усилие давно покорной воли,И, дрогнув, засветилась темнота.Я не имею для тебя ответа,Я не имею правды для других…Я знаю только – умирает лето,Я знаю только – испугавшись света,Какой-то голос (совести?) затих.Мы на башне, мы над целым миром,Выше не бывает ничегоИ страшнее тоже не бывает.И никто как будто и не знает,Как мы здесь, когда и для чего?Потушили лампы, грустно, сыро —Нет любви, послушай, нет любви…Знаешь что, потушим сердце тоже,Ведь никто из этих не поможет,Как ни плачь, ни падай, ни зови.Город. Огни. Туман.Всё-таки мы умрем.В комнате темный диван,Лучше побудем вдвоем.Ты для меня поиграйСтарое что-нибудь – так…Есть ли там ад или рай,Это такой пустяк.Это не важно сейчас…Месяцы тихо идут,Месяцы страх берегут,Месяцы помнят о нас.Я думаю, но не словами,А грустной теплотой в груди.Не знаю, что случилось с нами,Но знаю, это позади.И всё-таки, что это было?…Мы, помнишь, слышали сквозь сонХолодный, утренний, унылый,Далекий колокольный звон.Жизнь пройдет и тихо оборветсяВ море, в неудачу, в ничего…А пока – так близко – сердце бьетсяИ не слышит сердца моего.Жизнь пройдет, но это безразлично —Ты напомни, расскажи, верни…Этот страх, такой давно привычный,Ведь живут же всё-таки они.Отвечают детям на вопросы,Посылают женщинами цветы,Грустно спорят, курят папиросы,Всё-таки не то…Требует. Стонет. Кричит. Зовет.Я ничего не слышу.Гибнет, вы скажете, этот и тот…Я ничего не слышу.Вы не решили, Бог есть или нет,Всё-таки утро настанет,Неповторимый далекий рассвет…Руки и розы. Признанье.Это крушение темных миров.Я ничего не вижу.Руки и розы. Стрелки часов…Я никого не вижу.Мимоза никогда не завянет.Никогда не будет войны.Нам снятся на этом диванеСтранные сны.И утром нас никто не разбудит,Нам незачем рано вставать.Мне снилось, что серые людиБежали куда-то опять…Ты слышал в темноте совершеннойХолодный и грустный орган……И красное солнце над СенойВстает сквозь туман.Мы возвращаемся в сонную тьму,Господи, как мы устали…Жизнь – это тысячу раз – почему?В детстве, в обиде, в печали.Ты уезжаешь, мой праздничный друг,Как же не рушатся стены…Жизнь – это тысячи тихих услуг,Ради тишайшей измены.Над океаном – вернись, назови —Музыка тенью лежала…Жизнь – это тысячи слов о любви,Тысячи жалоб…Всё не о том. Помолчи, подожди,Месяцы. Память. Потери…В городе нашем туманы, дожди,В комнате узкие двери.В городе… нет, это всё не о том.В комнате… нет, помолчим, подождем.Что же случилось?Стало совсем на мгновенье светло– Мы не для счастья живем —Сквозь занавеску чернеет стекло,Вспомнилось снова такое тепло.Вспомнилось… нет, помолчим, подождем.Ты меня поцеловала,даже не сказав «прости».В городе цветут каштаны…значит, лучше им цвести.В городе цветут каштаны,наша комната тесна,За окном прозрачны ночи…значит, лучше, что весна.Значит, лучше, что молчанье,что вернулось, что тепло,Что чудесно-невозможнои мучительно-светло.Со вчерашнего дня распустились в воде анемоны,Очень много лиловых и красных больших анемон.Мне приснилась любовь…Почему оборвался мой сон?Говорят, что весна – это времясчастливых влюбленных…Что же делать тому, кто в свою неудачу влюблен?Остановитесь – один только раз.И поверьте, мне ни Ваших слов,ни Вашей руки не надо.Неужели Вы не остановитесь, для меня, никогда?В марте рано светает. Кем-то тушится газ,Просыпаются деревья единственного в мире сада,Светлеет в Сене вода.Мне не о чем Вас спросить.Мне нечего Вам сказать о себе – и не надо.Неужели март пройдет, как в прежние года?Но если всё-таки Вы остановитесь здесь —один только раз —Я запомню дерево, что цветет у самой ограды,И день, и час, навсегда.Не верится – мы утомленные, бледные,Живущие так без восторга…А помнишь ли в детстве тяжелые, медныеИ редкие листья каштана…А помнишь ли в детстве глаза удивленныеИ слезы совсем без причины…Не верится – мы навсегда примиренные,Так мудро, так тихо, так рано…Кому нужны твои сомненья,Твоя Мария, твой рассвет?– О, совершенно никому…Ты не герой, конечно, и не гений.Ты любишь, ты поэт.Тоскуешь. По чему?О, эта боль плебейских вдохновений,И слезы тихие взволнованных мещан.– И эти лица так бледны…Туман. Огни. Сиреневые тени.Ее рука. Туман.Кому они нужны?Неузнаваемо небо молочно-зеленое,Вечером город чужой и прозрачный такой…Что это значит? – Пусть плачутв разлуке влюбленные…Это зовется молитвой, восторгом, тоской.Что это значит? – Страстное и неумелое,То, от чего в этой жизни не будет удач…Дерево в чьем-то саду, неожиданно-белое,Чей-то холодный и радостный голос: не плачь.Если Вы не всегда без печалиЗа ущербной следили луной,Если Вы не всегда молчали,Если Вы не устали – не очень устали,Побудьте немного со мной.Равнодушней, внимательней, строже…(И зачем, и о чем – до утра?)Улыбнулся – не нам ли? – прохожий.Мы, должно быть, на очень счастливых похожи…До свиданья. Мне тоже пора.Где-то заиграла шарманка(Кажется, здесь шарманок нет),Вывернуть бы душу наизнанку.Пусть ее, скупую, видит свет…Рассмеяться, закричать, сломать,Оскорбить – но только не молчать.От чего? От гордости несчастной.Для чего? Для скучной чистоты.И напрасно, навсегда напрасно,Музыка из темноты.Значит, мало такого молчанья,Значит, мало мечты о страданье,Значит, мало люблю и горжусь…Только ночи июльской дыханье,Равнодушие только и грусть.Это всё. Только темные липы в цвету,Только этот доверчивый взгляд в пустоту.Только то, что во мне не оставит следаОттого, что забыть не смогу никогда.От пустоты, парижской пустоты…При чем тут осень, примиренье, слава?И если даже все на свете правы,А виновато, сердце, только ты,То помни, помни чудное признаньеНетемного, неровного дождя…При чем тут молодость, прозрачность, узнаванье?(Всё делается тихо и шутя.)То помни, помни чудное… Рассвет.Ты право, сердце, – грусти тоже нет.Убитые стыдом. Смущенные несчастьем…А осень в листьях, в небе, в голосах.И каждый о другом, с злорадством и участьем,И каждый о себе… В стареющих сердцахЗлопамятность, и память о добре,И благодарность солнцу в сентябре.Неправда, что осенью грустно,Совсем не грустней, чем весной.Такой же холодный и солнечный день,И та же борьба с тишиной,И запах дождя, и (откуда?) сирень…Неважно, что завтра случится со мной,Неважно, что завтра случится со всеми…Бывает беспечно-ненастное время,Когда не жалеешь, что листья опали,Что рано зажглись фонари.…И в сумерках осени меньше печали,Чем в свете весенней зари.Учись и всё-таки не верь.Узнай и всё-таки забудь.Закрытую надолго дверь,Спокойную – не долго – грудь.Всё беспощадное, родное,Что так печально любишь ты.Как теплые зимой цветы,Как это узкое, ночное,Вдруг посиневшее окно…Вернись… и всё-таки поймиВсё, что усталыми людьмиОсмеяно и прощено.И всё равно от слова или звука,От правды или только от любви,Судьбу свою печальной не зови,Пусть это не страдание, а мука…Холодное, далекое, лови.И верь без умысла, и верь без сожаленья(О, как расчетливы обиды и сомненья)– Холодной и прозрачной темнотыНе бойся. Этот призрак – ты.Что, если всё в тебе – мятежность и покой,И то, о чем совсем не надо слов…Что, если ты, измученный такой,Опять простить (в который раз?) готов.Не надо пить вина,В нем тоже правды нет.Так лучше. Ключ к сердцам умышленно затерян.Так лучше. ТишинаИ зябкий лунный свет,Который, как и ты, изменчив, грустен, верен.От возможных друзей, от возможных обид,От возможного, всё-таки, полупризнанья,От возможного счастья так сердце болит…– До свиданья.Проезжали игрушечный мост над рекой,И откуда, откуда он взялся такойВ этом городе грустно-знакомом?От возможных ошибок… Пожалуй, не надо.И опять, и надолго молчанье.Слишком рано закрылась калиточка садаПеред тоже как будто приснившимся домом.– До свиданья.И вернулось голубое, лунное,Потушило солнца красный свет.И любовь вернулась однострунная(Та любовь, в которой счастья нет).Мы с тобой живем полузастенчиво,Провожаем с грустью каждый день.Любим город наш туманный и изменчивый,И стихи, и позднюю сирень.Есть другое, темное, влюбленное,Я о нем давно не говорю.И опять: усталые и сонные…И опять: за всё благодарю…Как много еще непрочитанных книг,Как много людей привлекательно-новых.И как этот город прозрачно-велик(Прозрачнее всех городов).Но только – от этих тюльпанов лиловых,От сумерек белых усталого дня,От верности тем, кто не знает меня,От смутных предчувствий и снов…От правды, которой нельзя повторять,От этого вот ясновиденья скуки…Так жалко опущены сильные руки,И нечего, нечего делать опять.Еще осталось в жизни суховатойНемного правды и немного скуки.И то, в чем мы по-детски виноваты,Наказаны и прощены…Еще остались в этой жизни сны(Мне часто снятся ласковые руки…)Так постепенно, грустно-неизбежноОткрылся мир – жалеющий и жалкий…И только пахнут гниловато-нежноУснувшие, от теплоты, фиалки.Не та любовь, конец которой счастье,И не тоска, конец которой сон…Но равнодушие, но холод беспристрастья,Но сумеречный свет от трех окон.Скорей бы наступила темнота…(А в ней к утру распустятся каштаны.)Зачем мы поняли – так грустно и так рано,Зачем мы поняли – не та любовь, не та,И боль не та, которой смерть конец…Но равнодушие нетронутых сердец,И что-то в них, чему и я поверю,Всё потеряв – и пережив потерю.Не надо трогать слово «благодарность»,Ведь лучшего на свете не найти.– В большом кафе, рассветном и угарном,Остались те, кто позабыл уйти.И оттого, что мне их жаль немного,И оттого, что я не лучше их,Такое слово стало стыдно трогать…О заблудившейся любви,Без воплощенья, без слиянья…В которой даже нет страданьяИ права на него.Что перед ней слова твои,И злобные, и дорогие,Но так случайно не другие?– Не значат ничего.Я буду ждать, чтоб всё сгорело,И в пепле, в сумерках, в дождеПойму, зачем, и в чем, и гдеМое печальнейшее дело.Так гасят елочные свечи,Так укорачивают встречи,Перестают любить.Так видят: листья все опалиИ солнца больше нет.Так расстаются без печалиИ продолжают жить.Так покоряют сердце скуке,Так – в жизни исчезают звукиИ проникает свет.
