
Полная версия
Адская любовь, или Демон в любви не помощник
Глава 4
Время потеряло всякий смысл. Мы сидели на холодном кафельном полу прихожей — я, обхватившая колени, Тень, прижавшаяся могучим боком ко мне, и Буря, чья пушистая голова так и не сдвинулась с моих колен. Её тёплое, размеренное дыхание было единственным ритмом в застывшем мире. Я плакала до тех пор, пока слёзы не кончились, оставив после себя пустоту ещё более бездонную, чем прежде. Теперь оставалась только сухая, глухая дрожь где-то глубоко внутри, будто сломанный моторчик.
Шок отступал, медленно, как мороз после ледяного дождя, обнажая ландшафт полного опустошения. Работа — её не было. Любовь — оказалась ядовитой личиной. Дружба — гнилой изнутри. Всё, к чему я прикасалась сегодня, рассыпалось в прах. И осталась я. Сидящая на полу в полутьме. И двое собак.
Их тепло было не просто комфортом. Это был якорь. Единственная точка соприкосновения с реальностью, которая не пыталась меня обмануть или причинить боль. Плотная, упругая шерсть Тени под моей ладонью, шелковистые белые завитки за ухом Бури под моими пальцами — вот она, правда. Простая, безоценочная, вещественная. Они дышали, они были живы, они были здесь. И пока они были здесь, и я должна была быть здесь. Для них.
Постепенно, через онемение, начали пробиваться другие ощущения. Холод от кафеля, пробивающийся сквозь тонкую ткань брюк. Тупая ноющая боль в висках. Давление от тишины — она была теперь слишком громкой, насыщенной эхом только что произнесённых слов, предательского смеха, хлопнувшей двери.
Я наконец подняла голову. Мой взгляд медленно проплыл по знакомой прихожей. Бабушкина квартира. Моя квартира. Их будущее «гнездо», которое нужно было «отжать» и «отремонтировать». Гнев на секунду кольнул горячей иглой, но тут же угас, не найдя сил для горения. Осталась лишь горечь.
Мне нужно было встать. Нужно было двигаться. Иначе сознание начнёт уплывать в тёмные воды, из которых я, возможно, уже не выберусь.
— Ладно, ребята, — мой голос прозвучал хрипло, чужим. Я почесала Буре за ухом, провела ладонью по широкому лбу Тени. — Всё. Концерт окончен. Остались только мы.
Я оперлась о Тень, и та, почуяв моё намерение, мягко подалась, помогая мне подняться. Ноги затекли и плохо слушались. Буря тут же вскочила, виляя хвостом, но не с привычной беззаботной радостью, а с настороженной, вопрошающей надеждой. «Что будем делать?» — словно спрашивали её глаза.
Я сделала несколько шагов, будто заново учась ходить, и вошла в гостиную. Комната погружалась в сумерки. Длинные тени от бабушкиного серванта с гранёными стеклянными дверцами ложились на пол, сливаясь с общим мраком. Воздух здесь пах по-другому. Не моим недавно купленным диффузором с ароматом ванили, а чем-то древним, глубоким: воском от старых свечей, пылью на книгах, сухими травами и… памятью. Запах бабушкиного мира, который я так и не успела до конца понять и в который так рьяно пыталась привнести что-то своё, современное.
Я включила свет. Одна лампа под абажуром с бахромой. Мягкий, тёплый свет выхватил из темноты островки знакомого хаоса. Квартира была потрёпана. Не в смысле ветхости — стены были крепкие, потолки высокие. Но она была недоделанной. Полосы обоев, содранные в одном углу, кучи шпаклёвки в другом. На полу — защитная плёнка, покрытая слоем белой пыли. Бабушкина мебель, тёмная, массивная, заставленная коробками с моими вещами, смотрелась сиротливо и нелепо. Я въехала сюда месяц назад, полная планов. Планировала делать ремонт постепенно, своими силами, с помощью Миши… С помощью Миши. Горькая усмешка вырвалась наруху. Ещё один план, потерпевший крушение.
Я прошлась по комнате, прикасаясь к вещам. Пальцы провели по резной спинке дивана, на котором бабушка рассказывала мне сказки. По холодной поверхности мраморного подоконника. По стопке книг на этажерке — старые романы, справочники по садоводству, сборник стихов Ахматовой с закладками из высушенных цветов.
Собаки шли за мной по пятам. Тень — молча, её когти тихо цокали по плёнке. Буря — время от времени тычась носом в мою ладонь, проверяя связь.
Я подошла к серванту. За стеклом, покрытым лёгкой паутинкой, стоял тот самый «хлам», который так презирала Лера. Фарфоровые пастушки с отбитыми пальцами. Серебряная ложечка в футляре. Пожелтевшая фотография в рамке — бабушка в молодости, строгая, с пронзительным взглядом. Статуэтка кота с отбитым ухом. Каждая вещь — не просто безделушка. Это была веха, история, прожитая жизнь, которую кто-то счёл ненужным старьём.
«Дурацкая квартира с хламом…»
Слова отозвались эхом, и на этот раз они не причинили боли. Они вызвали что-то вроде холодного, спокойного бешенства. Как смели? Как смели они, эти чужие, входящие сюда с ложью в сердце, судить то, что было для меня последним причалом? Этот «хлам» был честнее их. Он не умел лгать. Он просто был. Свидетелем. Хранителем.
Я опустилась на пол прямо у серванта, прислонившись спиной к его твёрдому боку. Тень тут же улеглась рядом, положив голову мне на ноги. Буря свернулась калачиком с другой стороны, закрыв морду пушистым хвостом. Мы образовали маленький, тёплый островок посреди незавершённого ремонта и распакованных коробок.
Я обняла Тень, уткнувшись лицом в её шею. Она вздохнула, и всё её мощное тело расслабилось, доверяя мне свой вес. Вот она, моя реальность. Не карьерные взлёты, не блеск свадебного платья, не посиделки с подругой за вином. А это. Тихий вечер в полуразрушенном, но своём пространстве. Пыль на полу. Запах старых книг. И двое существ, чья любовь не зависела от моей зарплаты, социального статуса или наличия брачного контракта.
Из окна дул лёгкий сквозняк, заставляя колыхаться бахрому на абажуре. Где-то далеко завывала сирена. Жизнь города шла своим чередом, не обращая внимания на мою личную катастрофу. И это, как ни странно, успокаивало. Мир не рухнул. Он просто слегка изменился. Вывернулся наизнанку, показав свою изнаночную, подлую сторону. Но он продолжал существовать. И мне предстояло в нём как-то существовать дальше.
— Завтра, — прошептала я в шерсть Тени. — Завтра нужно будет… купить вам корм. Выгулять. Может быть… начать разбирать эти коробки.
Ответом мне было лишь её спокойное дыхание и тихое посапывание Бури. Этого было достаточно. Пока достаточно.
Мы просидели так ещё очень долго, пока тени не слились в одну сплошную темноту за окном, и только наш островок оставался в круге мягкого, жёлтого света. Крепость была повреждена, её гарнизон предан, но флаг — в виде двух спящих собак и одной бодрствующей, потерявшей всё девушки — ещё не был спущен. Стены, эти старые, молчаливые стены, видевшие и радость, и горе, казалось, обнимали нас. Они помнили бабушкины песни, мамин смех, мои детские шаги. И теперь они будут помнить это тихое, горькое вечернее бдение.
Впервые за этот бесконечный день я почувствовала не боль, а странную, отрешённую ясность. Всё, что могло рухнуть — рухнуло. Остался только этот пол, эти стены, эти собаки. И я.
С этого, пожалуй, можно было начать.
Глава 5
Ночь опустилась на квартиру как тяжелое, влажное одеяло. Свет одной лампы в гостиной уже не мог разогнать мрак, заползавший в углы и пустоты. Я перебралась с пола на бабушкин диван, укрывшись старым пледом с запахом лаванды. Тень устроилась у моих ног, Буря — на коврике рядом, свернувшись в белый пушистый комок. Формально мы готовились ко сну. Но сон стал врагом.
Как только я закрывала глаза, за веками немедленно разворачивался кинозал. Не сцены, а обрывки. Жест Мишиной руки, обнимающей Леру за плечи. Блеск моего кольца на её пальце. Искаженные гримасой ложной невинности лица. Слова. Слова, слова, слова… «По плану… дурацкая квартира… через полгода…» Они накатывали приливами, жгли изнутри, заставляя сердце колотиться так, будто я бежала марафон, лёжа неподвижно.
Я ворочалась. Плед сбивался. Тень вздыхала, поправляясь. Буря тихо поскуливала во сне, дергая лапами — может быть, ей снилось, что она гонит Леру прочь.
Онемение, в котором я пребывала вечером, растаяло без следа. Теперь его место заняла боль. Острая, точечная, как раскаленная игла, вонзающаяся то в грудь, то в горло, то сжимающая виски. Она не давала дышать. Я вставала, ходила по комнате, прислушиваясь к скрипу половиц под ногами. Останавливалась у окна, глядя на спящий двор, на одинокий фонарь, под которым кружилась метель из мошкары. Их жизнь была простой: лети на свет, бейся о стекло, умри. Моя оказалась сложнее, но не менее абсурдной.
Я попыталась думать о практичных вещах. О деньгах. О поиске работы. О том, как довести ремонт одна. Но мысли тут же увязали в трясине «почему?». Почему он? Почему она? Что я сделала не так? Может, я была слишком поглощена работой? Или недостаточно внимательна? Может, сама неосознанно толкнула их друг к другу? Самобичевание было сладким ядом. Оно хоть как-то структурировало хаос, давая иллюзию контроля: если это моя вина, значит, я могла это предотвратить. Значит, мир всё еще логичен.
Но затем на смену боли приходила ярость. Глухая, слепая, животная. Она стучала в висках, сжимала кулаки до побеления костяшек. Я представляла, как врываюсь к Мише, как разбиваю его самодовольное лицо. Как кричу Лере в лицо всё, что думаю о её подлой, пресмыкающейся душе. Ярость была энергичной, она требовала действия. Но действия не было. Была лишь ночь, тишина и беспомощность. И от этого ярость, не найдя выхода, закипала внутри, превращаясь в новую волну беспомощной, удушающей боли.
Порочный круг. Спираль, затягивающая на дно.
Желудок свело от голода — я не ела с обеда, — но мысль о еде вызывала отвращение. Горло сжималось при одной идее проглотить кусок. Даже вода казалась безвкусной и тяжёлой.
В какой-то момент, около двух ночи, яростная волна отчаяния достигла пика. Рука сама потянулась к телефону, валявшемуся на тумбочке. Разум кричал, что это безумие, самоунижение. Но сердце, это предательское, глупое сердце, цеплялось за последнюю соломинку: а вдруг? Вдруг это был кошмар? Вдруг он ответит и скажет: «Алиса, это недоразумение, я люблю только тебя, Лера сама всё придумала»?
Я набрала его номер. Рука дрожала. Гудки прозвучали в тишине комнаты оглушительно громко. Раз. Два. Три. На четвертом гудке соединение прервалось. «Абонент не отвечает». Я позвонила снова. То же самое. В третий раз телефон был уже выключен.
Он отключил телефон. Чтобы я не мешала. Чтобы не мешала ему… быть с ней. Эта простая, бытовая детень — отключённый телефон — добила меня больше, чем всё, что я слышала днём. Это был окончательный, технологический жест разрыва. Меня стёрли из его реальности, как ненужный контакт.
Слезы снова навернулись на глаза, но теперь они были горячими от стыда и унижения. Как я могла? Как могла так унизиться?
И тогда, в этом состоянии предельного надлома, я, словно мазохист, потянулась к своему ноутбуку. Я открыла соцсети. Сначала его страницу. Ничего нового. Старые фото, нейтральные посты. Потом её. Тоже тишина. Но у меня в друзьях была не только она. Были общие знакомые. И я, движимая каким-то тёмным, саморазрушительным инстинктом, начала копать. Просматривать лайки, комментарии, отметки на фото.
И нашла.
Не сразу. Но нашла. Переписку в комментариях под старыми, невинными фотографиями с наших же совместных посиделок. Сначала нейтральные. Потом — с намёками. Смайлики с подмигиванием. Шутки, понятные только двоим. Даты… Боже, даты! Это началось полгода назад. Как раз когда мы с Мишей начали активно планировать свадьбу и обсуждать, как я перееду в его квартиру, а эту, бабушкину, будем сдавать или продавать после ремонта. Оказывается, они в это же время планировали своё.
Я пролистывала, и куски пазла, уродливого и отвратительного, складывались в единую картину. Вот он хвалит её новую причёску (я тогда ревновала по-смешному, думала, он просто старается быть милым с моей подругой). Вот она пишет под его фото с нашей поездки: «Завидую тому, кто рядом с тобой» (я лайкнула этот комментарий, считая его милой шуткой!). Вот они договариваются в комментариях «заскочить на кофе», когда я на работе. Всё было на виду. На самом виду! А я, слепая, доверчивая дура, ничего не замечала. Или не хотела замечать.
Меня вырвало. В буквальном смысле. Я едва успела добежать до ванной комнаты и опустошить и без того пустой желудок сухими, мучительными спазмами. Тело отвергало не только пищу, но и эту ядовитую правду.
Я сидела на холодном кафеле ванной, обхватив голову руками. Тень и Буря стояли в дверях, скуля от беспокойства. Их взгляды были полны такой немой тревоги, что мне стало стыдно. Стыдно за свою слабость, за эту истерику, за то, что я заставляю их волноваться.
«Всё, — прошипела я себе сквозь зубы, вытирая рот. — Всё, хватит. Хватит себя жалеть. Хватит копаться в этом дерьме».
Но как остановить эту карусель? Как выключить этот невыносимый внутренний диалог? Разум был на грани. Ещё немного — и я либо взвою, как раненый зверь, либо действительно сойду с ума, запертая в этой квартире с призраками предательства.
Тогда, почти машинально, мой взгляд упал на груду коробок в углу гостиной. На те самые, с бабушкиными вещами, которые я планировала разбирать «как-нибудь потом». Потом наступило.
Нужно было занять руки. Любой ценой. Нагрузить их работой, чтобы они отняли энергию у мозга, у сердца, у этой вечно жующей себя боли. Нужно было физическое, простое, понятное действие. Разобрать, рассортировать, вытереть пыль. Что-то, что можно было бы потрогать, увидеть результат. Иначе — пропасть.
Я поднялась с пола, шатаясь. Подошла к коробке, на которой было криво написано маркером: «Баб. книги и разное».
— Ладно, — хрипло сказала я своим тихим, но внимательным слушателям. — Хватит ныть. Давайте работать.
Я разорвала скотч. Пахнуло пылью, временем и тайной. Я не знала, что найду. Но мне было всё равно. Лишь бы это отвлекло. Лишь бы это заставило мои дрожащие руки делать что-то, кроме как набирать ненавистный номер или листать страницы, полные яда.
Ночь была в разгаре. Спираль отчаяния ещё не разжала свои витки. Но в ней появился крошечный, едва уловимый крючок — действие. Первая попытка не упасть, а выкарабкаться. Пусть даже в полной темноте и не зная направления.
Глава 6
Первая коробка оказалась самой простой. Старые журналы «Работница» и «Наука и жизнь», аккуратно перевязанные бечёвкой. Я вытащила их и поставила рядом. Действие было механическим, почти ритуальным: открыть, достать, поставить. Никаких мыслей. Только движение рук. Пыль щекотала нос, оседала на рукавах. Тень, привлечённая новым занятием, прилегла рядом, положив голову на лапы, и наблюдала. Буря, вечная непоседа, обнюхала стопку журналов, чихнула и уткнулась носом в следующую коробку, тыкаясь в неё и поглядывая на меня: «В этой, наверное, интереснее!»
Вторая коробка была тяжелее. Из неё пахло сушёными травами, ладаном и старым деревом. Я вынимала содержимое медленнее, уже не просто чтобы занять руки, а потому что предметы требовали внимания. Сперва пошли фотоальбомы в потрёпанных кожаных переплётах. Я открыла один на середине. Чёрно-белый снимок. Бабушка, совсем молодая, строгая и невероятно красивая, стоит у открытого окна этой самой квартиры. Взгляд у неё прямой, пронзительный, будто она видит не фотографа, а что-то за его спиной. Что-то, чего другие не замечают.
Я всегда считала её чудаковатой. В хорошем смысле. Она могла часами сидеть в тишине, глядя в угол, а потом сказать: «Тихо сегодня гость на печной трубе. Дремлет». Или, собирая меня в школу, могла провести рукой над моей головой, шепча что-то на непонятном языке, а потом с улыбкой пояснить: «Защиту ставлю, солнышко. От сглазу и пустых слов». Я смеялась, целовала её в морщинистую щёку и считала это милыми старушечьими бзиками. Деревенской магией, суевериями. Теперь, касаясь этих фотографий, я ловила себя на мысли: а что, если это было не просто суеверие? Что, если за её словами стояло знание? Пусть даже наивное, но искреннее знание о мире, который куда сложнее, чем кажется.
Под альбомами лежали письма. Конверты с пожелтевшими марками, адресованные ей, ещё девичьей фамилией. Я развернула одно наугад. Мужской почерк, витиеватый, полный страсти и… предостережений. «…и помни, Елена, дверь, однажды открытую, следует держать на замке. Даже если тот, за порогом, сладкоголос. Особенно если сладкоголос…» Письмо обрывалось. Я положила его обратно, чувствуя легкий озноб. О каком «пороге» шла речь?
Далее пошли безделушки. Настоящий, как сказала бы Лера, «хлам». Но теперь я видела в нём нечто иное. Фарфоровая шкатулка в виде совы, у которой один глаз был из полупрозрачного янтаря. Деревянная резная шкатулка, покрытая сложным узором из переплетающихся змей и цветов. Когда я взяла её в руки, Тень вдруг подняла голову и настороженно наклонила её, уловив какой-то незнакомый запах. В шкатулке лежали засушенные цветы, странного вида, которые я не могла опознать, и несколько перьев — чёрное воронье и одно, ярко-синее, похожее на перо сойки, но слишком большое и идеальное.
Я открывала коробку за коробкой. Моё отчаяние, моя боль, мой позор — всё это отступило на второй план, придавленное тяжестью открывающегося прошлого. Бабушка представала передо мной не просто милой старушкой, а хранительницей. Хранительницей чего? Тайн? Знаний? Или просто памяти о чём-то, что город давно забыл?
В одной из коробок, на самом дне, под стопкой вышитых салфеток, я нашла небольшой деревянный ларец, окованный потускневшей медью. Замок был простым, но заржавевшим. Я потянула крышку — не поддавалась. Потребовалось немного силы, и дерево с хрустом поддалось.
Внутри, на бархатной, выцветшей от времени подкладке, лежали предметы, от которых по коже побежали мурашки. Не от страха, а от осознания их явной, необыденной сущности. Небольшой кинжальчик с костяной рукоятью, на которой был вырезан все тот же узор из змей. Моток серебряной нити, тонкой, как паутина. Несколько гладких, отполированных временем камней с естественными отверстиями посередине — «куриные боги», как их называли в деревнях, обереги. И маленькая, тёмная, похожая на смолу фигурка какого-то существа, не то собаки, не то гончей с неестественно вытянутой мордой. От неё пахло полынью и холодным пеплом.
Буря, обнюхивавшая ларчик, вдруг отпрянула и зарычала, низко, почти как Тень. Не в агрессии, а в тревоге. Её белая шерсть на загривке встала дыбом. Тень поднялась и встала между мной и открытым ларцом, её тело напряглось.
— Что, ребята? — тихо спросила я. — Чуете что-то?
Они не отвечали, но их реакция была красноречивее слов. Эти вещи были не просто вещами. Они были заряжены. Напоминанием. Предупреждением.
«Незваные гости», — вспомнила я бабушкины слова. «Тихая магия».
Я сидела на полу, заваленная осколками прошлого, и чувствовала, как мое собственное горе начинает меняться. Оно не уменьшилось. Оно просто… отошло на шаг. Освободив место для жгучего, всепоглощающего любопытства и странного, щемящего чувства связи. Я держала в руках не «хлам», а ключи. Ключи к пониманию женщины, которую, как мне теперь казалось, я совсем не знала. Ключи, возможно, к чему-то большему.
В этой квартире, в этих стенах, под слоем штукатурки и пыли, жила не просто история семьи. Жила тайна. И пока я разбирала коробки, пока прикасалась к этим странным реликвиям, моё личное предательство начало казаться мне не концом света, а… дверью. Дверью в нечто абсолютно иное. Страшное? Возможно. Но честное. В отличие от лживых улыбок и лживых клятв, эти предметы не лгали. Они просто были. И ждали своего часа.
Я осторожно закрыла ларец. Рычание Бури стихло, но настороженность в её глазах не исчезла. Тень не легла, продолжая стоять на страже.
— Ладно, — прошептала я, глядя на разгром вокруг. — Ладно, бабуля. Что ты тут такое прятала?
Снаружи уже светало. Первые птицы защебетали за окном. Я не спала всю ночь, но не чувствовала усталости. Во мне горел новый огонь — не ярости и не отчаяния, а жажды понимания. Мне нужно было копать дальше. Глубже. Нужно было найти суть. Ту самую «тихую магию», о которой она говорила.
А где хранятся главные знания? В книгах.
Мой взгляд упал на последнюю, самую большую и неподъемную коробку в углу. Ту, из которой торчал угол старого, кожаного переплета.
Глава 7
Последняя коробка оказалась не из-под обуви или бытовой техники, а старым, отсыревшим деревянным ящиком, скреплённым по углам потускневшими металлическими уголками. Он весил так, будто был набит камнями. Я с трудом придвинула его к центру комнаты, подальше от любопытного носа Бури, которая тут же принялась обнюхивать старую древесину, фыркая от пыли.
Сердце почему-то забилось чаще. Не от страха, а от предвкушения. Это был азарт исследователя, нашедшего запечатанную гробницу. Тень, почуяв мое волнение, села прямо напротив, уставившись на ящик своими тёмными, непроницаемыми глазами.
Крышка не открывалась — она была прибита маленькими, почерневшими от времени гвоздями. Мне пришлось сходить на кухню за отверткой и плоскогубцами. Возня с гвоздями, скрип старого дерева, резкий запах плесени и чего-то горького, похожего на полынь, — всё это создавало ощущение святотатства. Я вскрываю капсулу времени, к которой, возможно, не должна прикасаться.
Последний гвоздь сдался с жалобным визгом. Я откинула крышку.
Внутри, плотно утрамбованные, лежали книги. Не современные издания, а тяжёлые фолианты в коже и потрёпанном картоне. «Травник и цветник» с пожелтевшими, исчерченными карандашом полями. «Сонник и толкование знамений» с выцветшими гравюрами странных существ. Сборник народных песен, где между строчками были вписаны мелким почерком непонятные слова. Я осторожно перекладывала их, складывая рядом. Воздух наполнился ароматом старой бумаги, кожи и той самой сухой, горьковатой травы.
И вот, почти на самом дне, мои пальцы наткнулись на переплёт иного качества. Он был меньше других, но плотнее, тяжелее. Кожа на нём была тёмной, почти чёрной, но не растрескавшейся от времени, а лишь слегка потёртой по углам, будто её часто брали в руки. На обложке не было ни названия, ни тиснения — только гладкая, холодная поверхность.
Я извлекла книгу. Вернее, это была не книга, а толстая тетрадь в кожаном переплёте, скреплённая прочным шнуром. Он был завязан сложным узлом, который я осторожно развязала — узёл поддался неожиданно легко, словно ждал этого момента.
И открыла.
Первое, что бросилось в глаза — почерк. Он не был бабушкиным. Её письмо было округлым, аккуратным, учительским. А это — витиеватые, с острыми углами и длинными росчерками буквы, плясавшие по странице с какой-то торопливой, почти одержимой энергией. Чернила в основном были чёрными, выцветшими до коричневого, но кое-где вспыхивали вкраплениями тусклого красного и даже странного, синеватого оттенка.
Я не могла понять всё написанное. Это была смесь: староречье, украинские слова, обрывки латыни, а кое-что и вовсе было начертано алфавитом, который я не могла опознать — знаки напоминали то ли руны, то ли шифр. Но среди этой тайнописи, как маяки, всплывали понятные фразы. «Отвар для успокоения духа». «Знак, отводящий дурные сны». «Обряд очищения жилища».
Я листала страницы, зачарованная. Здесь были схемы расположения свечей, зарисовки лунных фаз, списки растений, которые нужно собирать в полнолуние или на рассвете. Тетрадь дышала знанием, но знанием тёмным, приземлённым, утилитарным. Это была не магия фей и эльфов, а ремесло. Суровая, практичная работа с невидимыми силами.
И вот, почти в самом конце, когда страницы стали ещё более ветхими, а почерк — ещё более неистовым, я наткнулась на чистый, резкий контраст.
Посреди витиеватой вязи, на правой странице, был аккуратно, чертами, которые казались вырезанными ножом, написан по-русски заголовок:
«ПРИЗЫВ ТОГО, КТО ДАЁТ»
Ниже, более мелко, но тем же твёрдым, безжалостным почерком:
«Обряд однократного испрашивания. Дающая рука отсекает взятое. Мера за меру. Слово за слово. Воля за волю».
А затем — сами инструкции. Чёткие, лаконичные, лишённые поэзии. Перечень необходимого: мел горный (не обычный!), семь свечей из чистого воска, зеркало «в которое смотрелась умершая при жизни», произнесение слов в «час меж псом и волком» (полночь?) в полном одиночестве. Схема круга со сложными, геометрически точными символами на каждой из семи точек.
И внизу страницы, поперёк текста, перекрывая собой часть инструкций, как кровавая печать, было выведено красными чернилами. Они не выцвели. Они пылали на старой бумаге, яркие и пугающие, будто их нанесли вчера. Предупреждение:
«ВНЕМЛИ, ПРИЗЫВАЮЩИЙ. ОН ДАСТ, НО ВОЗЬМЁТ ТЫСЯЧЕКРАТНО. ЖЕЛАЙ МУДРО, ИБО СЛОВО СТАНЕТ ПЛОТЬЮ. НЕ ЗОВИ ЕГО ИМЕНИ. НЕ ПОВОРАЧИВАЙСЯ СПИНОЙ. НЕ ИСПРАШИВАЙ БОЛЕЕ ОДНОГО. ОН — ПОСЛЕДНЯЯ ЧЕРТА. ПЕРЕСТУПИВ ЕЁ, НЕ ИЩИ ДОРОГИ НАЗАД. ДА ПРЕБУДЕТ В ТЕБЕ ВОЛЯ СТАЛЬНАЯ И СЕРДЦЕ, ЗАКОВАННОЕ В ЛЁД. АЗЪ ЕСМЬ ПРЕДУПРЕДИЛЪ»
Последняя буква «ъ» была выведена с таким нажимом, что перо прорезало бумагу.









