Соннер
Соннер

Полная версия

Соннер

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Ему было сорок лет, и все сорок он прожил в бабушкиной квартире на Чистых прудах, Чистопрудный бульвар, дом 12, корпус 4, второй этаж, квартира 86. Сталинский дом, жилой, для обычных людей, с потолками обычной высоты, паркетом, тёмным от времени и бабушкиных каблуков, с зелёными обоями в мелкий цветочек, которые в девяносто втором поклеили двое молчаливых мужиков из ЖЭКа, пока бабушка стояла в дверях и следила, чтобы не пузырилось.

Официально Каруселин числился журналистом The Moscow Post. Пресс-карта, декларации, статьи — две-три в месяц, темы — скучные: благоустройство, культурные центры, чиновники среднего звена. Никто не задаёт лишних вопросов тому, кто пишет про благоустройство.

На самом деле Леонид был соннером. Одним из тех, кто входит в чужие сны осознанно, сохраняя память и контроль, как другие сохраняют равновесие на велосипеде: тело помнит, даже когда голова забывает. Тех, кто мог зарабатывать этим на жизнь, на всю страну набралось бы на одно купе плацкартного вагона, и все друг друга знали если не в лицо, то по почерку.

Красная площадь открывалась перед ним постепенно, сперва только углом кремлёвской стены, красным кирпичом в просвете между зданиями, потом шире. С каждым шагом пространство раздвигалось, кремлёвские стены росли выше, а брусчатка под подошвами ложилась плотнее, чем весь пустой город за спиной.

Вдруг вспомнилась Василиса. Имя, которое он никогда не произносил вслух, но думал о нём каждый день, как думают о зубной боли: не хочется, да куда денешься.

Познакомились через бывшую жену: Леониду тогда было двадцать три, жена лежала в гинекологии, Василиса — её соседка по палате. У Василисы был голос чуть ниже обычного, с хрипотцой, как будто только что проснулась, даже среди дня, и смех, от которого жена впервые за месяцы улыбалась. Потом жена изменила Каруселину с лифтёром из их подъезда, Леонид узнал глупо, по-киношному застав любовников на «месте преступления», и тогда казалось, что главная боль — именно эта, хотя потом выяснилось, что боль бывает значительно изобретательнее. Василиса встала на его сторону, осталась рядом, когда все ушли. Дружба без подтекста, без обещаний, без мелкого шрифта внизу страницы.

Василиса первой поняла, кто он такой. Сидели на её кухне, маленькой, с плитой «ЗИЛ» и круглым столом, на котором от кружек остались светлые кольца, как годовые кольца дерева, только считавшие не годы, а разговоры. Она варила кофе с солью в медной джезве. «Кофе без соли — это просто горькая вода, Лёнь», — говорила она, и он сначала морщился, а потом привык и не мог пить по-другому. Потом начались сны, слишком яркие, слишком подробные, и Василиса кивнула спокойно, как кивают врачи, когда пациент наконец описывает симптомы, которые они давно заметили сами.

Она открыла для него мир снов, войдя в его собственное сновидение. Леонид проснулся с её голосом в ушах, с запахом лаванды, которой не было в спальне, и с пониманием, что всё, что он считал возможным, было детской игрой по сравнению с тем, что существовало по другую сторону закрытых глаз. Василиса научила его всему: как натягивать внутреннюю тетиву перед засыпанием, как переходить границу, мгновение невесомости, как преодолевать плотность чужого воздуха, чужой свет, рассказала другие правила: как отличать правду от проекции и не утонуть в чужом счастье, которое бывает опаснее любого кошмара.

Потом она погибла. О подробностях Леонид запрещал себе думать, и запрет этот был из тех, которые не нарушают. Дверь заперта на семь замков и помещена в такое место памяти, куда он заходил только по крайней необходимости.

Семнадцать лет. Её сны ещё существовали где-то в глубинах коллективного бессознательного, медленно растворяясь в том, что он называл архивом. В них можно было войти, он помнил их запах: лаванда и что-то книжное — старая бумага, клей и кожаные переплёты, запах, который бил точнее любого пароля. Но он не позволял себе. Вместо этого он выработал ритуал: раз в месяц заходил парфюмерный магазин, находил флакон на дальней полке, который можно было открыть, вдохнуть и закрыть… А затем уйти с пакетом, где лежали духи, которые не нужны, а те, которые были нужны так, что иногда перехватывало дыхание, — те оставались на своём месте.

Леонид варил кофе по её рецепту семнадцать лет и ни разу не попал в пропорцию: либо подсоленная горечь, либо горький рассол, либо жидкость, которую он сам затруднялся классифицировать. Василиса бы сказала: «Лёнь, это не кофе, это месть». Но Василисы не было, и он продолжал варить его каждое утро на той же кухне, в той же джезве, как продолжают писать письма давно умершим: не потому что ждут ответа, а потому что нужно продолжать жить.

И здесь, посреди удвоенной Красной площади, где Мавзолей стоял на правильном расстоянии от Спасской башни, но само расстояние растянулось, сохранив пропорции и удвоив масштаб, здесь и поднялось то единственное, о чём Леонид молчал даже в собственных снах, потому что соннер, проговорившийся во сне, проговаривается по-настоящему. Теряет свой главный секрет.

Каруселин был единственным на земле, кто мог вытаскивать предметы из снов в физическую реальность. Не информацию. Информацию извлекали все соннеры, это было ремесло, хлеб, квартплата, относительно чистая совесть. Леонид вытаскивал вещи: ключи от сейфов, существовавших только в снах, документы из чужого подсознания и фотографии, которых не существовало нигде, кроме памяти, потому что у памяти нет кнопки «удалить», есть только «забыть», а это совсем не одно и то же.

Однажды, после выхода из сна киллера, в его руке материализовался пистолет: тяжёлый, тёплый, с серийным номером и чужими отпечатками. Леонид стоял посреди спальни, босой, в трусах, с оружием убийцы в руке, и выглядел как персонаж анекдота, в котором мужик просыпается и не может объяснить жене, откуда пистолет. Жены уже не было, объяснять было некому, и от этого было не легче, а тяжелее. В ту же ночь он стёр свои отпечатки с пистолета кухонным полотенцем и выбросил его с Крымского моста, и Москва-река проглотила оружие молча, не переспрашивая.

О его даре знала только Василиса, потому что у неё был такой же. Их, таких, было всего два человека на планету, и они нашли друг друга через бывшую жену в гинекологии. Бог, если он существовал, обладал чувством юмора, достойным Юрки Шустровикова: свести двух уникумов у койки отделения с табличкой «Гинекология». Это надо было придумать. Теперь Василиса мертва, и Леонид остался единственным, с секретом, от которого любая спецслужба пришла бы в состояние, которое в деликатных кругах называется «повышенным интересом», а в неделикатных — охотой.

Сейчас Леонид был просто соннером, полезным, но заменимым, как хороший слесарь: ценят, пока кран течёт. Тот, кто вытаскивает из снов физические предметы, уже не слесарь, а ключ от всех кранов, и такой ключ нельзя ни скопировать, ни купить, ни отобрать у владельца. Только вместе с владельцем. Леонид это понимал без иллюзий. Поэтому молчал.

Каруселин научился жить с этим, как живут с миной под крыльцом: не наступая на третью ступеньку и каждое утро проверяя, не проржавел ли взрыватель. Каждый выход из чужого сна с пустыми руками был маленькой победой над собственным даром, который скулил и просился наружу, как собака, запертая в квартире, когда за дверью отчётливо пахнет кошкой.

Но даже без секрета за семнадцать лет набралось достаточно заказов, чтобы понять, где проходит граница между профессионализмом и подлостью.

На Леонида вышли серьёзные люди через цепочку рекомендаций, каждое звено которой стоило кому-то репутации, а некоторым — значительно дороже. Бывшие силовики, переквалифицировавшиеся в консультантов по безопасности. Волки в овчарочьих ошейниках, порода та же. Люди, для которых невозможное было не чудом, а строчкой в смете.

Самый грязный заказ был про имплантацию чужой идеи. Жена олигарха должна была развестись и отказаться от алиментов, не принуждение, не шантаж, всё тоньше: идея, которая приходит каждую ночь, пока не начинает казаться собственной. Леонид входил в её сны двадцать ночей подряд, подсаживая чужую мысль, как подсаживают кукушонка в чужое гнездо. Женщина ушла в монастырь с чувством, что нашла призвание. Никаких алиментов. Заказчик заплатил двойную ставку, а Леонид купил на эти деньги джип и не смог на него сесть, физически, как будто сиденье было раскалённым, и продал через месяц, потому что есть вещи, от которых нужно избавляться быстрее, чем они начинают пахнуть. По рабочей шкале заказ был выполнен. По любой другой — это была кража свободной воли, и слово «кража» потом не отлипало месяцами. Леонид с тех пор не возвращался к этому заказу мысленно, обходил его, как обходят пустую комнату, где однажды случилось что-то нехорошее.

Другой заказ закончился иначе. Олигарх подозревал жену в измене, Леонид вошёл в её сны и увидел правду: изменяла с водителем мужа, банально, как в сериалах, которые домохозяйка смотрит на кухне. Но увидел и другое: олигарх бил жену, регулярно, расчётливо, оставляя синяки только там, где платье закрывает. Женщина искала не любовника, а кого-то, рядом с кем можно заснуть, не боясь проснуться от удара. Леонид соврал заказчику, вернул деньги молча, и олигарх больше не звонил, то ли понял, то ли решил не трогать того, кто возвращает деньги и молчит: от таких держатся на расстоянии «вытянутого адвоката».

Попадались и чистые работы, их было большинство: войти в сны участников переговоров, прочитать реальную позицию, красные линии. Никого не обманывать, ничего не подсаживать, просто знать чуть больше, чем сказали за столом. Заказчик строил заводы, давал людям работу, все оставались в плюсе, и по утрам Леонид мог пить свой неудавшийся кофе, не отводя глаз от собственного отражения в чёрной поверхности чашки, где отражение тоже не отводило глаз.

Как-то раз вдова попросила войти в сон убитого мужа: последние воспоминания иногда сохраняются, ещё тёплые, ещё не потерявшие форму, и в них можно войти, пока не остыли. Леонид вошёл, увидел лицо убийцы, имя заказчика, рассказал вдове. Заказчика посадили. Но сны мёртвых липкие, они цепляются к живому сознанию, как мокрая глина. Тот случай стоил ему месяца кошмаров, в которых он умирал каждую ночь чужой смертью. С тех пор к покойникам Каруселин не ходил, предпочитая потерять деньги, а не рассудок.

Репутация его сложилась сама: профессионал с собственными границами, дорогой, надёжный и берущийся не за всё. Этого хватало, чтобы спать почти спокойно, с поправкой на фантомный пистолет в правой руке и на кофе, который за все эти годы он так и не научился варить.

Мавзолей уже виднелся впереди, тёмно-красный мрамор на фоне кремлёвской стены, и Леонид шёл к нему, и в голове всплывало то, что он предпочитал держать на дне. Думать только об одном Юрке не получалось, потому что Юрка сам по себе не существовал, он всегда был частью тройки, и стоило потянуть за одно имя, как вытаскивались остальные два, сцепленные намертво, как звенья дешёвой цепочки, купленной в ларьке на школьном дворе.

Их было трое: Леонид Каруселин, Олег Морозов и Юрий Шустровиков, одна парта в седьмом, один подъезд в девятом и один институт в одиннадцатом. Их дружба началась с того, что Юрка дал Леониду списать контрольную по химии, а Олег прикрыл обоих от учительницы. И с этого момента что-то встало на место так прочно, что ни один из троих потом не мог вспомнить, как обходился без двух других. После института Олег и Юрка создали IT-компанию, через десять лет она стала одной из крупнейших в стране, офисы в семи городах, полторы тысячи сотрудников. Олег занимался стратегией, Юрка — финансами, сработались идеально, чего их школьная учительница по химии точно бы не предугадала.

Юрка утонул на Канарских островах полгода назад, пошёл купаться один, как ходил всегда, потому что Юрка Шустровиков делал всё один, даже тонул. Памятник на Ваганьковском поставили по его завещанию: чёрный гранит и бронзовый средний палец, а на камне — надпись: «Юрий Шустровиков. Всем привет». Завещание было составлено безупречно: Юрка заранее знал, что после смерти на его могиле захотят поставить что-нибудь приличное, и принял меры.

Два месяца назад Олег нанял Леонида, не как друга, а как профессионала. Офшорные счета компании были закрыты двойным ключом: одна половина кода хранилась у Олега, вторая у Юрки, и Юркина половина утонула вместе с хозяином. Деньги оказались заморожены так надёжно, будто Шустровиков специально позаботился, чтобы и после его смерти никому не было легко. «Войди в его мёртвый сон, найди вторую половину», — сказал Олег так, как заказывают аудит или сантехника: без сантиментов, с конкретной суммой и сроками.

И уже подходя к Мавзолею, Леонид не мог не думать о Лене Крутовой, однокласснице, в которую были влюблены все трое — тихо, яростно и безнадёжно, как влюбляются в школе, когда ещё не знаешь, что это пройдёт, и поэтому не торопишься, а в итоге опаздываешь навсегда. Тёмные волосы до плеч, смех, слышный через два коридора, привычка отвечать на вопросы вопросами. Никто не решился ей признаться, потому что каждый боялся, что она выберет другого и дружба лопнет по швам, которых не зашить. Три года ходили вокруг неё, а она не замечала или делала вид, что не замечает.

Лена вышла замуж за парня из другого района, развелась, родила дочку, а потом погибла: автокатастрофа на Ленинградском шоссе, пьяный на встречной, смерть мгновенная, как точка в предложении, которое не дописали до конца. На похороны они пошли втроём, стояли под октябрьским дождём, и каждый думал одно: что должен был сказать ей раньше, и что теперь — некому.

Леонид мысленно произнёс имя «Лена» и тут же захлопнул эту дверь — не в чужом сне, где сильное чувство перекраивает пространство, как землетрясение перекраивает береговую линию.

Каруселин поднял голову, и мысли оборвались сами.

На красном мраморе Мавзолея тем же казённым шрифтом, которым десятилетиями было начертано имя человека, перевернувшего страну вверх дном, стояли четыре буквы: «ЛЕНА».

Глава 3. Мавзолей

Леонид читал буквы по одной, как читают приговор, когда уже знаешь, что написано, но надеешься, что глаза врут. Л-Е-Н-А. Четыре красные буквы на чёрном мраморе, тем самым шрифтом, на том же месте, где десятилетиями красовалось имя человека, известного всей стране — от мала до велика. Ни объяснений, ни оправданий, ни скидок. Просто имя девочки из десятого класса на самом сакральном здании главной площади страны.

Что-то дёрнулось в углу рта. Сначала тихо, как подёргивается веко от бессонницы. Потом сильнее, губы растянулись, морщины разбежались от глаз к вискам, и из груди вырвался звук, который Леонид не издавал, кажется, лет пятнадцать. Не весёлый и не радостный — совсем другой. Смех человека, понявшего анекдот двадцать лет спустя и обнаружившего, что анекдот-то про него самого.

Соннер хохотал посреди пустой Красной площади, как единственный зритель в кинотеатре, которому показали самый смешной и самый грустный фильм одновременно. Эхо отлетало от кремлёвских стен, возвращалось удвоенным, гулким, отражаясь от стен ГУМа, и гасло на брусчатке.

Юрка Шустровиков завещал памятник себе в виде среднего пальца, превратил Рижский вокзал в мраморный писсуар, а Лубянку — в секс-шоп с неоновой вывеской, устроил из целого города выставку достижений похабного хозяйства, а девочке из десятого класса построил персональный мавзолей и не позволил себе ни единой грубой шутки. Вот это было по-настоящему страшно.

Леонид согнулся пополам, вцепившись пальцами в колени. Под рёбрами болело от спазма диафрагмы, слёзы текли по щекам — не от горя и не от радости — от чего-то третьего, для чего и названия-то не придумали.

Площадь терпеливо ждала. Ветер гнал по камням мятый пакет из «Перекрёстка», и его настойчивое шуршание было единственным звуком в мёртвой Москве, кроме хохота сорокалетнего мужика, который наконец понял своего умершего друга.

Оказалось, было одно место, где Шустровиков не шутил, и одно имя, написанное без усмешки. Лена Крутова из десятого «А» получила собственный мавзолей в самом центре Юркиного подсознания, и это было единственное по-настоящему серьёзное, что он сделал за всю жизнь. Соннер шмыгнул носом и вытер глаза рукавом. Чем сильнее любовь, тем тише мавзолей.

Хохот оборвался так же внезапно, как начался. Леонид выпрямился, провёл ладонью по лицу и посмотрел на красные буквы. Теперь они выглядели иначе — надгробная надпись, которую некому прочесть.

Соннер сглотнул — в горле стояла сухая горечь, привкус железа и камня, тянувшийся с пробуждения в вагоне, затопленном впоследствии. Весь похабный город, все монументальные непристойности оказались крепостной стеной вокруг единственного места, куда нельзя пускать чужих, где нельзя смеяться, где полагается просто стоять и помнить.

Три мальчишки из одного класса и одна девочка с тёмными волосами и голосом, который было слышно через два коридора. Двое мертвы, один утонул у Канарских островов, другая разбилась на Ленинградском шоссе. Третий стоит в чужом сне и смотрит на всё, что осталось от их общей юности, на четыре красные буквы на чёрном камне.

Леонид сунул озябшие руки глубоко в карманы куртки. Пальцы нащупали мелочь, ключи и мятую пачку жвачки — мелкий мусор нормальной жизни, которая шла где-то за пределами этого сна. Жизнь журналиста с Чистых прудов: налоги, соседи и привычка покупать молоко на углу.

Внутренний профессионал напомнил о деле тихо, как напоминает будильник на телефоне: время в мёртвых снах ограничено, пространство деградирует. Войти, получить информацию и выйти. Без задержек.

Внутренний человек послал внутреннего профессионала туда же, куда Юрка послал весь город.

Потому что стоял Леонид не перед очередным субъектом в деловом костюме, а перед мавзолеем девочки, которую любил в школе. Она умерла, так и не узнав. Пора было спускаться.

Гранитные ступени, отполированные миллионами ног до зеркального блеска. Перила из того же камня, холодные под ладонью, и холод этот не уходил, сколько ни держи руку. Здесь не было охранников, ограничительных верёвок на столбиках и туристических групп с гидами. Только шаги, эхо и тишина, давившая на уши, как вода на глубине.

Воздух густел с каждой ступенью, словно каждый кубометр вмещал больше времени и памяти, чем положено воздуху. Пахло камнем, минеральной чистотой подземелий, где никогда не бывает солнца.

Свет шёл сверху, приглушённый, того тёплого оттенка, который в музеях используют для подсветки особо ценных экспонатов. Центральный зал открывался постепенно, сначала арочный проём, потом пространство, рассчитанное на сотню людей, но пустое, гулкое, с привкусом запертого воздуха. Вся эта архитектура была выстроена ради одного — саркофага в центре. Столько гранита на одну девушку не расходовали со времён фараонов, но те хотя бы были при жизни в курсе.

Леонид остановился в трёх шагах. Саркофаг был вырезан из чёрного гранита, гладкого, как залитый водой лёд. Крышку — толстое прозрачное стекло без швов и стыков — словно выдули из единого куска расплавленного кварца. Под стеклом на белой атласной подушке лежала Лена, ровно такой, какой её запомнили в восемнадцать, когда трое мальчишек из десятого «А» считали её центром мироздания, а она считала их тремя идиотами и, надо признать, не ошибалась.

На ней была школьная форма образца девяностых: коричневое шерстяное платье с белым воротничком, белый фартук, чёрные колготки. Волосы тёмные, почти чёрные, расправлены по подушке симметричными волнами, не так, как носила настоящая Лена, вечно ходившая растрёпанной, а так, как посчитали необходимым парикмахеры.

На безымянном пальце блестело серебряное колечко с маленьким камешком, из тех, что покупали в ювелирных отделах универмагов за бесценок. Живая Лена украшений не носила, говорила: мещанство и показуха. Юрка добавил кольцо сам. Леонид почти видел, как Юрка ковыряется в витрине универмага, выбирая камешек поприличнее.

Лицо было узнаваемым — вздёрнутый нос, полные губы, но слишком гладкое, слишком выверенное. Выглядела она так, как выглядят люди в чужих воспоминаниях: немного лучше, чем были на самом деле, и значительно мертвее. Если бы похоронные бюро принимали заказы от влюблённых идиотов с неограниченным бюджетом подсознания, результат выглядел бы именно так.

Соннер стоял над саркофагом и вспоминал настоящую Лену. Как она смеялась, запрокидывая голову и открывая рот так широко, что были видны дальние зубы. Как пела в школьном хоре — фальшиво, но с таким энтузиазмом, что учитель музыки не решался сделать замечание и только хватался за сердце. Как грызла кончик ручки на контрольных, и половина мальчишек в классе мечтала оказаться этой ручкой, хотя никто не признался бы в этом даже под присягой.

Дешёвый клубничный шампунь за двадцать шесть рублей из киоска у метро. У всех девочек в классе волосы пахли одинаково, но только от Лены отдавало свежестью настоящей клубники в июле. Леонид помнил этот запах лучше, чем собственный адрес, хотя двадцать лет он прожил в полной уверенности, что давно всё забыл.

Ничего этого в саркофаге не было, там лежала конструкция, собранная по фотографии и тоске, красивая, выверенная и неживая.

Внутренний профессионал принялся каталогизировать увиденное с энтузиазмом бухгалтера, обнаружившего чужую ведомость с ошибкой в третьем знаке после запятой. Симулякр высокого качества, конструкция из памяти сновидца. Активация по архетипическому принципу, спящая царевна, поцелуй принца. Логика сновидений, работающая безотказно уже несколько тысяч лет.

Внутренний человек сопротивлялся. Не хотелось целовать Лену ради банковских реквизитов. Но человек проиграл профессионалу ещё семнадцать лет назад, когда Василиса ушла и сказала ему после смерти, во сне, два слова: «Дальше — сам». С тех пор эти два слова покрывали вообще всё, включая поцелуи в саркофагах посреди порнографической Москвы.

Леонид наклонился над саркофагом. На самом краю обоняния проступал клубничный шампунь за двадцать шесть рублей, и этот запах бил точнее любого пароля.

Соннер поднял крышку — она оказалась невесомой, как музейный камень, изготовленный из картона — и наклонился. Губы у Лены были сухие, неподвижные, с привкусом минеральной пыли. Примерно так же романтично было бы поцеловать надгробную плиту, и если бы у соннеров существовал профсоюз, Леонид точно подал бы жалобу на условия труда.

Соннер начал выпрямляться и почувствовал, как чьи-то пальцы сжались на его затылке. Лена держала крепко, не отпуская. Губы, которые мгновение назад были сухими, ожили требовательно, почти сердито, будто наверстывали двадцать лет молчания.

Лена открыла глаза, карие, яркие и живые, и первое, что она сказала, прозвучало так, словно они виделись вчера, а не двадцать лет назад:

— О, Лёнька. Я уже думала, ты никогда не придёшь. Вот ведь правду говорила: в гробу перевернусь, если меня Каруселин поцелует.

Она села в саркофаге без малейшей торжественности, поправив сбившийся фартук, и оглядела зал с откровенной, безнадёжной скукой на лице.

— Сколько тут лежала, — продолжила она, потягиваясь, как кот после долгого сна. — Юрка заходил пару раз, но всё больше стоял и мямлил что-то про вечную память. Скука смертная. А ты хоть поцеловал нормально, не как на похоронах.

Лена сидела на гранитном краю, свесив ноги, как школьница на подоконнике в большую перемену, и саркофаг стоимостью в небольшой египетский некрополь мгновенно превратился в лавочку у подъезда.

— Привет, Лен, — сказал он, засунув руки в карманы куртки. — Как дела?

— Как у покойницы. Лежу, никого не трогаю! — она фыркнула. — А у тебя как? Постарел, кстати. Седина пошла.

Внутренний профессионал отметил, что симулякр обладает наблюдательностью, нехарактерной для конструктов такого типа. Внутренний человек отметил, что про седину можно было и промолчать.

— Время идёт.

— У меня — нет, — она провела ладонью по щеке. — Юрка меня такой запомнил. Вечно восемнадцать, вечно в школьной форме. Могло быть и хуже, мог запомнить в пижаме с зайчиками.

Соннер невольно улыбнулся. Другая бы на её месте как минимум потребовала объяснений, почему она лежит в каменном гробу в подвале, а эта критиковала гардеробный выбор покойника.

— Расскажи про наших мальчиков, — Лена поболтала ногами, и пятки застучали по граниту весёлой дробью, которая в любом другом мавзолее мира считалась бы кощунственным нарушением тишины. — Юрка как?

— Юрка утонул. Полгода назад. У Канарских островов.

— Серьёзно? — Лена склонила голову. — Мужчины — они такие: проще утонуть у Канарских островов, чем позвонить. А Олежка?

— Олег в порядке. Бизнесмен теперь. Компьютеры, софт.

Лена посмотрела на него так, словно он только что сообщил, что земля плоская, а дождь идёт снизу вверх.

— Олежка? Бизнесмен? Это тот, который забывал завязывать шнурки и путал Наполеона с Александром Македонским?

— Он самый. Теперь у него костюмы по три тысячи долларов и секретарша, которая завязывает ему галстук. А может, и шнурки.

На страницу:
2 из 6