
Полная версия
Дело императорского двойника. Книга 2

Владимир Кожедеев
Дело императорского двойника. Книга 2
Пролог. Тишина перед бурей
*Март 1880 года. Петербург.*
Весна в Петербурге – понятие условное. В марте здесь еще лежит снег, Нева скована льдом, а с Финского залива дует такой ветер, что даже городовые в своих тяжелых шинелях жмутся к стенам домов. Но в 1880 году весна пришла рано – в середине месяца ударила оттепель, с крыш закапало, по Невскому потекли мутные ручьи, и город запахло оттепелью, прелой листвой и тревогой.
Тревога в Петербурге не проходила никогда. Слишком многое случилось за последние годы. Слишком много покушений. Слишком много смертей. И хотя заговор, раскрытый Вороновым в декабре, предотвратил взрыв царского поезда, – страх не ушел. Он затаился. Притаился в темных углах, в прокламациях, которые по-прежнему расклеивали по ночам, в шепоте на кухнях и в трактирах.
А в начале февраля 1880 года случилось новое: в Зимнем дворце взорвалась бомба. Степан Халтурин, пробравшийся во дворец под видом столяра, заложил динамит под столовой, где должен был обедать император. Взрыв прогремел 5 февраля. Погибло одиннадцать человек – солдат лейб-гвардии Финляндского полка, несших караул. Император не пострадал – он опоздал к обеду.
Петербург ахнул. Полиция задергалась, как раненая птица. Аресты, обыски, допросы – но Халтурин скрылся. Его искали, но не нашли. И в этом был главный страх: враг проник туда, куда никто не должен был проникнуть. В самое сердце империи.
В эти тревожные дни Иван Петрович Воронов, надворный советник (чин он получил после декабрьских событий), кавалер ордена Святого Владимира, сидел в своем кабинете на Гороховой и перечитывал свежий номер «Правительственного вестника». Газета лежала на столе, придавленная медным пресс-папье в виде двуглавого орла – подарок Лизы на Рождество. Рядом дымилась чашка чая, на блюдце стыли недоеденные пирожки – Амалия Карловна по-прежнему кормила его, несмотря на то что теперь в доме была хозяйка.
Лиза сидела в соседней комнате – своей мастерской, – и Воронов слышал, как скрипит уголь по бумаге. Она работала над новым портретом – заказом от одной знатной дамы, которая хотела увековечить себя в фамильных бриллиантах и кружевах. Воронов не любил этих заказов – они отрывали Лизу от того, что он считал настоящим искусством. Но она говорила: «Иван, на хлеб и краски нужно зарабатывать. Не все же тебе меня содержать».
Он не спорил. Он вообще перестал спорить с Лизой после того, как понял, что спорить с ней бесполезно. Она всегда оказывалась права. Или он просто больше не хотел быть правым – хотел, чтобы она улыбалась.
В дверь позвонили – три коротких, один длинный. Масленников.
– Войдите, – крикнул Воронов, не вставая.
Масленников влетел в прихожую, сбивая с сапог снег, и через минуту стоял в дверях кабинета – красный, запыхавшийся, с шапкой в руках.
– Ваше высокоблагородие, – начал он, но Воронов перебил:
– Масленников, сколько раз говорить – называй меня по имени-отчеству. Дома я не начальник.
– Иван Петрович, – поправился Масленников, но тут же забыл о формальностях. – Беда. На Литейном нашли тело. Генерала.
Воронов медленно отложил газету. Сердце ёкнуло – не от страха, от предчувствия. Такое предчувствие у него бывало всегда перед большими делами.
– Какого генерала?
– Генерал-майора Власьева, – Масленников вытер вспотевший лоб. – Служит по особым поручениям при графе Лорис-Меликове. Нашли в пролетке, на углу Литейного и Пантелеймоновской. Задушен. Шейный платок затянут так, что…
– Бумаги? – перебил Воронов.
– Документы при нем. Часы, бумажник – всё на месте. Не ограбление.
– А записка? – Воронов поднялся, чувствуя, как холодок ползет по спине. – Была записка?
Масленников побледнел.
– Была, – сказал он. – В кармане шинели. Такая же бумага, как в декабре. И надпись: «Первая ласточка. Следующий – главный».
В комнате повисла тишина. В мастерской скрип угля прекратился. Лиза стояла в дверях, с альбомом в руках, и смотрела на Воронова – спокойно, но с тем выражением, которое он научился читать: «Будь осторожен».
– Масленников, – сказал Воронов, надевая сюртук. – Немедленно на место. Никого не пускать, ничего не трогать. Я буду через полчаса.
– Слушаюсь.
Масленников вылетел. Воронов повернулся к Лизе.
– Я должен идти.
– Знаю, – она подошла, поправила ему воротник. – Это тот же почерк?
– Похоже, – он взял её за руку. – Тот же почерк. Те же слова. Та же игра.
– Горев в тюрьме, – напомнила она. – Ты сам его туда отправил.
– Горев – в тюрьме, – кивнул Воронов. – Но есть кто-то другой. Или тот, кто его учил. Почерк не меняется.
Она посмотрела ему в глаза – долго, пристально, как смотрела на лица, которые рисовала.
– Иван, – сказала она. – Будь осторожен. Очень осторожен. Это не просто убийство. Это вызов.
– Я знаю, – он поцеловал её – быстро, по-хозяйски. – Я вернусь.
– Знаю, – она улыбнулась той улыбкой, которая грела его сильнее любого чая. – Ты всегда возвращаешься.
Он надел шинель, проверил револьвер в кармане, взял шапку. На пороге обернулся.
– Лиза, если я не вернусь к вечеру – пошли Масленникова в управу. И… побудь с Амалией Карловной. Ей страшно. После взрыва в Зимнем она спит с кочергой под кроватью.
– Я тоже сплю с кочергой, – сказала Лиза. – Но под твоей подушкой – твой револьвер. Я не боюсь.
– Я знаю, – он вышел в коридор. – Ты ничего не боишься.
– Боюсь, – сказала она уже в закрытую дверь. – Боюсь за тебя. Но ты не должен этого знать.
Дверь закрылась. Лиза постояла минуту, потом вернулась в мастерскую, взяла уголь и начала рисовать. Не заказной портрет – другое. Лицо человека, которого она никогда не видела, но которое представляла, когда Воронов говорил о новом деле. Лицо убийцы.
Она рисовала быстро, уверенно, и на бумаге проступали черты – жесткие, холодные, с пустыми глазами. Не Горев. Другой. Но такой же пустой.
– Кто ты? – прошептала она, глядя на рисунок. – И зачем ты вернулся?
За окном падал мокрый снег, и Петербург – огромный, холодный, опасный – ждал своего часа.
Глава 1. Смерть на Литейном
Март 1880 года в Петербурге выдался тяжелым. После февральского взрыва в Зимнем дворце, когда под столовой, где должен был обедать император, сработала бомба Степана Халтурина, город жил в лихорадочном ожидании новой беды. Люди боялись выходить на улицы после заката, боялись открывать двери незнакомцам, боялись даже говорить громко – казалось, что стены имеют уши, а темнота – глаза.
Литейный проспект в мартовских сумерках выглядел мрачно. Фонари еще не зажгли – экономия газа после взрыва стала тотальной, – и дома стояли черными громадами, закрывая небо. Только кое-где в окнах горели свечи и керосиновые лампы, отбрасывая желтые, дрожащие пятна на мокрый от оттепели снег. Ветер с Невы гнал поземку, она стелилась по мостовой, заметая следы редких прохожих.
У дома № 24, на углу Пантелеймоновской, толпились городовые. Их было много – человек десять, – они сбились в кучу, переговаривались вполголоса, курили махорку, пряча цигарки в рукавах, чтобы не было видно огня. Кто-то из них держал фонарь «летучая мышь» – керосиновую лампу с рефлектором, – и свет выхватывал из темноты мокрые спины лошадей, заиндевевшие бородатые лица, блестящие от сырости козырьки форменных фуражек.
Зевак было немного – холод и страх разогнали обывателей по домам. Только пара дворников в тулупах стояла в отдалении, опершись на метлы, да старуха в рваном платке крестилась у подъезда соседнего дома. Кто-то из городовых уже сбегал за полицейским врачом, кто-то побежал в управу за понятыми, а двое жандармов в синих мундирах – прислали из Третьего отделения, «на всякий случай» – топтались у пролетки, делая вид, что охраняют место преступления.
Пролетка стояла у тротуара – простая, извозчичья, с поднятым верхом, обитая внутри дешевым серым сукном. Лошадь, мокрая от снега, понуро опустила голову, пар валил от нее клубами. Извозчик – пожилой мужик в рваном армяке, с седой бородой – сидел на козлах, зажмурившись, и мелко трясся. Не от холода – от страха. Он уже трижды повторил свой рассказ городовым, и каждый раз сбивался, плакал, просил отпустить его «по-хорошему», потому что «дома ждут внучата».
– Ваше высокоблагородие! – крикнул кто-то из городовых, увидев подходившего Воронова. – Сюда!
Воронов шел быстрым шагом, не глядя по сторонам. Он был в своей обычной одежде – потертая шинель, немодный сюртук, сапоги, требующие смены каблуков. Шапки не было – с нее сбило ветром еще на углу, и он махнул рукой, не стал поднимать. Снег бил в лицо, залеплял глаза, но он не замечал.
Рядом, едва поспевая, бежал Масленников – красный, запыхавшийся, в шинели не по размеру, с шапкой, нахлобученной на самые брови. Он примчался в управу за двадцать минут до Воронова, поднял всех на ноги, послал на место городовых, а сам остался ждать начальника. И дождался.
– Иван Петрович! – выпалил он, подбегая. – Я тут… я распорядился… городовые оцепили, никого не пускают. Доктор уже там, осматривает. Жандармы приехали, из Третьего, сами понимаете, после взрыва… Они хотели забрать дело, но я сказал, что приедете вы, что вы…
– Хорошо, Масленников, – перебил Воронов, не сбавляя шага. – Потом расскажешь. Что с телом?
– Не трогали, как вы велели. Только доктор заглянул, сказал – смерть от удушения, шелковым платком. Примерно два часа назад.
– Два часа? – Воронов нахмурился. – А который час?
– Половина седьмого, – Масленников вытер лицо снегом, чтобы остыть. – Тело нашли в пять. Извозчик сидел на козлах, ждал седока. Когда тот не вышел через час, он заглянул в пролетку и…
– Понял, – Воронов подошел к пролетке.
Жандармский офицер – молодой, с бледным, испуганным лицом и блестящими погонами – шагнул навстречу.
– Господин Воронов? – спросил он, стараясь говорить твердо, но голос предательски дрожал. – Ротмистр Баранов, Третье отделение. Нам приказано…
– Потом, – Воронов прошел мимо него, даже не взглянув. – Где тело?
– Внутри, – офицер обиженно поджал губы, но кивнул на пролетку. – Не трогали. Ждали вас.
Воронов подошел, заглянул внутрь.
Керосиновая лампа в руках городового бросила желтый свет в глубину пролетки, и Воронов увидел его.
На заднем сиденье, откинувшись на подушки, сидел мужчина лет пятидесяти. Генеральский мундир – темно-зеленый, с красными выпушками, с золотым шитьем на воротнике и обшлагах. Ордена на груди – Владимир, Анна, Станислав, – блестели в свете лампы, но блеск этот был мертвым, холодным, как глаза убитого. Глаза – выкатившиеся, мутные, с лопнувшими сосудами в белках – смотрели в никуда. Лицо – синее, распухшее, с черным высунутым языком. Шея была перетянута шелковым платком – темно-синим, дорогим, с вышитыми инициалами. Платок был затянут с такой силой, что врезался в кожу, скрывая ее под складками ткани.
Воронов смотрел на это лицо и чувствовал, как что-то шевелится в памяти. Не лицо – он не знал этого генерала. Что-то другое. Поза? Выражение? Та неестественная, кукольная поза, в которой застыло тело? Или то, как был завязан платок?
Он наклонился ближе, вглядываясь. Запах – терпкий, сладковатый, приторный. Одеколон. Дорогой, французский. Таким пахнут те, кто хочет скрыть другой запах. Запах страха? Запах смерти? Или запах того, кто стоял рядом с жертвой в последние минуты?
– Узел, – сказал он вслух.
– Что-с? – переспросил жандармский офицер, который стоял за спиной и заглядывал через плечо.
– Узел, – повторил Воронов, не оборачиваясь. – Посмотрите. Платок завязан особым узлом. Морским. Прямой, с двумя петлями. Такие узлы вяжут матросы, рыбаки, охотники. Или те, кто учился у них.
Он выпрямился, обернулся к Масленникову.
– В декабре, когда нашли Громова, – сказал он. – Помнишь? Тот же узел. Та же бумага. Та же игра.
Масленников побледнел. Он помнил. Он помнил тусклый свет фонарей на Исаакиевской площади, помнил заиндевевшую карету, помнил тело человека, похожего на императора, и записку: «Охота началась. Следующий – настоящий».
– Но Горев в тюрьме, – сказал он, и голос его сел. – Я сам его туда отвозил. В Петропавловку. В одиночную камеру. Начальник тюрьмы сказал, что он никого не принимает, кроме следователя.
– Значит, у него есть сообщник, – сказал Воронов. – Или подражатель. Или… – он замолчал, чувствуя, как холодок ползет по спине, – или он был не один. И тот, кто остался на свободе, продолжает его дело.
Он снова наклонился к телу, осторожно, двумя пальцами извлек из кармана шинели – из внутреннего, потайного, где обычно носят самые важные бумаги – листок. Бумага была плотная, гербовая, с водяными знаками – такая же, как в декабре. Сложена вчетверо, без конверта. Воронов развернул, поднес к свету.
Каллиграфический почерк – размашистый, уверенный, с наклоном вправо. Те же буквы, те же завитушки. Тот же стиль, словно писал один и тот же человек. Или тот, кто тщательно скопировал почерк.
*«Первая ласточка. Следующий – главный».*
Воронов прочитал вслух. Жандармский офицер перекрестился. Городовые зашептались. Масленников вытер вспотевший лоб.
– Первая ласточка? – переспросил он. – Это что же, будет вторая?
– Будет, – сказал Воронов. – Если мы не найдем убийцу раньше.
Он сунул записку в свой карман, повернулся к Масленникову.
– Срочно в управу. Узнать всё о генерале. Кто он, чем занимался, с кем встречался в последние дни. Особенно – имел ли отношение к охране императора. И к графу Лорис-Меликову.
– Понял-с, – Масленников козырнул, но не двинулся с места. – Иван Петрович, а может, мне здесь остаться? Помочь?
– Там поможешь, – Воронов махнул рукой. – Бегом. И Ветлицкому передай – пусть готовит лабораторию. Завтра утром буду с вещами. Нужно исследовать бумагу, чернила, узел.
Масленников сорвался с места и побежал, спотыкаясь о кочки, скользя на льду, но не сбавляя скорости. Воронов смотрел ему вслед, потом перевел взгляд на жандармского офицера.
– Вы, ротмистр, – сказал он. – Доложите вашему начальству, что дело ведет сыскная полиция. Если понадобится помощь – запросим. А пока – не мешайте.
– Но граф Лорис-Меликов приказал…
– Передайте графу, – перебил Воронов, и голос его стал жестким, – что я лично доложу ему завтра утром. А сейчас – не мешайте.
Офицер обиженно замолчал, но отошел в сторону. Воронов остался у пролетки.
Он еще раз оглядел место преступления. Пролетка – извозчичья, недорогая, с облезлой краской. Лошадь – старая, заморенная, с выпирающими ребрами. Извозчик – на козлах, трясется, крестится. Улица – пустая, темная, только окна домов светятся желтыми пятнами.
Что-то здесь было не так. Слишком просто. Слишком обыденно. Генерал – не тот человек, который ездит на дешевых извозчиках. У него должен быть свой экипаж, свой кучер. Почему он оказался здесь? Почему в этой пролетке? Почему на этом углу?
– Извозчик, – сказал Воронов, подходя к козлам. – Слезай. Поговорим.
Мужик слез – неуклюже, трясущимися ногами. Оказался ниже ростом, чем казалось на козлах, сутулый, с длинными руками, похожими на обезьяньи. Глаза – белые, бегающие, лицо – в морщинах, как печеное яблоко.
– Барин, – забормотал он, крестясь, – барин, я ничего не делал! Я вез, как велели. Сел господин на углу Невского, сказал: «На Литейный, к дому 24». Привез, он сказал ждать. Я ждал час. Потом заглянул – а он… а он…
– Не бойся, – сказал Воронов. – Я не думаю, что это ты. Скажи лучше: где сел господин?
– На Невском, барин. У Казанского собора. Вышел из темноты, я и не разглядел. Сел, сказал ехать. Голос спокойный, барин. Очень спокойный. Как будто не на дело ехал, а на бал.
– Как был одет?
– В шинели, барин. В дорогой, с бобровым воротником. Шапка – тоже бобровая. Сапоги – хромовые, блестят. Пахло от него… духами, барин. Дорогими.
– Лица не разглядел?
– Темно было, барин. И он все время отворачивался. Я только заметил – усы. Большие, густые. И глаза… – извозчик замялся.
– Что – глаза? – Воронов подался вперед.
– Страшные, барин, – извозчик вытер лицо рукавом. – Пустые. Как у мертвого. Я таких глаз не видел. Ни у кого.
Воронов выпрямился. Пустые глаза. Как у Горева. Как у того, кто смотрел на него в декабре из темноты дома на Пятницкой.
– Хорошо, – сказал он. – Иди, посиди в пролетке. Скоро приедет полицейский врач, осмотрит тебя. Ты нужен как свидетель.
Извозчик полез на козлы, бормоча молитвы. Воронов отошел, закурил. Папироса тлела в темноте, освещая его лицо – усталое, с глубокими тенями под глазами, с жесткими складками вокруг рта.
Он оглядел улицу, дома, окна. И вдруг заметил то, что не заметил сначала.
На снегу, у заднего колеса пролетки, был отпечаток. Четкий, глубокий, как будто кто-то стоял здесь долго, не двигаясь, наблюдая. След сапога – дорогого, с узким носком, на тонкой подошве. Такие носят господа. Не извозчики. Не солдаты. Не дворники.
Воронов опустился на корточки, вгляделся. След был свежий – края не оплыли, снег не осыпался. Значит, кто-то стоял здесь уже после того, как убитый был доставлен. Наблюдал. Ждал. Убеждался, что всё сделано правильно.
Он поднял голову, посмотрел на окна ближайших домов. В одном из них – на третьем этаже, в угловом, с видом на перекресток – мелькнул свет. И тут же погас. Будто кто-то задернул штору. Или отступил от окна.
– Кто живет в этом доме? – спросил Воронов у городового, который стоял ближе всех.
– Не могу знать, ваше высокоблагородие, – городовой вытянулся во фрунт. – Дом купца Смирнова. Сдается под квартиры. Жильцы разные: чиновники, офицеры, купцы. Точно не скажу.
– А в третьем этаже, в угловом окне?
– Там, кажись, живет отставной полковник. Фамилию не упомню. Тихий такой, незаметный.
Воронов запомнил. Полковник. Тихий. Незаметный. В доме напротив места убийства. Который задернул штору в тот момент, когда Воронов поднял голову.
– Запомните адрес, – сказал он городовому. – Завтра с утра проверю. Кто живет, когда въехал, откуда деньги. И этого полковника – отдельно.
– Слушаюсь.
Воронов еще раз обошел пролетку, заглянул под нее, осмотрел колеса. Ничего. Только снег, лед, грязь. Потом подошел к лошади. Она стояла смирно, не ржала, не била копытом. Старая, заморенная, привыкшая ко всему. Воронов погладил ее по морде, и она вздохнула – тяжело, по-человечески.
– Бедная ты, – сказал он. – Ничего не понимаешь. Стоишь, ждешь. А хозяин твой – убийца.
Он выпрямился, посмотрел на тело генерала, которое уже вынимали из пролетки – двое санитаров в серых халатах, под присмотром полицейского врача.
– Увозите в морг, – сказал Воронов. – Передайте судебному следователю: пусть ищет следы борьбы, волосы под ногтями, частицы ткани. И пусть сделает рисунок узла. Мне нужен точный рисунок.
– Снимок, – сказал врач, пожилой, с усталым лицом. – Надо бы снимок, господин Воронов. Рисунок – это неточно.
– Будет снимок, – сказал Воронов. – Ветлицкий сделает. У него есть камера. Он всё сделает как надо.
Врач пожал плечами, велел санитарам грузить тело. Воронов отошел в сторону, докурил папиросу, бросил окурок в снег.
– Иван Петрович, – окликнул его кто-то из городовых. – А что делать с извозчиком? Отпускать?
– Нет, – Воронов покачал головой. – В управу. Он свидетель. Пусть переночует в участке, завтра допрошу.
Городовой кивнул, пошел к пролетке. Воронов остался один. Стоял посреди улицы, под мокрым снегом, и смотрел на темное небо.
– Первая ласточка, – прошептал он. – Следующий – главный.
Он думал о генерале Власьеве. О том, почему его убили. О том, что он знал или делал. О том, кто мог желать ему смерти.
– Кто ты? – спросил он у темноты. – И чего ты хочешь?
Темнота не ответила. Только снег падал на мостовую, заметая следы убийцы, заметая правду, заметая надежду.
Воронов повернулся и пошел прочь – в сторону Малой Морской, где ждала управа, где ждали бумаги, где ждала Лиза. Но в голове уже крутилась мысль: если это не Горев, то кто? Почему тот же почерк? Та же бумага? Тот же узел? И что значит «главный»? Император? Лорис-Меликов? Или кто-то, кого он даже не знает?
Он шел быстро, не замечая холода, не замечая снега. Перед глазами стояло лицо убитого генерала – синее, распухшее, с выкатившимися глазами. И узел. Морской узел. Который он видел в декабре. И который, он чувствовал, увидит еще не раз.
На углу он остановился, посмотрел на дом № 24. Дом купца Смирнова – пятиэтажный, с лепниной на фасаде, с широкими окнами и высокими дверями. Дорогой дом. Не для бедноты. Здесь жили люди со средствами.
Третий этаж, угловое окно. Темное. Штора задернута. Но Воронов знал – за этой шторой кто-то есть. Кто-то, кто смотрел на место убийства. Кто-то, кто погасил свет, когда Воронов поднял голову.
– Кто ты? – снова спросил он, глядя на темное окно.
Ответа не было. Только ветер свистел в трубах, да где-то вдалеке лаяла собака.
Воронов постоял минуту, потом повернулся и пошел дальше. Завтра он вернется сюда. С обыском. С допросом. С правдой.
Он пришел в управу через час. Масленников уже сидел за столом, рылся в бумагах, писал запросы. Увидев Воронова, вскочил.
– Иван Петрович! Я тут… я нашел кое-что.
– Что? – Воронов снял шинель, повесил на вешалку, сел за свой стол.
– Генерал Власьев, – Масленников подал папку. – Служил в Третьем отделении. Потом перешел к графу Лорис-Меликову. Занимался особыми поручениями – слежка за революционными кружками. В последние дни перед смертью он… – Масленников замялся.
– Что?
– Он допрашивал кого-то. Тайно. Без протокола. Кого – неизвестно. Но его секретарь, некто Бланк, говорил, что Власьев был взволнован. Искал какого-то человека. Говорил: «Если я не найду его, он найдет меня».
– Пророческие слова, – сказал Воронов. – Где этот секретарь?
– Живет на Васильевском. Я уже послал городового, чтобы привел.
– Хорошо, – Воронов взял папку, начал читать. – А что с извозчиком?
– В участке. Плачет, просится домой. Говорит, внучата ждут.
– Пусть посидит. Завтра отпустим. И еще, Масленников.
– Слушаю.
– Ты видел дом напротив? Угловое окно на третьем этаже?
– Видел, – Масленников кивнул. – Там, говорят, живет отставной полковник. Фамилия… сейчас… – он заглянул в записную книжку. – Полковник Аркадий Петрович Грязнов. Уволен со службы пять лет назад. Живет один. Ни с кем не общается. Соседи говорят – странный, тихий.
– Завтра с утра проверим, – сказал Воронов. – Возьмем понятых, обыщем.
– А если он не пустит?
– Пустит, – Воронов усмехнулся. – У нас есть ордер. Я попрошу у пристава.
Он отложил папку, потер глаза. Ныло плечо – к перемене погоды. Или к тому, что день был слишком долгим.
– Иди домой, Масленников, – сказал он. – Завтра рано вставать.
– А вы, Иван Петрович?
– А я посижу еще. Докурить. Подумать.
Масленников хотел возразить, но передумал. Козырнул, надел шинель, вышел. Воронов остался один.
Он сидел в тишине, смотрел на папку с бумагами, на записку, которую положил на стол. «Первая ласточка. Следующий – главный». Главный – кто? Император? Лорис-Меликов? Или тот, кого Власьев искал и боялся?
Он закурил новую папиросу, выпустил дым в потолок. Перед глазами стояло окно на третьем этаже – темное, задернутое шторой. И человек за ним. Тот, кто смотрел. Тот, кто знал. Тот, кто, возможно, держал в руках платок, затянутый морским узлом.
– Я найду тебя, – сказал он в пустоту. – Найду.
Он затушил папиросу, встал, надел шинель. Взял со стола записку, сунул в карман. Вышел из кабинета, прошел по темному коридору, спустился по лестнице. На улице – снег, холод, ветер.










