
Полная версия
Громов. Маска потрошителя
— Счастливого пути, Савелий Петрович! Берегите себя в Парижах! Говорят, там народ больно хитрый.
Громов похлопал его по плечу, забрал из коляски багаж и зашагал к трапу. Как только он ступил на палубу, пароход дал протяжный гудок. Савелий шагнул к поручням и взглянул на удаляющийся берег. Андрей махал рыжей, мятой шапкой вслед хозяину и робко покрикивал:
— Прощайте, Савель Петрович! Про Пашку не забудьте… Про Пашку маво...
«Прощай, простота», — подумал Громов, затягиваясь сигарой.
Потянулась мерная череда рассветов над речными плёсами и пылающих закатов. Теперь время измерялось вёрстами, оставшимися до Царицына, где через несколько дней пароход бросит якорь.
* * *
Облокотясь на лакированные перила, Савелий смотрел на длинный песчаный мыс, образованный на слиянии Самарки и Волги. Здесь лениво раскинулись конторы-пристани самарских богачей Константинова и Полетаева, державших в своих руках львиную долю грузоперевозок. Громов хорошо знал обоих, а Иван Константинов, почётный гражданин города, был близким другом отца. Савелий читал пестрые вывески пароходств: «По Волге», «Кавказ и Меркурий», «Буксиры Шихобалова»…
Вот проплыли мимо соляных лабазов, принадлежавших старому купцу-миллионщику Елизарову.
— Эх и плут ты, Еремей Агафоныч, — усмехнулся в бороду Савелий, вспоминая гулянки у Елизарова. Тот умел сорить золотом с азиатским размахом.
В его особняке «Белая лилия» раз в неделю устраивались знаменитые в узких кругах «коринфские ночи» с заморскими винами и обнажёнными артистками. Громов бывал там пару раз, больше из любопытства, чем от нужды.
Этот крёз Елизаров несколько лет назад завёл любовницу-француженку, на которую тратил по сто тысяч в месяц, в то время как пятьдесят копеек за один трудовой день считалась очень хорошей платой для рабочего. Родственники магната, напуганные безрассудными тратами, добились над ним опеки, которую ему удалось снять только через год. Но уж потом-то он развернулся во всю!
Мимо бортов парохода проплывала прибрежная слободка, поросшая осокорями и тополями. Там ютились соляные конторы и квартирки мелких служащих. Рядом притулились лавки торговцев смолой и дёгтем; тянулся щепной ряд, шумела конская ярмарка и кособокие «чайные» для босяков, где за очень умеренную плату можно было угоститься чаем или сивухой.
Громов с сожалением отметил, что лучшая часть Самары, прилегающая к Волге, превратилась в беспорядочное нагромождение построек, отрезавших горожан от реки. Весь прибрежный край был занят складами, лесопилками и мелкими амбарами — берег никак не был связан с городом.
На холмах, позади пристаней, мелькали уютные особняки самарских богачей с аккуратными огородами и тенистыми садами. Они мало чем отличались от его собственного дома в Жиляево. Разница заключалась лишь в том, что в пустом доме Громова обитал холостяк, и это чувствовалось, несмотря на старания тётки; в то время как здесь, на холмах, хозяйничали хлопотливые жёны и матери, заботившиеся о вкусных обедах и цветущих палисадниках.
Особняки выглядели внушительно, и Савелий с удовольствием разглядывал дома, раздумывая о жизни их обитателей. Он знал многих зажиточных самарцев, а они знали его, но в отличие от них, Громов чувствовал себя затворником. Так оно и было: городская жизнь его мало интересовала, работа была для него превыше всего, поэтому он не хотел переезжать в город, оставаясь ближе к своим известнякам и полям. Он лишь изредка проверял дела на мыловаренном заводе да несколько раз в год по весне следил, как баржи нагружались зерном из его самарских лабазов.
Савелий плотнее прислонился к поручням верхней палубы, жадно вдыхая свежий речной ветер. Самара за кормой уже превратилась в тонкую, тающую полоску, лишь золочёные главы Иверского монастыря ещё вспыхивали в свете заходящего солнца.
В нескольких шагах от него, в плетеном кресле устроился господин неопределенного возраста. Он был облачен в лёгкую клетчатую крылатку, а на его коленях покоилась развернутая газета с витиеватым шрифтом — «Le Figaro». Господин не читал; он задумчиво вертел в пальцах пенсне и рассматривал берег с видом человека, который видел в этой жизни слишком много, чтобы удивляться.
Громов задержал на нем взгляд. Тот, почувствовав внимание, обернулся. Лицо незнакомца было узким, с холеными усиками и умными, чуть усталыми глазами.
— Ускользающая натура, не правда ли? — произнес он на чистейшем русском, но с едва уловимой певучестью, свойственной людям, долго жившим за границей. — Россия лучше всего смотрится с кормы уходящего судна.
Савелий чуть нахмурился.
— Для кого-то, может, и ускользающая, — сухо отозвался он, — а для меня она — мать-кормилица.
Незнакомец тонко улыбнулся и, легко поднялся с кресла. Движением, полным небрежного изящества, он стянул с правой руки белую лайковую перчатку и протянул ладонь Громову:
— Платон Сергеич Оболенский, отставной атташе при нашей миссии в Турине. А ныне — просто путешественник, возвращающийся к парижским каштанам. — Савелий пожал узкую ладонь своей пятерней, стараясь не раздавить пальцы дипломата. — А вы, я полагаю, из тех, кто эту землю держит на своих плечах? Уж больно хватка у вас... монументальная.
— Громов. Савелий Петрович. Владелец каменоломен из Жиляево.
— О! — Оболенский оживился. — Тот самый «каменный король»? Слышал, слышал. Вашими плитами в Берлине дороги мостят. Забавно... вы их рубите там, в глуши, а по ним ходят господа в цилиндрах, не подозревая, что под их подошвами — мощь Жигулёвских гор, прирученная вашей рукой.
— А я вот решил посмотреть, куда мой камень уходит, — Савелий глубоко затянулся, и кончик сигары ярко вспыхнул в наступающих сумерках. — Не только Берлин, но и Парижские бульвары на моём известняке стоят. Жиляевский бут там в фундаменты заложен, моим камнем берега Сены одеты. Выходит, я полжизни на Париж работал, гору по кусочкам туда отправил. Вот и еду поглядеть на результат. Тоже, так сказать, поближе к каштанам.
— В добрый час, Савелий Петрович! — дипломат едва слышно хлопнул в ладоши. — Париж сейчас в лихорадке, как раз поспеете к Выставке. Скажу вам — это нечто за гранью воображения! Инженеры соревнуются с богами: металл, стекло, гидравлика. Говорят, Наполеон III лично курирует павильоны, желая показать миру триумф новой эры.
Громов кивнул, и в его взгляде прорезался интерес:
— Газеты только об этом и трубят. Прогресс, дескать, и новые технологии. Хочу своими глазами взглянуть, как они там с камнем и сталью управляются. Может, и для Жиляева чего подсмотрю — негоже нам на дедовских кирках сидеть, когда в мире такие чудеса творятся.
Савелий достал портсигар, предлагая собеседнику угоститься. Оболенский едва заметно кивнул, раскурил от спички, подставленной Савелием, и пустил дым в сторону удаляющегося берега.
— Вы и впрямь намерены посвятить всё парижское время изучению новых технологий? — хитро улыбнулся Оболенский, глядя на кончик тлеющей сигары. — Это было бы непростительным расточительством, Громов. В конце концов, Париж создан для того, чтобы с лёгким сердцем тратить заработанное. Должен сказать, это город-искушение. Воздух там пропитан духами и грехом в равных пропорциях, — дипломат прищурился, глядя на мощную фигуру Громова. — Но будьте осторожны. Париж любит таких, как вы — пахнущих силой и деньгами.
Он чуть понизил голос:
— Знавал я одного вашего брата, уральского заводчика. Приехал он в «Морни» — такое заведение, где шампанское льется из фонтанов, а дамы... скажем так, носят на себе меньше шёлка, чем пошло на ваш галстук. Так вот, одна рыжеволосая нимфа по имени Клодин нашептала ему, что её предки были королями Наварры, а сама она — принцесса в изгнании. Наш гигант расчувствовался, скупил для неё половину ювелирных лавок Вандомской площади, а через неделю застал её в объятиях нищего художника из Латинского квартала. Знаете, что она ему сказала? «Ваши бриллианты прекрасны, мсье, но они не способны разогнать скуку, которую я испытываю рядом с вами».
— И что же тот заводчик? — спросил Савелий.
— Вызвал художника на дуэль, — Оболенский пожал плечами. — Но тот отказался, заявив, что его «единственное оружие — кисть, и он уже обессмертил Клодин, а заводчик лишь оплатил холст». В Париже, дорогой Громов, всё — театр. Там даже любовь имеет сценарий, и упаси вас Бог играть в ней роль честного человека.
Громов затянулся, чувствуя странное волнение. Ему было и противно, и до смерти любопытно: неужели женщина может быть настолько коварной и в то же время притягательной, что ради неё не жалко бросить к ногам целое состояние?
— А вы, Платон Сергеич, — Савелий посмотрел на дипломата в упор, — тоже там... в театре этом участвовали?
Оболенский рассмеялся, обнажив ровные белые зубы.
— Я был декоратором, мой друг. Но поверьте, смотреть из ложи куда безопаснее, чем стоять на сцене под софитами. Впрочем, — он вновь скользнул взглядом по фигуре Савелия, — таким, как вы, ложа не полагается. Вы — герой первого плана. Главное, чтобы пьеса не оказалась трагедией.
Громов долго стоял, глядя, как пароходные колеса перемалывают речную гладь. Что-то было в истории о рыжеволосой Клодин, что прочно запало ему в душу.
До сих пор его жизнь складывалась по чётким правилам: стук молотков, бесконечные подряды, воскресный колокольный звон да сонные будни в Жиляево. Всё в его заволжской империи было взвешено, сочтено и предопределено на десятилетия вперёд. И Вера была частью заведенного порядка — преданная и неизменная, предсказуемая, как смена времён года. От этого Громов ощущал некую тесноту. Его натура требовала более строптивого материала. Ему захотелось столкнуться с женщиной, чей интеллект и воля соразмерны его собственной силе. За право обладания драгоценным трофеем он готов заплатить по самому высокому счёту.
Он жаждал вызова, не подозревая, что за кажущейся сложностью может скрываться пустота совершенного в своем эгоизме создания.
Когда далеко позади осталась белая колокольня монастыря, Савелий ушёл в каюту и до ужина, не поднимая головы, трудился над бумагами. Нужно было закончить план новой школы.
Но сначала он щёлкнул замками саквояжа и среди кипы запасных сорочек нащупал небольшую коробочку, обтянутую потёртым бархатом. Внутри лежал золотой медальон на массивной цепи.
Громов нажал на потайную пружинку. Под стеклом, в овальной рамке, покоился дагеротип — единственный портрет Акулины. Снимок был сделан за год до её смерти в лучшем ателье Самары. Мастеру удалось поймать взгляд, который Савелий помнил до сих пор: покорный, чуть испуганный, обращённый внутрь себя. На портрете она казалась ещё более хрупкой и прозрачной, чем при жизни. На другой стороне медальона под вторым стеклом лежала аккуратно срезанная прядь её черных, как смоль, волос.
Савелий долго смотрел на изображение, и странное чувство шевельнулось в груди. Десять лет он брал медальон в каждую поездку, как оберег. Но сегодня он поймал себя на мысли, что больше не нуждается в нём.
* * *
Ближе к вечеру, взглянув на часы, Савелий с наслаждением потянулся и подумал о предстоящем ужине. Он переменил сорочку и направился в салон первого класса.
В зале лакеи зажигали масляные лампы. Слышался смех, звон хрусталя и приглушенные звуки рояля. Внушительная фигура Громова заставляла дам за соседними столиками замирать и бросать на него долгие, изучающие взгляды.
На ужин подавали щи из свежей капусты, к ним — кулебяку с мясной начинкой и разварные грибы, на «второе» — студень, рубленые котлеты со шпинатом, а на десерт — варенье из белого крыжовника.
Соседкой по столу оказалась молодая женщина лет двадцати пяти с тремя детьми и няней. Разговорились. Ольга Дмитриевна, потомственная москвичка, гостила в Самаре у сестры и теперь в окружении своего семейства возвращалась домой. Её стройную фигуру выгодно подчёркивал изысканный дорожный туалет оттенка майской липы. Женщина манерничала и много о себе думала. Её рассказы касались, в основном, модных московских гостиных, где они с супругом коротали вечера. Она намекала на легионы обожателей, которые не давали ей прохода, осыпая цветами и безделушками и доставляя бедному мужу немало мучительных минут. Её распирало от непомерного самодовольства.
Ольга Дмитриевна, несмотря на то, что давно вышла из поры девичества, усердно перемежала свою речь жеманными словечками: «он был такой шарман», «пусть теперь попляшет», «такая женщина, как я, не для него»…
На её белокурой головке красовалась затейливая высокая причёска, а два специально выпущенных вдоль лица локона придавали её миловидным чертам совсем уж кукольный вид. Широко распахнутые голубые глаза, идеальные дуги бровей и капризно надутые губы с первого взгляда сбивали с толку. Но стоило даме раскрыть рот, как очарование нежного образа сразу улетучивалось.
Она щебетала без умолку и строила Савелию глазки, намереваясь пополнить им ряды своих поклонников. Однако он остался безучастным к попыткам втянуть себя в дешёвую игру, и до конца ужина сохранял беспристрастное лицо, чем жестоко уязвил самолюбие женщины. Когда она поняла, что Громов не собирается падать к её ногам, она наградила его презрительным взглядом, и сохраняла молчание до конца ужина.
Савелий решил больше не искушать судьбу и оставшиеся дни пути заказывал еду в каюту, не желая более встречаться с Ольгой Дмитриевной.
Ни отставного атташе, ни манерную московичку с кукольными локонами он больше никогда не встречал. Они остались мимолетными тенями, случайными попутчиками, чьи голоса вскоре окончательно заглушил пронзительный свист паровоза на пристани в Царицыне.
* * *
По пути из Царицына в Москву, меняя лошадей и экипажи, Савелий всё чаще вспоминал Веру. Он чувствовал себя непривычно одиноким, и первым делом, по приезду в Первопрестольную, посетил публичный дом, в котором ему нравилась одна красотка. Он бывал в Москве три-четыре раза в год и иногда заходил к Полине, которая до смешного дорого ему стоила. Скрытая, дерзкая, лукавая – она виртуозно манкировала неприкрытым бесстыдством, опустошая карманы богатых посетителей. Полина слыла знаменитостью московского «полусвета», чьё имя шепотом передавали друг другу в высших кругах власти. Это была ослепительно красивая куртизанка.
Громов снял люкс в «Лейпциге», на Кузнецком Мосту. Гостиница считалась лучшей в городе — в ней был установлен новейший механический телеграф для вызова прислуги. Фасад, украшенный сводчатыми дверями и окнами в духе Людовика XIV, подчёркивал королевский размах и роскошь заведения. Непревзойдённый по масштабу и великолепию, отель поражал техническим оснащением: четыре тысячи газовых рожков заливали коридоры ровным, ярким светом, а для поддержания тепла в подвале установили двадцать печей.
За трёхкомнатный люкс Савелий платил сорок рублей в сутки. Помимо мягких кресел в стиле ампир и умывального столика в его распоряжении была голландская печь и исполинская кровать под белоснежным балдахином, в которой он наконец-то мог вытянуться во весь свой богатырский рост.
Публика в «Лейпциге» соответствовала интерьерам — изысканная, блистательная, пахнущая дорогим табаком и французскими духами. В холле и ресторанах, сверкая бриллиантами, скользили дамы в необъятных кринолинах из шёлка, бархата и газа.
Соколова
Третий день Громов безвылазно сидел в номере. Привалившись плечом к оконной раме, он безучастно смотрел на город, увязая в воспоминаниях о прожитых годах. Два дня он напивался в стельку, но сегодня настроение переменилось. Водки не хотелось, хотелось смотреть в окно и думать.
С той самой ночи, когда похоронные дроги привезли маленький гробик с телом Вани Зотова, хандра острым гвоздиком колупала сердце Савелия, и он, как ни пытался, не мог отделаться от неё даже сейчас, вдали от дома. Казалось, ничем нельзя вытравить эту боль, перемешанную со своей личной болью. А ведь затем он и уехал из дому, чтоб забыться. Но люди правду говорят — от себя не убежишь. Можно оглушать себя водкой, прятать тяжёлые мысли в закоулках сознания, но наутро наступало похмелье, возвращалась трезвость ума, и хандра с новой силой одолевала сердце Громова.
В пятидесяти метрах против «Лейпцига», фасад в фасад, приветливо сияла огромными окнами гостиница «Прага». Она выглядела чуть скромнее, но внутренним убранством мало в чём уступала «Лейпцигу». Между двумя зданиями образовался общий дворик с фонтаном и скамейками. К нему примыкал зелёный сквер для прогулок богатых постояльцев.
Размышления Громова прервала прехорошенькая женщина в светло-голубой шляпке, выпорхнувшая из гостиницы напротив — очаровательная брюнетка небольшого роста, с волосами цвета воронова крыла, с большими тёмными глазами и молочной кожей.
Громов не в первый раз видел её, нарядно одетую, с маленькой золотистой сумочкой, расшитой бисером. Она не спеша прогуливалась у фонтана, время от времени присаживаясь на скамью с раскрытой книгой, прямо под окнами Савелия. Он, не отрываясь следил за незнакомкой, и подумывал с ней познакомиться — быть может, в её присутствии затихнет эта неотвязная душевная боль. Вычистив зубы и переменив сорочку, Громов надел цилиндр, запер номер и, насвистывая модный мотив, спустился вниз.
К сожалению, брюнетки не оказалось ни у фонтана, ни на аллеях сквера. Савелий удручённо осмотрелся по сторонам и побрёл к себе, с твёрдым намерением завтра же взять билет на поезд и отбыть за границу. Весь вечер он просидел у окна, ожидая вновь увидеть прелестницу, но она так и не появилась.
Уже поздно вечером, растянувшись на кровати, Савелий подумал, а почему ему ни разу не пришло в голову взять с собой Веру? Однако, по размышлению, эта мысль показалась ему нелепой. Его поездки не имели к ней никакого отношения. Её не касалась его личная жизнь. Засыпая, он хищно улыбнулся, представляя себя рядом с маленькой брюнеткой, весь вечер будоражившей его воображение.
Утром Савелий не стал завтракать в гостинице, а направился в «Националь» — уютный ресторан в десяти минутах ходьбы, где как-то раз его потчевали отменным молочным поросёнком.
Натянув новые лакированные штиблеты на блестящих пуговицах, Савелий шагал по Петровке, постукивая тростью по булыжной мостовой и подставляя лицо ласковому августовскому солнцу.
Каково же было его удивление, когда за дальним столиком «Националя» он увидел вчерашнюю незнакомку! Он возликовал, увидев светло-голубую шляпку. Женщина пришла незадолго до него и, глядя в окно, снимала шёлковые перчатки.
Савелий занял соседний столик, устроившись так, чтобы видеть её. Он заказал трюфели, дичь и бутылку французского шампанского, и во время завтрака бросал долгие взгляды в сторону соседнего столика. Густые чёрные волосы незнакомки, уложенные мягкими волнами, открывали высокий чистый лоб, сплетаясь на затылке в объёмный узел, который удерживала пара черепаховых гребней. Савелий обратил внимание на великолепное бархатное платье, которое могли пошить только за границей. На вид ей было не более тридцати. Миниатюрная, хрупкая, с прекрасными манерами, она казалась Громову сказочной принцессой из «Тысячи и одной ночи».
От дамы не укрылось настойчивое внимание Савелия. Собравшись уходить, она одарила его мимолетным кивком, заставив того покраснеть от удовольствия. Выждав ради приличия три минуты, он рванул следом, едва не сбив с ног полового.
Она не успела далеко уйти. Нагнав даму у соседнего здания, Савелий спросил разрешения сопровождать её и завёл дурацкий разговор о погоде, о ценах на частный извоз и прочей чепухе, не имеющей никакого значения. Он разволновался, как мальчишка, и, проклиная себя за неуклюжесть, подумал, что ведёт себя как гимназист в пору полового созревания. Второпях он даже забыл представиться. Исправив эту маленькую оплошность, Савелий коснулся губами маленькой ручки своей спутницы. В ответ она улыбнулась и покраснела. Это показалось Савелию очаровательным. Вблизи он разглядел, что её карие глаза, полые мягкого блеска, вспыхивали на солнце, словно два янтаря. Он поразился чистоте матовой кожи и ярким губам, словно созданным для поцелуев.
— Изволите гостить в «Праге»? — спросил Савелий, подстраивая свой широкий шаг под её мелкую поступь.
— Да, — она чуть склонила голову. — Приехала два дня назад из Петербурга.
— А я в «Лейпциге», — отозвался Громов. — Видел вас вчера у фонтана. Вы так увлеченно читали, что я не решился подойти.
Женщина украдкой взглянула на него снизу вверх. При её росте она едва доходила Савелию до середины плеча.
— Простите, мне надо идти, — в её голосе проскользнула едва заметная улыбка.
Савелий не заметил, как они приблизились к скверу меж двух гостиниц, и женщина направилась в «Прагу», оставив его одного. Он хлопнул себя по лбу, досадуя, что не смог удержать её хотя бы ещё на несколько минут. В замешательстве, но тем не менее полный приятных впечатлений, он пошёл к себе.
Меряя огромными шагами гостиничный номер, Громов никак не мог успокоиться, взбудораженный неожиданным знакомством. На среднем пальце её правой руки он заметил кольцо с кроваво-красным рубином, но обручального не было. Это несколько заинтриговало Савелия, и он до обеда то и дело подбегал к окну, высматривая знакомый силуэт, пока, наконец, не увидел её на той же лавочке, под своими окнами. Она читала, солнечные блики играли на голубой шляпке.
Громов с молниеносной скоростью спустился вниз и, ликуя от радости, зашагал прямо к ней, на ходу срывая цилиндр. Она была в том же платье, что и утром в «Национале». Когда он вдруг внезапно вырос перед скамьёй, женщина вздрогнула от неожиданности и с удивлением подняла глаза. Глядя в эти прекрасные тёмные озёра, Савелия обуяла застенчивость. Что ей сказать? Он пленён ею с тех пор, как увидел в первый раз. С той минуты она будоражила его воображение, манила и волновала естество.
Так они смотрели друг на друга несколько секунд, пока она не произнесла:
— Что ж, присядьте.
Оказавшись рядом с ней, Савелий ощутил необыкновенную силу притяжения.
Её звали Катерина Николаевна Соколова, она приехала из Петербурга, чтобы развеяться после смерти мужа. Год назад она овдовела. Супруг оставил ей после себя солидное наследство и троих детей.
Савелий удивился, узнав, что ей тридцать пять. Он никогда не встречал таких красивых женщин и не сводил с неё глаз, любуясь нежной линией губ и необыкновенными глазами, в которых плескалась тихая грусть.
— Вы приехали одна?
— Да, — она на мгновение опустила ресницы. — Ужасно тяжело было расстаться с Наденькой, она ведь совсем крошка. Но сыновья устали видеть меня букой и настояли на путешествии.
Савелий мысленно поблагодарил их за это.
— Должно быть, они сильно вас любят.
— О, да, в этом мне повезло. Дети — моя отрада и утешение. Я воспитываю их сама, у нас никогда не было няни и кормилицы. Я мечтала родить Алексею ещё одного ребёнка, но судьба распорядилась иначе.
Она умолкла, и её глаза на миг потемнели. Савелий почувствовал, как в нем просыпается желание защитить эту женщину от всего мира.
Разговорились. Савелий рассказывал Катерине Николаевне о предстоящей поездке во Францию, о технических новшествах «Лейпцига» и о том, как из заволжского камня выделывают роскошную лепнину в европейских столицах. А она поделилась тем, как в прошлом году самолично ездила на Нижегородскую ярмарку, чтобы выкупить у английских негоциантов ткацкие станки для своей мануфактуры. Оставшись вдовой, Соколова не опустила рук и, вопреки пересудам чопорного петербургского света, сама встала у руля огромного наследства. Великосветские гостиные пророчили её фабрике скорый крах, однако Катерина Николаевна проявила железную хватку, заставив считаться с собой самых суровых и прожжённых промышленников столицы.
Соколовы всегда путешествовали вместе, и эта первое самостоятельное путешествие, на которое отважилась Катерина Николаевна. Она тосковала по мужу, вспоминая былые времена. Женщина нарочно никого не взяла в компаньоны, а маленькие неудобства в пути, похоже, нисколько её не беспокоили.
Глядя на неё, Громов увлекался всё больше и больше, он чувствовал себя влюблённым мальчишкой, готовым ради этой женщины на что угодно. Катерина Николаевна была добра, весела и обладала блестящим умом. Громов видел в ней само совершенство и всё больше убеждался, что никогда прежде не встречал женщину прекраснее. Так они просидели и проговорили до самого вечера.
«Лейпциг» заблистал огнями, из окон послышались смех, хлопки вылетающих пробок и нежные переливы рояля. Воздух стал прозрачнее, потянуло вечерней прохладой и горьковатым запахом листвы.
Савелий, боясь показаться навязчивым, с трудом заставил себя подняться, чтобы распрощаться с Катериной Николаевной, но внезапно, повинуясь мощному внутреннему порыву, предложил ей поужинать вместе. Она согласилась.
В ресторан гостиницы они шагали под руку, пикируясь весёлыми шутками. Несколько десятков метров до парадных дверей «Лейпцига» Громов шёл, как во сне, опьянённый близостью Катерины Николаевны. В его душе натянулась и дрогнула давняя струна: он понял, что его плеча касается женщина, которую он желал бы видеть рядом с собой на жизненном пути. Её хотелось оберегать и защищать, и в то же время гордиться ею, такой удивительно красивой и умной.

