Шедевр своими руками
Шедевр своими руками

Полная версия

Шедевр своими руками

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Ей, сидящей впереди, ни запрокинуть, ни задрать уж было нечего, выше плечей не оставалось ничего от лярвы, на которую облизывались все штабисты, пока ещё чего-то там хотели… пока ещё живыми были… до этого «котла»…

Водитель утомлённо прилёг лицом на руль, не замечает, что дверь «эмки» сорвана, что левая рука его, уже который час висит снаружи, что гимнастёрка на спине вся в бурых пятнах крови, не разобрать чьей – его?… пассажиров?…

На «гражданке» Вадим Крынченко не сходил с доски почёта Воронежского таксопарка. Свою машину, по имени товарища Молотова, выпущенную с конвейера завода по имени товарища Горького, где её сделали трудящиеся страны Советов по чертежам компании Форд из страны Америки (пока что буржуазной), по договору на 10 лет, он мог по винтику разобрать и собрать заново. Однако это решето, оставшееся после одиночной бомбы с юнкерса на бреющем, даже и ему не восстановить…

Месяц назад, перед началом наступления, он получил приказ явиться в штаб дивизии, где майор из Особого отдела сверлил его колючим взглядом в своём кабинете… Вот так и стал Вадим водителем комдива.

Когда он заскочил в свой взвод за вещмешком, мужики позавидовали на новенькие широкие лычки старшины на его погонах. А чё? Не всю ж войну пешком ходить!

. . .

Всезнающий сука комвзвод глумливо усмехнулся напряжённой позе Щурина, который глушил тиканье часов, плотно прессуя их себе в левую ляжку.

– Вольно, сержант! Взво-од! Разойдись! Рядовой Жилин – за мной.

Младший лейтенант Романов, без оглядки, уверенно отошёл в темноту изрытого воронками поля.

Он шагал к дороге, вдоль которой покатом – почти что друг на друге – валялись тела военнослужащих, вперемешку с частями своих тел и комьями земли, изрыгнутой ею при разрывах; где громоздились остовы разбомблённых за день танков Т-34, огрызки разнесённых в щепы телег обоза кавалерийской дивизии, среди ошмётков распотрошённых лошадей и прочей графически, до блёв, отвратной неразберихи, милосердно скрытой мягким сумраком молодой майской ночи, что только что вот опустилась на все 15 кв. километров «Барвенковского котла», который увенчал попытку отбить объединёнными силами 11-ти армий РККА город Харьков, оккупированный Немецко-Фашистскими захватчиками.

Попытка эта унесла жизни 280 000 красноармейцев, а так же 20 000 военнослужащих с Немецкой стороны (в данную цифру включены потери вспомогательных подразделений из Венгров, Итальянцев и Румын).

В будущем эту операцию нарекут «Харьковской Мясорубкой». Историки с удивлением отметят невероятную, должно быть, тесноту в этих 15 кв. километрах, где сгрудились более 300 000 Советских солдат и офицеров. Аналитики станут выдвигать возможные причины, загнавшие их в «котёл», – под непрестанные налёты бомбардировочной авиации, не встречавшей отпора ни с земли, ни в воздухе; под артобстрелы дальнобойными орудиями крупного (150 мм) калибра.

Да, не секрет, что там состоялась бойня необстрелянных, свеже-мобилизованных бойцов войсками со стажем, с длинным послужным списком из, практически, сплошных побед на Европейском театре боевых действий.

Призывники-красноармейцы пришли на смену 1 000 000 павших в битве за Москву. Их некогда было обучать тактике боя. Молодняк – не перебежками, а схватившись за руки, чтобы и павшие не покидали строя, – с криком «ура!», шли на врага прерывистыми цепями разомкнутого хоровода, чтобы полечь под непрестанный грохот Немецких пулемётов.

– Zu viele von ihnen! Das Maschinengewehr hält nicht! O, mein Gott! (Их слишком много! Пулемёт не выдержит! Боже мой!)

Бог услыхал. Русские отступили, чтобы пойти в атаку на следующий день, и на следующий, – таков был приказ… Чтобы попасть под ту или иную бомбу из 7 700 тонн израсходованных в ходе операции «Фредерикус», чтобы вступить в разрыв снаряда орудия, бившего из-за горизонта, по наводке корректировщиков на холмах или на самолётах-разведчиках (Советские ассы не препятствовали, их допотопные летательные аппараты на тот момент давно уже посбивали).

Так это было, ни в чём не совпадая с обещаниями песни «Если завтра война, если завтра в поход…»

Не получилось закидать противника шапками, даже со всех 640 000 солдат и офицеров, задействованных в Харьковской операции, включая туда шлемы танкистов 1 200 боевых машин, ну а лошади 7 кавалерийских дивизий не в счёт, животные проходили службу без головных уборов.

– - -

Да, ёрничаю, но это от боли. Была страна и я гордился ею, и счастлив был, что живу в такой великой, героической стране, которая познала много горя (20 миллионов погибших в одной только Великой Отечественной войне). Но почему?

С годами, в образе моей любимой страны начали расползаться прорехи, откуда исходил мерзкий смрад. Всё чаще подкатывал проклятый вопрос: почему?

Почему меня учили восхищаться насильниками мародёрских продотрядов? Любить Павлика Морозова? Гордиться строем, что сжёг Комарова, прикончил Гагарина?

Ложью дыр не залатать, она их только преумножит. Теперь я знаю, что 20 миллионов не погибли от рук захватчиков, что цифра нагло подтасована – в неё приписаны 800 000 умерщвлённых Ленинградским горисполкомом инсценировкой блокады города, где солдат было втрое больше, чем в Немецких и Финских подразделениях на подступах к Северной Столице, и рационы «осаждённого» войска не уступали, а порой превосходили кормёжку нападавших.

Кольцо «блокады» не замкнулось никогда, 70 тыс. лошадей содержались в прилегающих районах ленинградской области (животные не знали о «блокаде», а ветеринары в погонах получали медали за сохранность поголовья), но не могли поделиться своей ежесуточной нормой овса с умирающими. Смертников не выпускали из «блокады».

Высококалорийные копчёности распределялись между «привилегированным» гражданами, что составляли большую половину из 2-с-чем-то-миллионов проживавших в городе (рабочая сила нужных специальностей, работники партактива, и т. п.).

Мне непривычно было осознать, что есть две категории «блокадников» – загодя обречённые на смерть и те, кому пришлось жить дальше, знать, но не помнить, – это выжившие, чья доля трагичнее судьбы цивильных Немцев, те знали о лагерях смерти, но не видели их воочию, а тут – улицы усеяны замороженными до весны трупами, а в городскую баню лучше не ходить, там почернелые скелеты трут свои обтянутые кожей кости.

«Дорога Жизни» не подвергалась ни обстрелам, ни бомбёжке, водители грузовиков без потерь доставляли грузы в объёме, определённом решениями руководства.

Братские могилы Пискарёвского Кладбища стучат в моё, на слишком долгий срок обманутое, сердце. И могилы остальных 200 тысяч умерших, уже после прорыва и снятия «блокады», потому что у организма есть особые границы, которые паёк из 50 граммов муки (=125 гр. Хлеба на день, а боьше ничего) переступает безвозвратно. Но к напрочь одураченным, околпаченным, оболваненным сердцам им, зелёным газонам Пискарёвки, не достучаться.

Почему потери Советских войск более, чем в два раза превосходили потери агрессора?

Из-за двойной нагрузки. Советский воин наступал под пулемёты противника, отступал под пулемёты «своего» СМЕРШа. Мне не известна точная цифра, но знаю что наверняка м-и-л-л-и-о-н-ы казнены палачами СМЕРШа, посечены пулемётами заградотрядов… 20 миллионов павших? Так это ж ещё повезло!

С недавних пор, когда вводили обратно моду на георгиевские ленточки Российской империи, стали поговаривать о предателях на уровне генштаба Красной армии. Да херня всё это: не предатели, а дилетанты в генеральских погонах, годные не выше кабинетной чехарды чиновных лизоблюдов, и на их, никем не купленных руках тоже кровь героического народа.

Дыр слишком много и отовсюду слишком тяжкий дух, как и из той, на 15 кв. километрах, где вчерашние мальчишки идут, схватившись за руки, на убой и кричат «ура!»

Анестезия обречённых…

И, покидая трибуну, с которой только что брызгал ядом гнусной, вражеской клеветы на всё, что дорого нам всем и свято до мозга костей, я прихожу в себя, отбрасываю транс пафосности, стряхиваю с ног котурны исступлённого оратора-в-пустоту, и хочу, чисто для протокола и честной бухгалтерии, отметить, что, да, до 30 000 военнослужащих Красной Армии всё же вырвались из теснотищи тех 15 кв. км, с отрезком грунтовой дороги между Фёдоровкой и Крутояркой. Им удалось-таки прорваться, на отдельных участках, там, где машины Германских пулемётов устали стучать – их и впрямь заклинило от столь безбожных перегрузок, а 75 000 полегли (из поминавшихся уже 280 000 трупов РККА с петлицами различных родов войск на гимнастёрках цвета хаки).

. . .

– С приехалом, Иван, занимай боевой пост.

Комвзвода растянулся на мягкой майской мураве по склону маленькой ложбинки. Порывистый ночной ветерок, понимающий и милосердный, веял не со стороны дороги с висящим над ней тошнотворным духом двудневной трупизны…

Луна, что уже переросла за четверть к полнолунию, часто застилась чернотой облаков, ползших безмолвно, по-пластунски, в небе… На запад.

Иван присел рядом, сторожко вглядываясь в окружающую ночь.

– Расслабься, тёзка, сегодня «гансы» в разведку не пойдут, и боевое охранение не снимут, чтобы атаковать средь ночи. «Язык» им тоже без надобности, мы для них так и так – на ладони. Ты кино «Чапаев» сколько раз смотрел?

– Три… а може четыре.

– Оно и видно. А сколько ты, Иван, за всю свою молодую жизнь баб переебал?

– Ну…– вполне обыденный вопрос заставил парня замяться: офицер же ж рядом…

– Ну, баранки гну, – передразнил его младший лейтенант. – Вот и я, Иван, – мало.

Комвзвода приподнялся на локте, и вдруг перешёл на жёсткие тона:

– А теперь скажи-ка мне, красноармеец Жилин, вещмешок твой ыгде?

– Ну так… товарищ младший лейтенант… ну мы как в атаку, а потом от пулемётов побёгли, а по нас артобстрел… а следом юнкерсы бомбить…

– Понятно с вами, красноармеец. Выходит – нету вещмешка, положенного, по уставу, быть неотлучно при бойце Рабоче-крестьянский Красной Армии, которая она же РККА.

– Ну ага… выходит… – с удручённой честностью, опустил голову Иван.

– Аац-тавить «ага»! И выходит НЗ: с пайком неприкасаемым, тоже потерял, пока туда-сюда драпал?

– Ага… Так точно, – кратко глянув туда, где угадывалось движение руки комвзвода, что назидательно похлопывала в темноте свой, командирский, по-уставному сохранённый вещмешок, Иван вздохнул виновато и огорчённо.

– А и ещё , вот что ты мне скажи, крестьянский боец Красной Армии: отчего это в РККА повсеместным погонялом для комвзводов стало «ванька», а? Не знаешь? Врёшь! Отлично всё тебе известно, что сроком жизни комвзводу отмерян один календарный месяц. Каковое решение статистикой утверждено, на пленарном заседании её статистических светил. Поскольку за промежуток в 30 дней никак не успевает человек до полного имени дорасти. Такие вот дела, тёзка.

– Так мужики говорили, вы – Николай.

– Ты мужиков-то слушай, они много чего знают, но не всё. После наступления с-под Москвы, я уже вон насколько месяцев, как эту детскую кликуху пережил. И стал я теперича полноправный «Иван» и тебе, Ваня, тёзка. Хули толку, что по паспорту Николай Александрович? В полковники уж всё равно не выйти, так взводным и отойду, но не «ванькой». Тут мы с тобою, Иван, тёзками останемся… как по батюшке?

– Александрович.

– Ну ты ж ёж твою перевернёшь! И тут совпали! А кой тебе годик, парниша Иван?

– Ну, это, 19, в августе.

– А вот тут-то ты и соврал, Иван: день рождения твой завтра случится. Запомни, и во всю оставшуюся жизнь отмечай чётко – 27-го мая.

– Ну вы скажите.

– Скажу, а и не только скажу, но и выпью. Где же кружка? Хотя чё эт я красноармейца спрашиваю, устав РККА не блюдущего?

Взводный послабил петлю лямок своего вещмешка, раскрыл и пошарил в нём.

Рука вернулась с алюминиевым отсветом кружки, за которой последовала булькнувшая звуком жидкости фляга, совсем тёмная. Ночь сгустилась вокруг, но предметы в ней различались какой-то неясной призрачностью своих объёмов.

Комвзвода поднял кружку повыше и, обернувшись к ней ухом, сосредоточенно отсчитывал «гульк! гульк!» исходившие через горлышко походного сосуда. На каком-то из гульков, он прекратил переливание и протянул, сколько влилось, соседу на траве.

– Давай. Иван.

– Ну так…

– А ты старшим не перечь, Иван, не перечь. Я ж не только по званию, я и годами повыше. 21 мне завтра с утра стукнет.

По тому, насколько горячо и крепко язык слипся со всех остальным, что есть во рту и в жевательных мышцах, Иван угадал, что жидкость – чистый спирт. Хотел было поперхнуться, но палящий огонь охватил гортань, отметая ненужности.

– Ну могёшь, – сказал Николай-Иван Александрович, заяснев улыбнутой фиксой белого булата, – ты закушуй, Ваня, закушуй. – Он шелестнул пакетом НЗ: вложить ржаной сухарь в ладонь собеседника.

Иван хрустко отгрызнул и стал выжидать, покуда в обожжённый рот стекётся сколько-нить слюны, чтобы размякло. Сквозь слёзы в поднятых кверху глазах, он увидал как половинная луна прорвалась из-за облака.

Комвзвода, без подсчётов, вывернул в кружку всё, что оставалось. Заглянул сверху:

– Глаз – алмаз! В дополнение к абсолютному слуху! О, боги! Какой артист пропадает! – И выпил залпом.

Спирт успел уже развязать язык Ивана:

– Щурин говорил, у вас родители «бывшие»…

– А ты Щурина меньше слушай – родителей бывших не бывает, их ни выбрать нельзя, ни избавиться, тут даже 58-я не в помощь.

– Мужики говорят, при Щурине говорить нельзя.

– А ты, Иван, мужиков слушай, они навуходоносоров нутром чуют. Ну это на потом, а теперь давай отбой делать.

– Щурин придёт сменять же.

– Не боись, не придёт, знает, что утром, под трибунал его отдавать некому. Спи давай, Иван, у нас на завтра децимация наоборот назначена.

– А эт как бы чё, а?

– Децимация – это когда из каждых десятерых, одного – в расход, а децимация наоборот – эт когда я уж не знаю, как и сказать по-лю́дски…

. . .

Утром Ивана разбудил грохот артобстрела. Похмелья – ни на грамм. Он вскочил, и долговязо побежал вслед за Романовым.

Что потом было, что шло за чем, он не знает – аж до самого вечера, когда уже сидел на земле, в толпе военнопленных, без винтовки и без своей пилотки, которую тоже потерял в ходе дня.

От ихнего полка остались только он и Щурин, но тот не потерял пилотку, хоть и был ранен – осколок срезал ремешок часов, котлы Крынченко, на левой кисти, до крови, но кость и сухожилия не повредил. Ещё с утра. В 7:30.

А комвзвода не убило, он – вознёсся, когда схлынула волна хенкелей, которые проутюжили вдоль переднего края без разбору, сверху не получается распознать вчерашних покойников от тех, кто пока что живы.

В небе затихало гудение ушедших за грузом следующей ходки, и – комзвод встал. Во весь рост. Вскинул над своей головой в пилотке наган на ремешке, и скомандовал всему полку, где из офицеров остался только он:

– Вперёд!

Он не крикнул «За Родину!», не крикнул «За Сталина!», он крикнул «Вперёд!» и – вознёсся высоким взрывом 150-миллиметрового, а в опавших затем комьях земли от него не было ни клочка. Ни от него, ни от нагана. Значит – вознёсся.

Ивана осыпало теми комьями, и он вскочил, и побежал вперёд, налегке, без вещмешка, с одной только винтовкой…

Ивана нигде никак не зацепило, но с виду, – он хуже всех в этой толпе сидящих, стонущих вокруг. Челюсть его отвешена, и взгляд остановлен, а нижние веки не выдержали этот застылый, словно навеки, взгляд и – опали…

… ах, Ваня, что ты натворил сегодня?… не знаю… где ж ты пропадал весь день-то?… не знаю…

. . .

Вот так же, без пилотки, пройдёт он через пару дней, в колонне из 240 000 военнопленных, через неосвобождённый Харьков. Выпавший, при их вступлении в город, мелкий снежок вскоре растаял, а тысячи всё шли и шли.

На тротуарах изредка попадались старушки с поджатыми губами, в уже было спрятанных на лето пальто. В одном месте, кинооператор в кожаном плаще жмурил глаз, приклонившись к треноге.

Конвоиров не было. Никто из пленников не попытался рвануть в побег. Шли вслед за мотоциклом с коляской в голове колонны. Куда?

Так и шли, одинаково всколыхивая одинаково обтрёпанные подола своих гимнастёрок, у многих – расстёгнуты на груди, нарушая требования устава. Без поясных ремней с бляхами пряжек, которые приказано было побросать на кучи ещё два дня назад…

Ты легко опознаешь Ивана, средь той плотной толпы на снимках в Интернете, по его коротко обритой голове без пилотки, и по тому, как угрюмо отвернул он свой взгляд от камеры.

Впрочем, пилотки там не слишком-то у всех, в отличие от хмурых черепов и наголо обритых взглядов, хотя, то есть, наоборот, наверное…

КПД #6: Постижение Живописания

Узость койки вынудила пару взмокших тел сплющено влипать друг в друга, поверх простыни с матрасом, отделяющих их вялую инертность от пружинно-зыбкой сетки, замершей в полной неподвижности, не шелохнётся даже, если сравнить её текущее состояние с недавним поведением, когда, дурея от своего бряк-скрип-стук-треска, она металась как оголтелая вакханка, переполняла им всю комнату (типовой проект «пенал в 2 проёма (дверь + окно)», 4,6 м х 2.5 м) на третьем этаже студенческой общаги (проектная ёмкость помещения: 4 души).

Область тесного соприкосновения двух кожных покровов – голых до откровенного нудизма – в обильной испарине (скользкой и, предположительно, обоюдно взаимной), препятствующей началу процесса постепенного формирования бесконечно тонкой корочки подсохшего пота, которая уже обволакивает, постепенно, наготу прочих, несоприкоснутых областей.

Койка (¼ всех инвентарных предметов данного наименования в окружающем пространстве) не слишком-то придвинута к стене, а решётка головной боковины (чьи крюки сидят не слишком плотно в раздолбанных пазах сочленения с уголком сетки покрытой матрасом) накренилась, совпадая с углом наклона Пизанской Башни, до полной параллельности, если бы та случайно стояла под окном.

Его плечо вытарчивает (пожалуй даже несколько далековато) за боковой край сетки, упруго прогибающейся под общим грузом пары тел и одного матраса, с прослойкой (между им и ими) из мелкой ряби, утрамбованной до состояния плотных складок в ткани измятой простыни.

Испытывая дискомфорт в плече, лишённом всяческой опоры, он всё же терпит, как истый джентльмен, не пря на даму, и не тесня ни йотой больше, чем необходимо во избежание падения на линоль «пенала», если его центр тяжести случайно высунется чересчур. Придётся рухнуть, ненароком, хоть и не с башни, но тоже неохота.

Левее койки, на низкой тумбочке под подоконником длинного окна, настольная лампа вздёрнула (до хруста в своей никелированной шее) жестяную пиалу рефлектора, и льёт слепящий поток света (как все те лампы, нацеленные, с изуверски инквизиторским палачеством, со стола следователя, – в глаза лицу под подозрением, чтобы оно раскаялось и раскололось, и подписало бы протокол с признанием… Колись, сука, не то хуже будет!)

Свет бьёт во вскинутую ладонь его руки, согнутой в локте, чтобы заякориться в матрас, – где-то промежду их сдвинуто-слипшейся пары тел.

Тень раскрытой ладони (обращённой, словно зеркальце, к его, чуть приподнятому подушкой, лицу) чётким контуром очертилась на плоскости стенных обоев.

Засаленные, старые, бумажные, не только не «моющиеся», но и несменяемые. Годами. Уже который президентский срок…

Светоносный предмет интерьера – эпохальное открытие физматовцев (с четвёртого этажа). Охренеть, как стимулирует. Пока что, кстати, не запатентовано.

Помимо вымогательства взять на себя преступное деяние, подобная подсветка подгонит вам пару подельников, теневых, и те, в разнуздано бесовской свистопляске театра теней (активных, но немых, тут и своего саунд трека – за глаза!) неудержимо скачут по обоям.


Рысь, ускоряясь, сменяется галопом!…

Назначение оживлённо мятущихся контурных вздрыгов – древнее некуда, как и у всех тех зеркал на потолке в спальнях Древнего Рима: вдохновить, простимулировать, подстегнуть.

Однако же при всем респекте к древним (заслужили! ещё когда аж, а уже знали толк!), античный ракурс в глубоком подсосе – не тянет он, блин, ни в манду, ни в Красну Армию. Если проводить сравнение. Размазали их физматовцы. По полной.

Хотя по совести, следует признать, что и в абстракто-аниме общаги не без досадных глюков и, в основном, опять-таки хромает ракурс, понуждая к верчению головой типа болельщика на чемпионате по пинг-понгу, за шариком… взгляд, на всём скаку, с её спины или титек, или что уж там в полном раже на форсаже: туда-сюда, к обоям – вспять, она – стена… Чересполосица, в общем…

Снижает монотонность акта? Тут, бесспорно – да. Но вместе с тем и напрягает. Шею. Когда крутишь…

Вот если б, скажем, сбоку снять на плёнку… Ну допустим… Хотя нет – тут уже катит плоская порнуха, а не досуг сибарита… Типа тупо смотришь клип, одна рука трудолюбиво дрочит, второй грызёшь попкорн или, там, семечки, но только не чипсы – от них брюхо растёт, ну их нах…

. . .

С усталым вздохом, он отбросил эту мысль, что, кстати, характерно для него.

По своей натуре, он – естествоиспытатель: пытливый, обстоятельный, но до сих пор не создал ни одной работающей модели для воплощения своих гипотез, идей, предположений…

Всё как-то проходит, минует, канет в Лету (нет, здесь нужно продлённо-настоящее время… «канует»?… «угребает на каноэ»?… хотя кого это, собственно, гребёт, скажи на милость?)

Поэтому он снова переключил внимание с настенно-теневого абриса на саму ладонь, в натуральном виде.

Всё верно, хироманты настаивают на обзоре левой – не так расплющена трудом, мозолей меньше и вообще…

Хотя, когда ты молотобоец или регулярно вкалываешь ломом, какая разница: солома или сено?

Об чём сталбыть? А! Хиромантия… Ну вот они, Венеркины бугры… линия жизни, длиннючая зараза, хоть об лёд бей… или она про здоровье? (он всегда их путает)… тут этот, как его? – Croix Mystique… постой-ка! а линия ума где? должно на перекур свалила… когда не думаешь, зачем ей напрягаться?… залог успешных достижений в разделении труда…

И тут он вспомнил:

– Слышь, Томк? Я вспомнил!

– Ммм… ну чё ты ещё вспомнил?

– Вспомнил, чё спросить хотел: сегодня какое? Двенадцатое?

Она чуть шевельнулась, чтобы очнуться из истомы:

– Ну…

– А завтра, выходит, пятница?

– Ну…

– Гра-аздец!..

– Кому?

– Кому-кому! Рыцарям тамплиерам, блин… со мною вместе!

– Чё ты мелешь?

– Тринадцатого в пятницу, зачёт у Граздецкого по Научной Типологии.

– А чё так рано? До сессии полмесяца почти.

– Я знаю? Едет он куда-то. Всё – граздец. Шатнусь по этажу, може у кого учебник есть, хотя бы цвет обложки посмотреть. Он, зараза, такой придира…

– Оно те нада?… Врёшь ты всё, свалить намылился, а у меня, кстати, сегодня комната свободна, сожительницы за «торбами» разъехались…

– Не, говорю ж – граздец.

Он начал продеваться в трусы, затем (с прискоком) в джинсы и в носки с туфлям. Натянул майку и свитерок.

– Да всё ты врёшь, мудила.

– Вот только дяде хамить не надо, да?…

– Вали уже, мудядя.

– Так – другое дело.

Он двинул к выходу, в который раз чистосердечно восхищаясь безошибочным выбором места для «пенальной» экспозиции.

Вся выставка состоит из единственного карандашного рисунка на крупноформатном (60 см х 80 см) листе ватмана, пришпиленного на внутреннюю поверхность двери.

Ню, разумеется. Просто рисунок, простым карандашом, но в стиле пронзительного реализма, а не какие-то там безответственные каракули Пикассо. Есть на что глянуть и – восхититься.

Женщина Бальзаковского возраста, с высокомерным снисхождением, демонстрирует реально зрелые формы и общую утомлённость прискучившей опупелостью раззяв, с отвисшей, у всех до одного, челюстью в слюнях.

Томка говорит, это подарок ей от студента киевской академии художеств или типа того.

А модели нынче недёшевы, тем более готовые сбросить антураж до последней нитки. Будущие Микели Анджелы из академической богемы сбрасываются – оплатить её сидячие демонстрации. Чей взнос больше – первым выбирает откуда ставить свой мольберт, и – по нисходящей… жмотам и неимущим достаются лопатки с ягодицами для тренировки рисовальных навыков. Сурово, но справедливо.

Да, но с чего это Томке обломился такой дорогой презент? Видно же, что рисовано из первого ряда. Или тоже подрабатывала там натурщицей? У будущего Врубеля не наскреблось башлей за её юную красу, и вынужден был расплатиться одной из ранних своих работ, когда тренировался на рухляди? Натурой за натуру, так сказать. Бартерный обмен или какой там терм у Научной Экономики?

Но вопрос не в хронической нищете начинающих художников, а в Томке – ведь это ж надо до чего без промаха избрала место, куда шедевр пришпилить!

Допустим, вот уже всё, двинул на выход из «пенала» и тут – лицом к лицу и к прочему всему, что из Бальзака запросто верёвки вило… Ой-йо, влип…

На страницу:
3 из 4