Состояние Луны
Состояние Луны

Полная версия

Состояние Луны

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Состояние Луны

Глава

Дрю Блэк Состояние Луны


«Несмотря на свободу воли и действия, мы удерживаемся вместе,

подобно звёздам на небесном своде, соединённые неразрывными узами.

Эти узы незримы, но мы можем их ощущать.

Я порезал палец, и он кровоточит: этот палец — часть меня. Я вижу боль друга и эта боль ранит меня тоже: мы с другом едины.

И наблюдая поверженного врага, даже такого, о ком я сожалел бы

меньше всего во всей вселенной, я все равно испытываю скорбь.

Разве это не доказывает, что мы все лишь частица единого целого?» Никола Тесла (1856–1943) сербский физик, инженер, изобретатель


Глава 1. Осторожно. Хрупкое.




На напольных часах, циферблат которых был едва виден в тени угла комнаты, виднелось 16:06.

Она сбежала с работы на вокзал, не предупредив никого. Она оставила своих подчинённых без управления, рискуя получить выговор, но, кажется, её это не волнует. Неожиданный звонок нагрянул громом около полудня от едва знакомого ей человека. Поездка в другой город заняла пару часов, но усталость не настигала её. По крайней мере, ей так казалось. Она пришла сюда узнать, что с ним случилось. Но хотела ли она это знать? Слегка влажные от непогоды локоны на лбу и по бокам свисают прямо перед глазами тонкими нитями. Она смотрит сквозь них, расфокусировав взгляд и готовясь к тому, что услышит. Или не услышит. Притопывая каблуками и теребя рукава своего пальто, ей хочется встать и уйти. Ведь её ничего не держит, так ведь? Пальцы рук нервно обвиваются вокруг вещи, которую она получила когда-то давно. Хрустальный шар, изготовленный специально для неё. Именно он смог вместить в обычный хрусталь, размером одной ладони, целый спутник планеты Земля. Тот, к кому она пришла, кажется, больше не желает думать о чем-то другом, кроме своей судьбы.

— Какой ужасный стул..., — думает она, — Сам-то он сидит в мягком кресле, чтобы как можно дольше проливать свои речи посетителям, убеждая их, что всё возможно, произнося свои умные врачебные термины. Он точно хочет видеть слёзы от горя, чем улыбки от счастья.

Она внимательно осматривает кабинет взглядом. Большая комната располагалась на четвёртом этаже старого корпуса психоневрологического диспансера — здания, которое городские власти уже лет пятнадцать обещали снести, но каждый год находилась причина отложить снос ещё на двенадцать месяцев. Корпус строили в пятьдесят третьем, и строили на совесть: стены толщиной в полтора кирпича, дубовые перекрытия, лепнина на потолках, которую теперь уже никто не умеет восстанавливать. Правда, от былого величия осталась только эта самая лепнина — пожелтевшая, местами осыпавшаяся, с чёрными разводами в тех местах, где десятилетиями протекала крыша.

Окно в кабинете было одно. Высокое, арочное, по бокам свисали тёмные плотные шторы до самого пола, с деревянной рамой, рассохшейся до такой степени, что между створками оставалась щель толщиной в палец. Через эту щель круглый год сочился холодный воздух, а зимой — ещё и мелкая ледяная крошка, которая оседала на подоконнике серым налётом. Стекло не мыли, кажется, с момента постройки здания. Оно покрылось патиной — не просто пылью, а именно патиной, той особенной субстанцией, которая возникает, когда дождевая вода смешивается с городской копотью, автомобильными выхлопами и временем. Свет, проходя через это стекло, терял всю свою жизнерадостность. Он становился мутным, желтоватым, словно разбавленным заваркой, и ложился на пол длинными косыми прямоугольниками, в которых медленно танцевали пылинки.

На подоконнике стоял горшок с фикусом. Вернее, с тем, что когда-то было фикусом. Сейчас это был скелет растения — сухой ствол, обтянутый серой корой, и три пожухлых листа на самой макушке, скрюченных, как пальцы артритной руки. Земля в горшке потрескалась и окаменела. На поверхности лежал слой сигаретного пепла — наследие эпохи, когда в кабинетах ещё курили, не спрашивая разрешения у пациентов и пожарной инспекции. Врач не стал выкидывать горшок. То ли из сентиментальности, то ли из профессионального цинизма — он говорил, что этот фикус лучше любых тестов демонстрирует пациентам, что бывает с живым организмом, если его годами лишать света и воды.

Потолок был высоким — метра три с половиной, не меньше. В центре висела люстра. Точнее, то, что осталось от люстры: бронзовый каркас на три рожка, из которых работал только один, и тот через раз. Два других рожка сиротливо торчали в стороны, лишённые плафонов и лампочек. Плафоны — матовые, с цветочным узором по краю — разбились ещё когда-то давно, когда в здании меняли проводку и рабочие задели люстру стремянкой. Осколки тогда собрали, но новые плафоны покупать не стали. Так и осталась люстра висеть одноглазым циклопом, освещая кабинет тусклым, мертвенным светом, которого едва хватало на то, чтобы разогнать тени по углам.

Впрочем, хозяин кабинета верхний свет почти никогда не включал. Он предпочитал настольную лампу — старую, с тяжёлым чугунным основанием и зелёным стеклянным абажуром. Абажур этот был особенный. Когда лампа горела, зелёный свет падал на стол ровным кругом, оставляя все остальное пространство кабинета в полумраке. Пациент, сидящий напротив, оказывался на границе света и тени — лицо освещено, тело растворено в темноте. Это создавало странный эффект: казалось, что перед врачом сидит не целый человек, а только его лицо, вырванное из контекста, лишённое тела, одежды, социального статуса. Одно лишь лицо и правда, которую оно больше не могло скрывать.

Стены кабинета были выкрашены в цвет, который в ведомственных каталогах значился как «фисташковый», но на деле давно превратился в неопределённый оттенок застоявшейся воды. Краска вздулась в нескольких местах — пузыри величиной с ладонь, под которыми угадывалась сырость и плесень. В одном углу, над дверью, расползлось тёмное пятно, напоминавшее очертаниями карту всей планеты. Его пытались закрасить, но безуспешно — пятно проступало снова и снова, как застарелая вина, которую невозможно замазать никакими словами.

На стенах висели три вещи. Во-первых, диплом в рамке — доктор окончил Первый медицинский, и с тех пор стекло на рамке ни разу не протирали. Во-вторых, календарь за позапрошлый год, листы его, кажется, не переворачивали никогда . В-третьих, черно-белая фотография в простой деревянной рамке — группа врачей на фоне этого самого корпуса. Среди них — пожилой мужчина с усталым лицом и трубкой в зубах. Отец самого врача, тоже психиатр, отработавший в этих стенах тридцать восемь лет.

Мебель в кабинете была казённая, тяжёлая, собранная, казалось, из разных эпох и разных учреждений. Письменный стол — дубовый монстр на точёных ножках, с зелёным сукном, протёртым на локтях до дыр. Ящики стола открывались с усилием, издавая звук, похожий на старческий кашель. Стул для посетителей — венский, гнутый, с продавленным сиденьем, которое проминалось ровно в том месте, где поколения пациентов и посетителей ёрзали, пытаясь подобрать слова для своих бед. Шкаф у стены — застеклённый, с медицинскими картами, набитыми так плотно, что некоторые папки торчали вверх корешками, как надгробные плиты на заброшенном кладбище. Кушетка в углу — обитая дерматином, который когда-то был бордовым, а теперь выцвел до неопределённого болотного оттенка. На кушетке лежала подушка в наволочке со штампом и плед — колючий, верблюжий, пахнущий нафталином и чужими тревогами.

Запах в кабинете стоял особенный. Он складывался из множества слоёв, как геологический разрез. Базовый слой — запах старого дерева и книжной пыли. На него наслаивался запах лекарств — не острый, аптечный, а приглушённый, въевшийся в стены за десятилетия. Ещё выше — запах хлорки из коридора, который просачивался под дверь каждое утро после влажной уборки. И где-то на самом верху, едва уловимый — запах табака, который уже восемь лет как не курили в этих стенах, но который все ещё жил в порах дерева, в волокнах ковра, в страницах книг.

На полу лежал небольшой ковёр. Вернее, то, что от него осталось. Когда-то он был красным, с восточным орнаментом по краям. Теперь орнамент угадывался только в углах, куда не ступала нога посетителей. Центральная часть ковра вытерлась до основы — серой, жесткой, похожей на мешковину. По этому серому полю проходила цепочка следов: от двери к столу, от стола к кушетке, от кушетки обратно к двери. Тысячи шагов. Тысячи судеб, прошедших по этому маршруту в надежде, что здесь им станет чуть легче.

На столе, помимо лампы, стояла пепельница. Тяжёлая, из зелёного стекла, с выемками для сигарет по краям. Она была безупречно чистой. Психиатр не курил. Он говорил себе: «Если я хочу прожить чуть больше, пора завязывать». Но пепельницу не убрал. Она стояла на столе как памятник другой жизни, другому времени, другому себе. Иногда, в особенно трудные минуты, он брал её в руки, вертел, смотрел на свет сквозь зелёное стекло и думал о том, как легко было бы сорваться — просто достать из ящика стола пачку, которую он держал там «для особых случаев», и закурить. Но он не срывался. Пепельница оставалась чистой.

В кабинете было тихо. Но это была не настоящая тишина. В старых зданиях никогда не бывает настоящей тишины. Где-то в стене гудели трубы отопления — низко, утробно, на грани слышимости. В коридоре время от времени раздавались шаги — мягкие, шаркающие, это санитары вели кого-то на процедуры. За окном, далеко внизу, проезжали трамваи, и их дребезжание поднималось по стене, проникало сквозь щели в раме и оседало в кабинете тонкой вибрацией. Иногда где-то наверху, этажом выше, раздавался крик — короткий, сдавленный, сразу же обрывающийся. К этому здесь привыкли. На это перестали обращать внимание.

Ей не нравится этот кабинет, этот стул, на котором сидит — твёрдый, скрипучий, из старой высохшей древесины. Эти зелёные обои, от которых клонит в сон. Эта старая лампа, подсвечивающая желтые листы бумаги, исписанные непонятными закорючками. Сразу понятно, что это почерк врача. Но самое ужасное — это напольные часы, скрывающиеся в тени дальнего угла. Они еле слышно отбивают секунды, что кажется, время идёт все медленнее и медленнее, а сердце бьётся быстрее и быстрее.

Через грязное окно виднеется затянутое рыхлое серое небо. И кажется, что солнце куда-то эвакуировали по неотложной программе утилизации небесных тел. Дождя нет, но в воздухе висит туманная мокрая стена, оседая на лице липкой плёнкой.

Она взглянула на правую руку, на часы, ещё раз, и где-то далеко снова возникло желание встать и уйти. Она перевела взгляд на шар.

Дверь кабинета резко открылась.

Кайн Торн вошёл в кабинет ровно в 16:16.

Конечно он задержался, ведь на планёрке, где заведующая отделением, похожая на большую усталую птицу, монотонно зачитывала сводку происшествий. Один пациент чуть было не разбил окно в столовой. Другой пытался передать записку на волю через голубя, которого предварительно поймал во время прогулки. Третий — его пациент — всю ночь не спал, сидел на кровати в позе лотоса и чертил пальцем по стене траекторию полёта к Луне. Санитары пытались уложить его — он не сопротивлялся, но через пять минут снова садился и продолжал чертить. «Спокойный, — сказала заведующая, глядя на Кайна поверх очков. — Слишком спокойный. Такие меня пугают больше буйных. Он весь ваш. Его зовут Андориан Ривен. Его привезли из городской больницы. Пару дней назад вы должны были изучить его дело, так ведь? Разбирайтесь.».

Он вошёл, плотно прикрыл за собой дверь, отсекая гул коридора, и первым делом — ещё до того, как усесться в своё кресло, — остановился за плечом у женщины, которая, кажется, не заметила его присутствия. Что-то было не так. Он почувствовал это сразу, кожей, той самой профессиональной паранойей, которая вырабатывается за годы работы с людьми, чей внутренний мир не совпадает с внешним.

Торн обратил внимание на шар в руках. Размером с большое яблоко. Внутри — Луна. Не рисунок, не наклейка, а объёмное изображение, выполненное в технике лазерной гравировки: серый шар с кратерами, морями, горными цепями, подвешенный в самой сердцевине хрусталя, как насекомое в янтаре. Шар поймал скудный свет из окна и теперь мягко светился изнутри, отбрасывая на платье девушки крошечные радужные зайчики.

Кайн Торн замер. Он вытянул руку, но пальцы, уже тянувшиеся к шару, опустились. Он стоял и смотрел на шар, и в груди у него медленно, как поднимающееся тесто, росло раздражение. Нет, даже не раздражение — гнев. Холодный, профессиональный гнев врача, которому кто-то посторонний залез в операционную грязными руками. Он знал, к кому пришёл этот посетитель. Знал ещё до того, как спросил бы об этом сам.

Анна сидела на венском стуле, выпрямив спину, и держала шар обеими руками — так держат птенца, выпавшего из гнезда. Бережно. Отчаянно. С пониманием, что одно неверное движение — и все.

Кайн не двигался. Он застыл за спиной — высокий, сутуловатый, в мятом белом халате, из кармана которого торчал уголок толстой папки с историей болезни Ривена, — и чувствовал, как внутри медленно, неотвратимо поднимается волна глухого, профессионального гнева. Не ярости. Именно гнева — холодного, усталого, того самого, который приходит не когда тебя разозлили, а когда ты понимаешь, что в битву, которую ты хочешь вступить, возможно, уже проиграна.

Он сделал несколько шагов вперед. Щелчки каблука его туфель о пол прозвучали в тишине кабинета как выстрелы.

Анна вздрогнула, но головы не подняла. Она продолжала смотреть на шар. На Луну. На его Луну.

Кайн медленно прошёл к столу. Не сел — остался стоять, нависая над ней, и тень от его фигуры упала на шар, на мгновение погасив радужные зайчики. Луна внутри потемнела. Анна подняла глаза.

Они смотрели друг на друга. Врач и женщина, которая не была женой. Которая не была родственницей. Которая вообще никем не была с точки зрения больничных бумаг — просто «знакомая», просто «посетительница», просто ещё одно имя в журнале на посту охраны.

Она подняла голову ещё выше, распрямляя плечи. Ей было чуть за тридцать. Бледное лицо, карие радужки глаз, окружённые серым сиянием, под глазами легко нанесены тени, бордовая помада, тёмные волосы, убранные в небрежный пучок, из которого выбились пряди. Одета в пальто — хорошее, шерстяное, но видно, что его надевали второпях: воротник поднят неравномерно, пуговица на левом рукаве пришита чёрной ниткой, хотя остальные держатся на серых. Она смотрела на Кайна с тем особенным выражением, которое он научился распознавать за годы работы — смесь надежды, страха и отчаянной решимости. Так смотрят люди, которые пришли просить о чем-то, что уже сто раз просили у других и сто раз получали отказ.

Кайн устремился к креслу, положил папку с историей болезни Ривена на край — подальше от шара, как будто эти два предмета не должны были соприкасаться. Разместился удобнее, ёрзая спиной. Оно скрипнуло под ним — старый дерматин, старая пружина.

Несколько секунд он просто смотрел на женщину. Она смотрела на него.

— Вы, полагаю, не записаны на приём, — сказал Кайн наконец. Голос его прозвучал ровно, почти лениво, но в нем слышалась та особая нота, которая появляется у врача, обнаружившего постороннего в своём кабинете. Не враждебность. Скорее — профессиональное любопытство.

— Нет, — ответила она. Голос тихий, но не робкий. — Я не записана.

Я просто... я ждала вас.

— В моем кабинете.

— Дверь была открыта. Я подумала... — Она замолчала, подбирая слова. — Я подумала, что разговор, который мне предстоит, лучше вести не в коридоре.

Кайн чуть приподнял бровь. Аргумент был, надо признать, разумным. Коридоры психоневрологического отделения — не место для личных разговоров. Там всегда кто-то идёт, кто-то кричит, кто-то смеётся невпопад, кто-то просто стоит у стены и смотрит в одну точку уже третий час.

— Как вас зовут? — спросил он.

— Анна. Анна Муллис.

— И что привело вас в мой кабинет, Анна Муллис? Помимо открытой двери и нежелания разговаривать в коридоре.

Она помолчала. Опустила взгляд на шар в своих руках, провела пальцем по его гладкой поверхности. Луна внутри чуть качнулась — или это просто игра света.

— Андориан Ривен, — сказала она. — Я знаю, что он здесь. Я знаю, что его перевели к вам несколько дней назад. Я... — Она подняла глаза. — Я пришла к нему.

Кайн наклонился чуть вперёд. Снял очки, начал протирать их краем халата — привычка, которая помогала ему думать.

— Вы родственница? — спросил он, хотя уже знал ответ. В карте

Ривена, которую он успел пролистать перед планёркой, в графе «Семейное положение» стояло: разведён. Ближайшие родственники: мать, отец, сестра проживают в другом городе, контакт не поддерживается.

— Нет, — сказала Анна. — Я не родственница. Я... — Она запнулась. Сделав долгий вдох через рот, продолжила. — Я даже не знаю, как это назвать. Мы знали друг друга не так давно. — Она говорила отрывисто, проглатывая слова, будто боялась, что её перебьют. — Познакомились на одном космическом форуме. Он — астрофизик. Представлял свою научную работу. А я занимаюсь телескопами. Там собираются... разные люди. Астрономы-любители, инженеры, просто те, кто смотрит на небо и не может оторваться. Я зашла туда случайно — искала информацию по настройке одного старого телескопа, который нам в обсерваторию передали. А он... он был там как дома. Общался со всеми, кто подходил к нему. Он писал длинные статьи о лунной геологии, о минералогии и ископаемых, о перспективах строительства баз в лунных кратерах. И люди читали. Много людей. Потому что он писал не как учёный, который хочет показать, какой он умный. Он писал как человек, который... любит. Понимаете? Там и познакомились. Я спросила его, где можно найти техническую информацию, а он глупо пошутил — на обратной стороне Луны. Мы разговорились, и он пригласил меня в обсерваторию, где работал сам. Его университет владеет лучшим оборудованием. Я не могла отказать. Затем мы... мы дружили. До того, как все началось. — Она запнулась на последнем слове, и Кайн заметил это.

Кайн надел очки и посмотрел на неё внимательнее. Дружили. Прошедшее время. Она сама не заметила, как употребила его. Он слушал, не перебивая. Его пальцы лежали на папке, где крупными буквами было написано «Андориан Ривен. № 1408». Он смотрел на Анну и видел, как меняется её лицо, когда она говорит об Андориане. Оно становилось другим — мягче, моложе, как будто на несколько секунд с него сходила та усталость, которая поселилась там надолго.

— Он был... странным? — спросил Кайн осторожно. — Уже тогда?

— Нет. Не странным. Может быть для кого-то, да. Просто... другим. Он мог посреди разговора замолчать и смотреть в окно, а потом сказать: «Знаешь, сейчас Луна в первой четверти, и терминатор проходит как раз по Морю Дождей. Там самые красивые тени». И это не было сумасшествием. Это было... увлечённостью. Глубокой. Настоящей. Он жил этим. Но он жил и здесь, на Земле. Он смеялся над дурацкими шутками, пил кофе, ругался на пробки, платил налоги. Просто у него была вторая жизнь. Там. — Она кивнула на окно, за которым в сером небе угадывалось что-то, чего не было видно. — И меня это не пугало. Меня это... восхищало. Человек, у которого есть свой мир. Кто из нас может таким похвастаться?

Кайн кивнул. Он понимал, о чем она говорит. Он видел таких людей — тех, у кого внутри была вселенная, и до поры до времени эта вселенная мирно уживалась с внешним миром. А потом что-то ломалось. Какой-то тумблер. Какой-то предохранитель. И вселенная начинала расширяться, поглощая все остальное.

— А теперь? — спросил он. — Теперь вы кто?

Анна долго молчала. Потом посмотрела на шар, на Луну внутри, и сказала тихо:

— Теперь я человек, который хочет передать ему это. — Она чуть приподняла шар. — И уйти.

Кайн перевел взгляд на шар. На Луну. На кратеры и моря, застывшие в хрустале.

— И что это? — спросил он, хотя уже понял.

— Это Луна, — ответила Анна. — Его Луна. Она была подарена Андорианом мне, но сейчас ему будет нужнее. Мне так кажется. Он сделал такой шар по точным снимкам. Настоящий рельеф, настоящие кратеры, все соответствует картам. — Её голос стал чуть тверже, как будто она повторяла эти слова про себя много раз, готовясь к разговору. — Я хотела подарить ему точные снимки других планет Солнечной системы на день рождения, чтобы он мог сделать целую коллекцию. Но... не успела.

Кайн смотрел на шар, и в голове у него складывалась картина. Женщина, которая не жена. Не родственница. «Просто знакомая», как напишут в журнале посещений. Женщина, которая притащила хрустальную Луну за несколько сотен километров отсюда и теперь сидит в кабинете психиатра, не зная, разрешат ли ей даже увидеть того, кто создал этот шар.

— Анна, — сказал он медленно. — Вы понимаете, куда вы пришли?

Она подняла на него глаза.

— Понимаю. Психоневрологический диспансер. Отделение острых состояний. Четвёртый этаж. Ваша фамилия Торн, я узнала у медсестры на посту. Вы лечащий врач Андориана.

— Хорошо, — кивнул Кайн. — Тогда скажите мне вот что. Вы знаете, почему он здесь?

Анна снова опустила взгляд. Ее пальцы сжали шар чуть сильнее.

— Знаю. Мне позвонил и рассказал его коллега. В общих чертах. Инцидент прямо дома. Он... он пытался что-то сделать с собой. Но не потому, что хотел умереть. А потому что...

Она не договорила. Кайн договорил за нее.

— Потому что хотел проверить, жил ли он на самом деле. Я читал карту.

Тишина. В коридоре за дверью послышались шаги — мягкие, шаркающие. Кого-то вели на процедуры. Шаги затихли вдали.

— Хорошо, — сказал он. — Теперь я расскажу вам, что написано здесь.

Он открыл папку. Перелистнул несколько страниц — заключения, анализы, графики. Остановился на развороте, где красными чернилами были подведены итоги первичного осмотра.

— Андориан Ривен, тридцать четыре года, — начал он читать, но не механически, а пересказывая суть, как переводчик с медицинского на человеческий. — Поступил в городскую больницу шесть дней назад после инцидента. Его нашёл случайный водитель, проезжавший мимо. Позже он сообщит полиции, что свернул с трассы без причины — просто увидел свет в окнах на холме и почувствовал, что должен остановиться. Дверь была не заперта. Он вошёл и обнаружил его на полу ванной в позе, которую санитары потом описали как «поза эмбриона в невесомости». Рядом лежал скальпель. Не кухонный нож, не лезвие — хирургический скальпель, который он, судя по всему, заказал через интернет. На левом предплечье — неглубокий надрез. Крови было много, но рана не опасная.

Когда его спросили, зачем он это сделал, он ответил дословно...

Кайн нашёл нужную строку в карте и зачитал:

— «Я не причинял себе вреда. Я проводил эксперимент по изучению самого себя. Кровь — такая же жидкость, как вода или топливо. Я должен был знать, есть ли внутри меня хоть что-то живое. И узнал. Там только я».

Он закрыл папку и посмотрел на Анну. Она сидела, сжав руки в замок, и смотрела на него расширенными глазами.

— Дальше — больше, — продолжил Кайн. — При первичном осмотре в городской больнице он был спокоен. Слишком спокоен для человека, который только что порезал себе руку. На вопросы отвечал охотно, но все его ответы касались только одной темы. Луна. Когда его спросили, какое сегодня число, он назвал правильную дату, но добавил: «По земному календарю. По лунному сейчас день сто девяносто первый с момента начала подготовки». Когда его спросили, кто он по профессии, он ответил: «Астрофизик. Временно находящийся на Земле по техническим причинам».

Кайн откинулся на спинку кресла. Снял очки, потер переносицу.

— Его перевели к нам шесть дней назад, — сказал он. — С предварительным диагнозом... — Он заглянул в карту. — Шизофрения, параноидная форма. Под вопросом.

Кайн мысленно повторил эти два слова. Они звучали в его голове чаще, чем он хотел бы признать. В учебниках всё было ясно: бредовая структура, потеря критики, уход в фантазийный мир. Но здесь — он чувствовал это нутром — что-то не укладывалось в схему. Ривен не был хаотичен. Его бред — если это был бред — был логичнее и прекраснее, чем реальность большинства здоровых людей. И это пугало. Потому что одно дело лечить безумие. Другое — лечить то, что, возможно, безумием не является.

Он не сказал этого Анне. Она ждала ответа. Он продолжил — уже вслух, уже врачебным голосом:

— Потому что для точного диагноза нужно наблюдение. Нужно время. Нужно понять, что именно с ним происходит.

Анна молчала. Ее лицо побледнело ещё сильнее, но она держалась. Кайн видел, как она держится — за края стула, за собственные колени, за воздух, за что-то невидимое внутри себя.

На страницу:
1 из 3