Новое небо. Экспериментальная онтология сотворчества
Новое небо. Экспериментальная онтология сотворчества

Полная версия

Новое небо. Экспериментальная онтология сотворчества

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Наконец, причина, по которой возвращение к «высокому» стилю не дает результата, состоит в отсутствии онтологического адресата. Публичность, рынок и музей – плохие адресаты для теургии; они обслуживают представление. Адресат здесь – сам порядок бытия. Это звучит максимально абстрактно, но имеет практическое следствие: акт должен менять условия, недостаточно воздействовать только на восприятие. Он должен работать с материей, ритуалом, пространством, сообществом, законом, природой. Иначе говоря, он должен быть универсальным деланием, в котором эстетическое, научное, техническое и религиозное не разделены, а сведены в целостную систему. В этом смысле теургия – строгая дисциплина преображения: без геймификационных суррогатов, архонтологических мифологем и салонной конспирологии[2].

Красота как сущее: как проверять реальность

Красота как сущее часто понимается как свойство вещи и эффект восприятия, но это модус реальности, в котором согласие формы и истины достигает предела. Там, где это согласие дано, акт созерцания совпадает с актом утверждения: не «мне кажется красиво», а «таково благо порядка». Поэтому красота как сущее не доказывается, а проявляется в согласии уровней: материального, жизненного, умственного и духовного. Отсюда критерий: истинная красота устойчиво преображает. Если эффект красоты исчезает без остатка в рефлексе внимания, перед нами – эстетический интерес. Если он изменяет порядок жизни – перед нами начало онтологической операции. Это различение строгое и проверяемое: там, где красота как сущее, вырастает форма жизни, а не серия впечатлений.

Классическое искусство стремилось к этому пределу, но оставалось в границах культуры: его индикатором была мера, его результатом – канон. Сегодня канон не удерживает, потому что внешний порядок не гарантирует внутреннего согласия уровней. Отсюда повсеместная усталость от «прекрасных форм». Новая теургия предлагает иной путь: не образ красоты, а действие красоты. Это действие имеет тройной ход: очищение, собирание, утверждение. Очищение – снятие лишнего, что мешает согласованию уровней. Собирание – приведение разрозненных сил к единому акту. Утверждение – фиксация нового порядка в материи, в ритуале, в праве, в сообществе. Здесь эстетическое и этическое не сливаются понятийно, но согласуются практически: красота не «добавляется» к добру, а делает добро привлекательным, то есть способным удерживать форму.

Красота как сущее выводит акт созерцания за предел психологии вкуса. Здесь не решает предпочтение и не работает статистика согласия; решает степень сопряжения уровней реальности, которая обнаруживается в способности формы удерживать порядок. Там, где порядок удерживается без внешнего принуждения и без истощения, присутствует не эстетический эффект, а онтологическая сила. Отсюда первое следствие: красота подлинная не конкурирует с истиной и добром, она не сополагается им и не подменяет их, но устанавливает режим согласованности, в котором истина избегает холодной абстракции, а добро – слепого долга. Если согласование не наступает, перед нами – риторика прекрасного, обслуживающая желание, а не преображающая реальность. Этим объясняется современная усталость от «красивых» решений, которые усиливают впечатление и не меняют условий: в них отсутствует сопряжение уровней, и потому они не удерживают форму жизни.

Онтологический статус красоты требует строгого различения между образом и действием. Образ, если он оставлен в автономии искусства, может достигать предельной выразительности, но не разворачивает инобытийный порядок; он переживается, а не утверждается. Действие же работает на стороне становления: оно преобразует материальную, ритуальную и коллективную структуру так, чтобы согласованность стала устойчивой. Это различение часто путают с противопоставлением «формы» и «функции». Но здесь функция не инструментальна, а онтологична: она выражает способность формы удерживать реальный порядок без внешней подпорки. Так, архитектура, которая вынужденно поддерживает себя сетями компенсаций, может быть эффектна, но онтологически слаба; напротив, строгая и ясная конструкция, что обходится без театральных излишеств, может быть более прекрасной, потому что ее красота в устойчивости. Архитектура выходит из режима конвейера визуального фастфуда. В этой перспективе понятие «функциональности» очищается от утилитарности и возвращается к первичному смыслу: способу бытия вещи, который не разрушает ее форму.

Критерий реальности красоты устанавливается через длительность и плодоношение. Длительность – это временная устойчивость согласованности уровней; плодоношение – способность новой формы порождать формы жизни, не сводимые к первоначальному замыслу. Если после интенсивного эффекта все возвращается к прежнему состоянию, значит имела место эстетическая вспышка без онтологического ядра. Если же форма, однажды явившись, начинает выстраивать вокруг себя практики, дисциплины, язык, обычаи – тогда мы имеем дело с красотой как сущим, потому что она проявила причинность высшего порядка. В этом смысле канон исторических эпох был не сводом правил вкуса, а фиксацией удавшейся онтологической операции: в классике, готике, Византии, в высоких периодах зодчества и литургии красота удерживала порядок жизни. Но сегодня, при исчерпании культурной автономии, канон утратил продуктивность и превратился в музейный регистр. Отсюда необходимость решительного поворота от охраны канона к процедурам онтологической проверки.

Процедура проверки не сводится к опросам и критическим рецензиям. Она предполагает последовательное прохождение трех стадий – очищения, собирания, утверждения – и освидетельствование результата по признакам длительности и плодоношения. На стадии очищения снимаются чуждые примеси: лишние эффекты, замещающие силу, произвольные ассоциации, слабые сопряжения. Здесь действует негативная работа, сходная с аскезой, но направленная не против жизни, а против ее распада. На стадии собирания различия дисциплин и ролей согласуются в одном акте: наука поставляет точность, техника – опору, искусство – модус явленности, община – форму жизни, право – стабильность, ритуал – повторяемость, природа – материал. На стадии утверждения новый порядок фиксируется в материи и времени: сооружение, закон, ритм, обряд, сад, школа, дом – все они становятся носителями одной и той же согласованности. Только после этого можно говорить о красоте как сущем, ибо только тут она перестает быть образом и становится судьбой формы.

Возможная ошибка на этом пути – подмена онтологической проверки эстетической экспрессией. То, что сегодня часто называется «сильной формой», есть всего лишь интенсивность сигнала. Интенсивность необходима как зов, но недостаточна как доказательство. Подлинное доказательство в этой сфере – длительное присутствие, не требующее бесконечной подпитки вниманием. Поэтому новая теургия настойчиво разводит энтузиазм и дисциплину: энтузиазм – начальный двигатель, дисциплина – гарантия реальности. Там, где дисциплина заменена эмоциональной самоотчетностью, возникает симуляция теургии – культ переживания, который собирает аудиторию и не создает мира. Теургия же не считает аудиторию мерой; мерой здесь является новая устойчивость.

Непонимание природы красоты как сущего подпитывается и другой систематической ошибкой – отождествлением красоты с редкостью. За редкость принимают дефицит, за дефицит – ценность, за ценность – красоту. Но редкость – функция рынка и техники распространения; она не доказывает онтологической силы. Красота как сущее может быть редкой по причинам исторического незнания, но ее редкость не конститутивна; напротив, будучи явленной, она тянется к расширению и общности, потому что ее природа – соборность. Это расширение области порядка, в котором индивидуальности сохраняются в согласии, а не растворяется в множественности. Поэтому требование «соборности» не психологично и не политично, а онтологично: красота истинная по природе своей соборна, ибо согласует различия.

Отсюда вытекает связь красоты и жертвы. Жертва – это структурное условие согласованности. Жертва отсекает все, что симулирует силу, но не удерживает порядок; этим она делает возможной длительность. В искусстве автономной эпохи жертва обычно оставалась в пределах труда над формой и биографической «святости» мастера. В новой теургии масштаб жертвы меняется: художник отрекается от своего суверенитета, а традиции от своей замкнутости. Искусство жертвует автономией ради онтологической эффективности; наука – нейтралитетом ради ответственности за последствия; техника – самодовлеющей изобретательностью ради служения форме; община – комфортом ради дисциплины; право – формализмом ради справедливости как устойчивого порядка. В этой совместной жертве и проявляется соборная сила красоты: она перестает быть «делом вкуса» и становится общим деланием.

Символ занимает особое положение в этой схеме. Исторически символ позволял ввести конечное в отношение с бесконечным, не разрушая ни того, ни другого. Но символ, будучи предельным языком культуры, исчерпал себя там, где остается последней инстанцией. Он должен быть возвращен в статус моста. Символ указывает, но не подменяет переход. Если переход не совершен, символ кристаллизуется в орнаменте и превращается в фетиш. Новая теургия требует развертывания символа в действии: то, что было знаком, становится протоколом вхождения, а не остановкой. Литургический жест, возведенный до предела, уже не «обозначает» преображение, но начинает его – в пространстве, в времени, в материи, в общине. Отсюда требование к языку: символическая речь должна быть дополнима технологической, юридической, организационной и архитектурной речью так, чтобы весь комплекс образовал единую операцию.

Конкретизация критерия становится необходимой там, где легко воцаряется пустой радикализм. Поскольку новое требование звучит как «преображение, а не представление», есть риск объявить преображением любую грубую интервенцию и назвать ритуалом любой коллективный жест. Против этого вводится проверка по четырем полям – материи, времени, формы жизни, памяти. В материи проверяется степень устойчивости: не разрушился ли новый порядок от первой нагрузки и не держится ли исключительно на подпорках внимания и субсидии. Во времени – длительность без истощения: не требует ли форма постоянного кризисного усилия, чтобы не распасться. В форме жизни – способность задавать ритм, не сводимый к графику мероприятий. В памяти – способность становиться источником конструирования будущего, а не только эмоциональным воспоминанием. Когда по всем полям наблюдается согласованная стойкость, можно говорить о красоте как сущем. Это и есть минимальный протокол теургической проверки.

В этом свете яснее виден диагноз современности: культурная машина способна производить интенсивности и редкости, но плохо справляется с длительностью и плодоношением. Институты нацелены на обмен вниманием, не на собирание онтологической силы. Поэтому новая теургия и призывает к «возвращению к смыслу», и требует реорганизации производств: от образовательного до архитектурного, от медийного до юридического. Речь не о слиянии сфер, а о снятии их замкнутости; не об отмене различий, а о их согласовании. Здесь термин «соборность» получает точное выражение: согласие различий в одном акте, измеряемом по устойчивости, а не по числу участников и не по громкости заявления.

Вопрос о критерии неизбежно возвращает к источнику красоты. Источник не сводится к природе как данности и не исчерпывается культурой как производством. Источник – порядок бытия, в котором возможности не расходуются на самоутверждение форм, а возвращаются к причине. Указание на источник не предполагает метафизической спекуляции; оно требует дисциплины созерцания и труда над формой. Там, где источник признан, исчезает соблазн имитировать силу моральной риторикой или технической виртуозностью: и то, и другое подчиняется порядку. Так устанавливается вертикаль без насилия: красота удерживает, а не принуждает, потому что ее принуждение – это принуждение реальностью, которая доказала свою правоту. Этот момент часто не понимают: принуждение формы, здесь, – притяжение порядка, которое освобождает от рассеяния, и в этом нет насильственности.

Если красота как сущее – это модус реальности, тогда любой акт, претендующий на теургический статус, должен быть прозрачен для проверки. Прозрачность не означает сплошной рационализируемости; она означает возможность отчета по стадиям и полям. Там, где акт скрывается за харизмой, за тайной, за исключительностью личности, он подменяет онтологическую силу психологическим влиянием. Теургия же не строится на исключительности; она строится на точности. Исключительность здесь может быть только в степени послушания порядку, а не в порядке личной уникальности. Этим объясняется, почему новая теургия неуязвима для культа гения и для культа толпы: она не нуждается ни в первом, ни во втором, потому что ее мерой служит реальность, а не впечатление.

Вопрос об отношении красоты к истине и добру получает итоговую формулу: истина – модус адекватности, добро – модус устойчивости, красота – модус согласия. Без адекватности согласие превращается в обман; без устойчивости согласие иссякает; без согласия адекватность и устойчивость не достигают полноты. В пределе эти модусы совпадают и указывают на один источник. Поэтому новая теургия не изобретает «эстетическое богословие» и не проповедует «этическое искусство»; она собирает распавшиеся модусы в одном действии. Так достигается цель: показать, что красота как сущее – строгая онтологическая категория, задающая проверяемые критерии реальности и необходимые процедуры действия.

Отсюда прямой переход к следующей теме – жертве и переходу. Если красота как сущее требует длительности и плодоношения, то на уровне субъекта и институции должна быть принята мера отказа от автономии. Следующая глава определит, каким образом жертва переводит эстетическую энергию в онтологическую и почему без этой операции любая попытка «новой духовности» неизбежно обращается в декоративный модернизм.

Жертва и переход от эстетизма к действию

Жертва – перестала быть жестом патетической самоотмены и декоративным элементом «высокой» формы. Теперь это механизм перевода эстетической энергии в онтологическую эффективность. Пока эстетическое остается самодовлеющим, оно расходует силу на поддержание впечатления. Жертва отсекает избыточное, возвращает форму к источнику и перенастраивает акт с представления на преображение. Переход от эстетизма к действию начинается с отказа от автономии сферы: искусство перестает притязать на статус последней инстанции смысла, наука – на нейтральную безответственность, техника – на самодовлеющее изобретательство, институции – на режим саморазмножения. В общей жертве высвобождается единая энергия, способная на длительную конструкцию нового порядка. Эта конструкция и есть предмет теургии.

Определим строго: жертва есть согласованный отказ от тех компонентов формы, которые увеличивают впечатление и уменьшают устойчивость. Там, где форма держится на редкости, скандале, усложненной подпитке внимания, – требуется отсечение. Жертва не уничтожает выразительности; она лишает ее суверенитета. Если выразительность после отсечения сохраняет силу, значит, в ней было ядро. Если исчезает, значит, имела место риторика. Следовательно, первая функция жертвы – проверочная: она выявляет реальную несущую способность конструкции. Вторая – собирающая: освобожденная от излишков форма становится способной к сопряжению с иными дисциплинами – правом, ритуалом, инженерией, педагогикой – без потери собственного профиля. Третья – правовая: жертва вводит предел, легитимирующий власть формы над элементами хаоса. Иначе говоря, жертва – это установление границы жизни в пользу порядка, а не отрицание жизни.

Эстетизм как религия формы знал аскезу, но его аскеза была монодисциплинарной и потому малоплодной: художник отказывался от «мира» во имя красоты, не имея механизма перевода красоты в сущее. Новый переход требует соборной аскезы: отказывается не один субъект, а согласованная система ролей. Художник лишается принудительного права на «исключительность» и принимает дисциплину проверки; ученый отказывается от «методологического цинизма» и принимает обязанность опоры; инженер отказывается от чистой эффективности и принимает ответственность за форму; община отказывается от потребительской позиции и принимает труд участия; институция отказывается от бесконечного роста и принимает меру. В этой сетке отказов и утверждений и возникает канал для онтологической энергии: место для действия, которое не исчерпывается представлением.

Жертва имеет структуру перехода. Ее минимальный протокол включает четыре фазы: распознавание ложной опоры, отсечение, связующее утверждение, закрепление. Распознавание – аналитическая стадия, на которой диагностируются элементы, поддерживающие форму ценой ослабления ее онтологической силы. Это может быть избыток знаков, гиперстимуляция, зависимость от внешней субсидии внимания, эксплуатация дефицита. Отсечение – волевой акт, в котором перечисленные элементы удаляются без компенсации. Связующее утверждение – замена удаленных подпорок конструктивной связью с другими дисциплинами: вместо провокации – правовая фиксация, вместо редкости – режим повторяемости, вместо гиперстимуляции – ритм, вместо субсидированной новизны – алгоритм обучения. Наконец, закрепление – введение формы в память и практику: ритуал, правило, инфраструктура, забота. Только пройдя все четыре фазы, акт получает право называться переходом, а не жестом.

Противники жертвы апеллируют к аргументу «жизненности» и «свободы», отождествляя границу с подавлением. Этот аргумент несостоятелен в онтологической перспективе. Граница, установленная жертвой, возвращает силе возможность длиться: она не убивает, а формирует. Свобода, которая не принимает границу, рассыпается в произвол и нуждается во все более интенсивной подпитке. Это и есть нынешний режим культурной машины: непрерывная необходимость «вызывать» внимание для поддержания жизни форм, которые не обладают собственной несущей способностью. Жертва прекращает этот изнурительный цикл, переводя акт в регистр самонесущей формы. В результате уменьшается количество событий, но растет их онтологическая масса.

Переход требует уточнить статус жеста отрицания. Негативная энергия разрыва важна как стартовый импульс; но, оставаясь без соборной дисциплины, она оборачивается анархией форм. Классическая ловушка модернизма – считать разрыв достаточным условием новизны. Теургический взгляд меняет акцент: разрыв необходим, но недостаточен; он должен быть продолжен связующим утверждением. Если утверждение отсутствует, негативный жест возвращается в рынок впечатлений и подпитывает ту же машину истощения, с которой он боролся. В этом смысле жертва – продолжение разрыва внутрь формы: разрывается и связь с прошлым, и зависимость от псевдооткровений будущего, порождающие смутные ожидания.

Отдельного рассмотрения требует различение жертвы и насилия. Жертва – добровольна и адресна; насилие – принудительно и безадресно. Жертва вводит меру ради большего порядка; насилие – разрушает меру ради демонстрации силы. Там, где «теургический» язык прикрывает насильственную мобилизацию, имеет место профанация. Проверка проста: если результатом действия становится рост устойчивости без роста принуждения, перед нами – жертва; если растет принуждение и снижается устойчивость, перед нами – насилие. Это различение принципиально, потому что теургия не терпит подмены средств целью: она измеряет успех не масштабом мобилизации, а степенью согласованности, достигнутой при минимуме внешнего давления.

Жертва переводит разговор к фигуре «переходных институтов». Поскольку теургия не существует в чистом виде вне истории, она нуждается в телах, способных удерживать новый порядок. Переходные институты – это формы, которые временно принимают на себя двойную функцию: сохраняют требования культуры (прозрачность, ответственность, проверяемость) и уже реализуют режим соборной согласованности. Они не похожи на традиционные академии или рынки; их задача не рейтинг, а сборка и проверка. В них художественный акт проходит правовую фиксацию, ритуальное включение и техническое испытание; научное открытие – эстетическую верификацию и этическую задачу; инженерное решение – культурную и литургическую инкрустацию. Эти институты не «смешивают» сферы, а снимают их замкнутость. Их внутренний закон – протокол жертвы: все, что усиливает впечатление за счет устойчивости, подлежит отсечению.

Роль ритуала в переходе критична. Ритуал уже не эстетизация повседневности и не музейный пережиток, а механизм закрепления согласованности во времени. Без ритуала любая новая форма остается случайностью и распадается с уходом инициаторов. Ритуал задает цикличность и повторяемость, через которые форма становится общей. В новой теургии ритуал не отделен от техники и права: он синхронизирует нагрузочные циклы материальных конструкций, графики общинной жизни и контуры юридических обязательств. Там, где ритуал редуцирован к «перформансу» для наблюдателя, он возвращается в область представления. Там, где он организует повторяемость без истощения, – присутствует онтологическая сила.

Надо зафиксировать типичные ошибки перехода. Первая – романтический максимализм: требование мгновенного преображения без протокола проверки. Он дает всплеск и разочарование. Вторая – административный синкретизм: создание «комитетов согласования», где дисциплины остаются замкнутыми, а согласование симулируется документами. Он дает отчетность и пустоту. Третья – моральная гипертрофия: замена работы с формой риторикой призвания и вины. Она дает чувство и не дает результата. Четвертая – технологический фетишизм: убеждение, что масштаб инновации заменяет жертву. Он дает инфраструктуру и не дает космос. Во всех случаях отсутствует либо отсечение ложных подпорок, либо связующее утверждение, либо закрепление. Переход возможен только как связка всех стадий.

Метрики жертвы и перехода должны быть заданы заранее, чтобы исключить произвол «харизматического» оценивания. Предлагаются четыре класса метрик.

1. Онтологические: степень устойчивости конструкции при уменьшении внешней подпитки вниманием; способность формы сохранять силу после удаления эффектов редкости.

2. Темпоральные: длительность цикла без деградации качества; воспроизводимость ритуала без нарастающего истощения участников.

3. Социальные: степень соборного согласия без принуждения; плотность участия, измеренная не числом присутствующих, а числом ролей, реально включенных в акт.

4. Материальные: энергоемкость поддержания формы; зависимость от субсидий, которые не связаны с внутренней эффективностью. Если после жертвы показатели улучшаются, переход состоялся; если падают – имела место ошибка или насилие.

Наконец, следует обозначить режим субъекта перехода. Субъект здесь не «творческая личность» в романтическом смысле, но и не безличная функция институции. Это оператор согласования: тот, кто принимает меру вместо того, чтобы расширять себя. Его добродетели – точность, выдержка, прозрачность. Он не скрывается за тайной «вдохновения», но и не сводит акт к протоколу. Он держит вертикаль источника без религиозной демонстративности и действует в горизонте соборности без политической демагогии. Этот субъект кажется «холодным», потому что исключает лишний жар; но именно это охлаждение и делает возможной длительность. В нем соединяются воля к отсечению и забота о закреплении, то есть сила и попечение.

Переход завершает определение жертвы как закона формы в эпоху конца культурной автономии. Этот закон снимает бессильные противопоставления – «свобода против порядка», «индивидуальность против институции», «духовность против техники» – и вводит другой регистр: согласованность против распада. В нем свобода равна способности принять меру, индивидуальность – способности служить общему переходу, духовность – способности утверждать красоту как сущее в материи и времени. Так закрывается путь эстетизма, открывается путь действия. В следующей главе будет показано, как символ, исчерпав себя как последняя инстанция культуры, становится мостом к бытию и как именно он должен быть развернут в операциональную схему, чтобы не вернуться к орнаменту и не раствориться в риторике.

Символ – мост к бытию

Символ исторически выполнял функцию предельного языка культуры: он позволял конечному вступать в отношение с бесконечным без разрушения меры, переводя сверхсмысл в форму, доступную памяти, ритуалу и созерцанию. В режиме автономной культуры эта функция была достаточной: символ удерживал вертикаль значений, не требуя немедленного онтологического действия. Сегодня этот режим исчерпан. Символ, оставленный последней инстанцией, превращается в орнамент, фетиш, маркер идентичности; он обслуживает внимание, но не открывает реальность. Отсюда основное требование новой теургии: снять символ с пьедестала конечного смысла и вернуть ему должный статус – моста. Мост ценен не конструкцией как таковой, а переходом, который он обеспечивает; если переход не совершается, мост – бесполезная форма. Следовательно, задача состоит в операционализации символа: он должен фиксировать схему перехода от образа к действию, от представления к преображению.

На страницу:
2 из 7