
Полная версия
Громов. Маска потрошителя
Сухо покашливая, он смотрел в сторону калитки и вытягивал шею, точно кого-то ждал. Вера не сводила с него встревоженных глаз.
— Может останешься, под яблоней спать ляжем?
Громов покачал головой.
— Домой поеду.
— А что такое, почему? Неделю не видались, соскучилась я… — Вера взглянула на него с такой любовью, что у Савелия дрогнули нервы.
— С утра в конторе надо быть, — бросил он, цепляясь за привычное оправдание.
— Поспеешь.
— Выспаться хочу.
— А здесь что ж? — в голосе Веры промелькнула лёгкая обида.
— С тобой какой сон? Иди сюда, — он ласково улыбнулся и порывисто усадил женщину себе на колени. Её бледное, озаренное лунным светом лицо, оказалось совсем близко.
— Останься, Саввушка... — еле слышно выдохнула она ему в самые губы.
Он крепко обнял Веру, и они долго сидели так, пока звёзды не начали мигать на тёмно-синем небе. Громов прижался лицом к Вере, вдохнул её терпкий, ни с чем не сравнимый запах, и снова его захватило очарование от её поцелуев, от обращённого к нему лица, на котором светилась такая преданная любовь, что он взволновался в сердце своём.
— Останься, родной...
Савелий решился. Они вернулись в дом и легли…
— На следующей неделе в Париж поеду. Измаялся, устал…
Вера съёжилась под одеялом и плотнее придвинулась к нему.
— Надолго? — её голос был едва слышен.
— Не знаю. На месяц, на два, а может и поболее.
Вера хотела сказать: «А как же я? Как я стану жить, пока ты будешь гулять по чужой земле с тонкими незнакомками? Водить их по ресторациям, угощать диковинными блюдами? А возможно пригласишь одну из них разделить с тобой постель. И, пока ты будешь пить соки жизни на чужбине, не вспоминая меня, я стану считать дни, думая о тебе. Отсчитывать каждый час, каждую минуту, пока не прискачет Антипа, сказать, что ты вернулся и хочешь приехать ко мне, к твоей верной Вере. Мне плохо без тебя».
— Савва…
— Да, милая? — он повернулся к ней, и в полумраке его глаза казались глубокими колодцами.
— Я буду очень скучать.
Громов стиснул её в объятьях и ткнулся носом в тёплую ложбинку, вдыхая пьянящий аромат. Засыпая, он крепко прижал её к себе и пробормотал, проваливаясь в забытье:
— Милая моя Вера, хорошая моя, любимая…
* * *
За время их связи Савелий не раз уезжал за границу, но никогда не брал её с собой. Она бы в жизни не осмелилась просить его об этом. Женщина тихо страдала в его отсутствие и преданно ждала. Он — прекрасный, добрый, щедрый мужчина, которого ей, неведомо за какие заслуги, послал сам Бог, так думала Вера. Однако, он всегда держал её на расстоянии, не оставляя надежд на будущее.
Заботливый и надежный, он был полной противоположностью её мужу. Веру сосватали в семнадцать лет; в восемнадцать она уже баюкала первенца — Наденьку. После родились еще две девочки, но они были слишком слабы и прожили недолго. Когда же на свет появилась младшая, Полинька, Вера едва не отдала Богу душу. Тяжелая кровопотеря подточила её силы. Она уже приготовилась предстать перед Создателем, как вдруг внезапно силы вернулись в измученное двухдневными родами тело, и Вера начала медленно поправляться.
После первых родов муж берег её: она встала с постели лишь на третий день. Но после вторых и третьих сострадание испарилось. На следующее же утро Вера принималась за хозяйство, сама затапливала печь, а спустя пять дней выходила в поле. Не проходило и недели, как Николай вновь начинал жить с женой, не давая несчастной оправиться после разрешения от бремени. «Вера, иди-ка сюда!» — и весь сказ. Попробуй возрази – враз по шее получишь.
Николай нередко побивал жену. Не нравилось ему, что она притягивает мужиков, как магнитом. Много раз в поле наблюдал он, как торжсковские ухари маслеными глазами бесстыдно щупают его супругу. Он бил её смертным боем. Но Вера никогда не уклонялась от ударов, только острый режущий блеск серых глаз каждый раз отрезвлял его, и он опускал кулаки, не понимая, за что так сильно поколотил жену.
После рождения Полины муж загулял с кривой Анфиской, а через два года бросил Веру совсем, устав от жгучей ревности и от самого себя.
* * *
На следующий день, сидя под навесом, Громов пыхтел трубкой и с наслаждением смотрел, как Вера суетится возле стола. В лучах утреннего солнца её светлые волосы сияли точно нимб — она была похожа на ангела.
Вскоре перед ним выросла целая гора лакомств: печёный окорок, телятина и ворох пирогов с разными начинками. Вера готовилась к приезду любимого и вместе с кухаркой стряпала вкусности, стараясь сделать так, чтобы ему хотелось возвращаться сюда снова и снова.
— Когда уезжаешь? — Вера сидела напротив и жевала кусок пирога, глядя в тёплые ласковые глаза Громова.
— На следующей неделе.
— Приедешь завтра к Зотову на похороны?
Савелий ответил не сразу. Сейчас ему не хотелось думать о грустном. Он ощущал новый прилив сил и был поглощён мыслью о предстоящем путешествии.
— Не знаю…. Посмотрим.
— К Покрову вернёшься?
— Может и раньше. Сразу Антипу пришлю сказать тебе.
— Что-то на сердце у меня тревожно, Саввушка…
— С чего бы это? – улыбнулся Савелий, поднося к губам чашку чая.
— Не знаю. Предчувствие нехорошее, кажется, будто не увидимся больше.
— Вера, — засмеялся Громов, — у тебя каждый раз, когда я уезжаю, такие предчувствия.
Она печально улыбнулась:
— На всё воля Божья.
Он не чувствовал острой боли её сердца от грядущей разлуки, лишь смутно угадывая тоску в испуганных глазах. Прохладная утренняя свежесть охватила его, он с наслаждением ел. Всё в это утро казалось ему необыкновенно привлекательным. И пироги, и чай с вареньем, и мясо никогда ещё не были так вкусны. Никогда табак так хорошо не пахнул.
Насытившись, Савелий отставил чашку, обошел стол и встал позади Веры. Его большая ладонь бесцеремонно скользнула в вырез платья, сминая тяжёлую грудь. Он наклонился и, не слушая её слабых протестов, подхватил женщину на руки. Вера смотрела в замутнённые страстью глаза и чувствовала, как по телу пробегает приятная дрожь.
Он отнёс её в дом, уложил на диван и бережно расстегнул платье, обнажив аппетитное, ядрёное тело. Женщина со стоном откинула голову, подаваясь навстречу его ласке. Занимался день.
* * *
Вера, стоя на крыльце, провожала Громова, утирая платочком мокрые от слёз глаза. Савелий уезжал в густеющие сумерки. Он чувствовал себя обновлённым, отдохнувшим и душой, и телом, согретым умелыми ласками любовницы. Прощаясь, она прижалась к нему всем телом и прошептала «Не уезжай…». Он закрыл ей рот поцелуем и поворотил Князя в Жиляево. Громов возвращался сытым и счастливым. Вера, как всегда, сослужила ему добрую службу. Он обязательно привезёт ей из Парижа что-нибудь стоящее.
Сидя в седле, Савелий насвистывал весёлый мотив, пребывая в отличном расположение духа, и только мысль о завтрашних похоронах отравляла его настроение. Не поехать туда он не мог. Простое человеческое участие и горняцкое братство обязывали разделить этот путь с Зотовым до конца.
Аграфены дома не было, наверное, умчалась в Самару, сватать… Раз до сих пор не вернулась, значит, явится только завтра.
Савелий поднялся в свою комнату, на ходу стягивая рубашку. Терпкий аромат Веры, пропитавший его кожу, кружил голову. Он заснул мгновенно, с лёгкой, мальчишеской улыбкой на губах.
* * *
Похороны проходили торжественно. Траурная колесница, на которой покоились три гроба, плыла под белым парчовым балдахином, мерцая огоньками лампад. Шестёрка лошадей, запряженных цугом, мерно вышагивала в белых сетках с тяжелыми кистями. Вели их под уздцы люди из похоронного бюро Шумилова — того самого, чья чёрная вывеска с золотыми буквами настырно лезла в глаза каждому, кто въезжал в Самару.
Впереди процессии катилась двуколка, гружёная ельником. Человек, идущий следом, разбрасывал колючие ветки, выстилая зеленью последний путь усопших.
За колесницей шел Зотов. Он повязал могучую шею галстуком, и на его строгом лице застыла такая скорбь, что, глядя на него, бабы жмурили глаза и сдавленно рыдали, а мужики размашисто крестились, испытывая глубокое сострадание к его горю. Рядом с Зотовым шли родственники — женщины в траурных платьях и мужчины с чёрными креповыми повязками на рукавах. Позади толпы тянулась вереница порожних экипажей, чтобы развезти публику с погоста.
В этот день штольни замолкли. Торжок погрузился в траур. Кладбищенские ворота, распахнутые с раннего утра, ожидали процессию. Громов шёл позади Зотова, неотрывно глядя на могучий затылок, посеребрённый за два дня белыми нитями.
Двое подмастерьев из похоронного бюро стояли в воротах кладбища, рассыпаясь в услужливых поклонах перед толпой. Савелию показались знакомыми их тупые лица. Не они ли стояли в воротах жиляевского кладбища, когда он хоронил отца? Громов хорошо знал эту породу. Все они: гробовщики, приказчики, подмастерья и бабы, обмывающие покойников, вечно живут во хмелю, в слепом, безотчётном столбняке. Чужое горе для этой братии – предмет наживы, счастливого случая, которым они пользуются, чтобы сорвать барыш, демонстрируя неприкрытый цинизм ко всему святому и дорогому. Перед скорбящими они искусно тянули сочувствующие интонации, тупили взоры и понижали голос до проникновенного шёпота, изображая благоговение перед памятью усопшего, но стоило им остаться наедине, как как притворство сменялось циничным зубоскальством, сальными остротами над неостывшим телом и глумлением над обезумевшей от боли роднёй.
После тяжёлого прощания с покойными поехали на поминальный обед в «Асторию». Блеск золочёных вензелей и вышколенные лакеи у дверей встречали процессию привычным, заученным почтением. Здесь, в лучшем ресторане Самары, всё было готово к поминкам.
По углам зала темнели туи в кадках, кипарисы, специально привезённые для такого случая. Туберозы, иммортели, лилии в широких мраморных вазонах источали приторный, похоронный запах.
Поминальщики заняли места за длинным, уходящим в полумрак залы столом. Слева от Савелия сидели священник и дьякон, отпевавшие покойных. Перед началом трапезы иерей поднялся, призвал публику к тишине, прочитал молитву, вливая в слова затаённую тоску, и благословил трапезу, после чего гости потянулись к кутье, съедая по ритуальной ложке.
Выпивали и закусывали сначала чинно, потом пошумнее, — по мере того как хмель разбирал обедающих. Подавали постное: стерляжью уху, блины с тугими начинками и рыбные котлеты с рассыпчатой кашей.
Сквозь высокие окна «Астории» Громов видел, как солнце равнодушно и благостно сияет в зените.
Зотов сидел рядом с матерью и сёстрами, прибывшими из Пензы. Мать его, сухонькая женщина лет шестидесяти с властным надменным лицом, разговаривала неуместно громко. Дочери пшикали на неё. Она вертела головой в разные стороны, и удивлённо таращила совиные глаза на окружающих, словно не понимала, как и зачем они здесь. Будучи натурой суетливой и неуёмной, эта женщина вызвалась хлопотать насчёт похорон, однако её забота обернулась безобразной суматохой. Она слишком часто гоняла лошадей в город, отдавала противоречивые распоряжения о порядке погребения и поминках, поминутно вбегала в комнаты и тормошила сына, совершенно не считаясь с его чувствами. Вела себя в высшей степени несообразно трагическим обстоятельствам, упрямо не обращая внимания на замечания родственников и близких семье.
Громов одним из первых поднялся из-за стола, подошёл к Зотову, тепло попрощался и, не мешкая, укатил в Жиляево.
Вернувшись домой, он долго сидел за столом, не зажигая огня, и наблюдал, как последние лучи солнца медленно гаснут в застоявшемся воздухе гостиной. Недошитый рушник Акулины неведомо как оказался в его руках. Пальцы машинально поглаживали неровные стежки, сделанные женщиной, которой давно нет на свете. Громов поднялся, подошел к дубовому комоду и, отодвинув ящик, бережно уложил полотно на самое дно. Сверху он накрыл его плотной тканью. Хватит. Ему нужен другой мир, где не пахнет ладаном и сырой землей.
А ещё через несколько дней, Савелий Петрович Громов, первый богач губернии, жиляевский камнетёс, удивительной силы и красоты мужчина попрощался со своей тётушкой Аграфеной возле ворот и сел в открытую коляску, запряжённую парой превосходных скакунов.
Старуха долго крестила его сухими пергаментными пальцами, тяжело и часто вздыхала, с трудом сдерживая подступающие слезы.
—Дай поцалую! Ну... с Богом!
Савелий стиснул её в медвежьих объятьях, троекратно облобызал и отбыл в направлении пристани. Там он сядет на пароход до Царицына, потом на перекладных до Москвы, а уж оттуда — на курьерском поезде прямехонько в Париж.
Колесо судьбы сделало первый оборот.
Андрей
Савелий достал из кожаного саквояжа сигару. Спустя мгновение над коляской поплыли кольца густого сизого дыма, растворяясь в прозрачном воздухе. На козлах сидел Андрей. Лошади бежали спокойной рысью, подстёгиваемые уверенной рукой кучера. Громов прикрыл глаза, лениво раздумывая: не задержаться ли в Москве на денёк-другой? Пока он прикидывал маршрут, Андрей украдкой бросал на хозяина взгляды, полные восхищения. Он искренне недоумевал, как Громову удаётся оставаться таким опрятным, даже щеголеватым несмотря на то, что он наравне с забойщиками трудится в поте лица, машет молотом и глотает едкую каменную пыль.
— Савелий Петрович?.. — Андрей решился нарушить молчание, когда позади осталась добрая половина пути.
— Чего тебе? — Громов бросил на кучера дружелюбный взгляд, выбросил окурок и, легко перемахнув через сиденье, устроился на козлах рядом с Андреем.
— А мой мальчонка на ваших штольнях приставлен, может, видали? Провористый такой, шустрый, в картузике мышином?
— Видал, — кивнул Громов, вглядываясь в горизонт. — Он у Антипы определён, с поручениями бегает.
— Да, точно! — обрадованно воскликнул Андрей. — Я вот чего… спросить вас хотел… — кучер внезапно осекся, испугавшись собственной дерзости.
— Спрашивай, — добродушно разрешил Громов.
— Вы, Савелий Петрович, не подумайте чего, он у меня умный мальчишка-то. До страсти умный! — затараторил Андрей, поощрённый добродушием хозяина. — Книжку, бывало, возьмёт, что Аграфена Ильинична изволили ему дать и читает сутки напролёт. А потом палец в ей защемит и ходит по двору, так важно, что иной раз кажется, профессором будет.
Савелий живо представил себе этого мальчонку. Высокий, нескладный, будто наскоро собранный из длинных костей, Пашка действительно был сообразительным пареньком. Он с полуслова понимал Антипу и бегал с поручениями с одной штольни на другую, общаясь с горняками на равных.
— Я ведь как думал, — продолжал кучер, понукая лошадей, — определю его к вам, пусть его потужит, поработает. А он говорит, хочу, когда вырасту лавку кожевенную открыть или платье готовое продавать. Барином, стало быть, метит заделаться. А намедни сам к вам хотел идти, проситься в контору. Давеча сказал: на Поповой горе мне делать нечего, там и без меня могут обойтись, а вот ежели б к хозяину в контору попасть, так у него можно много чему поучиться. Смышлёный, стервец, весь в мать пошёл! Может, вы, Савелий Петрович, пристроите его к себе. В конторку-то?
Савелий улыбнулся в усы. Ему нравился паренёк, надо будет что-нибудь для него придумать.
— Сколько лет парню? — спросил Савелий, глядя, как копыта лошадей мерно вбивают пыль в дорожное полотно.
— Да вот, недавно пятнадцать исполнилось, — охотно отозвался Андрей.
— Говоришь, в контору просится?
— Извиняюсь, Савелий Петрович, да… просится.
Савелий вспомнил себя в возрасте Пашки. Он часто ездил с отцом в Самару на громовский мыловаренный завод, и смотрел, как разухабистые бабы-штамповщицы, одетые в кумачовые кофты, грудастые, с дерзкими глазами, непристойно смотрели на него и хихикали, когда отец не видал. О том, чтобы ему самому встать к станку или на разработки, не могло быть и речи. Пётр не желал, чтобы единственный сын гнул спину наравне с простыми рабочими, ему дозволялось лишь вникать в суть сделок и сопровождать отца в деловых поездках, не более того.
— Посмотрим, — сказал Савелий. — Подумаем что-нибудь.
Андрей на мгновение ослабил вожжи, и в глазах его, привыкших щуриться от дорожной пыли, блеснула искренняя, почти детская радость.
— Благодарствуйте, Савелий Петрович! Век не забуду, и Пашка до гроба вам обязан будет.
Возница перекрестился на мелькнувшие вдали купола и добавил тише:
— Вы уж его... не жалейте, коли лениться станет… Дай вам Бог, Савелий Петрович, и в Парижах этих здравия, и чтоб назад поскорее, к нам... к своей земле воротились. Вы уж, батюшка, покройте глупую смелость мою своей лаской-милостью. Хороший парень у меня. Способливый!..
Громов любил детей, ему хотелось помочь мальчику найти дело по душе, понять себя. Он вспомнил Вериных девчонок. Миловидные, румяные, с такими же русыми волосами, как у матери, они вызывали в нём смешанные чувства: с одной стороны, их хотелось оберегать, жалеть и всячески баловать, а с другой — он понимал, что никогда не сможет относиться к ним, как к родным. Он не был рядом, когда они болели, не воспитывал их, не шлёпал за проказы, да и видел не часто, несколько раз в месяц.
Савелий посмотрел на Андрея, мерно покачивавшегося на козлах:
— Сколько детей у тебя?
Савелий помнил, как тот явился в Жиляево много лет назад с бойкой, крикливой женой. Через два года она загуляла с молодым горняком, Андрей стал бить её и вогнал в чахотку, и скоро она умерла.
— Трое, две девчушки ещё.
— Тяжело? Одному-то?
— Не жалуемся, — Андрей цокнул языком, пуская лошадей резвым аллюром. — Вот Павлушку бы только к делу пристроить, а там… Сдюжим.
— А что жену не сыскал?
Андрей коротко усмехнулся, не отрывая взгляда от дороги.
— А на что она мне? Все они или дуры или гуляки беспутные. — Разум его был прост и бесхитростен; он не умел скрыть того, о чём при хозяине следовало помалкивать. — Мою-то бабу Бог прибрал, так, стало быть, дальше бобылём пойду. И не нужны они мне, ну их… морока одна.
Савелий только головой покачал от удивления и, улыбаясь в бороду, поучительно заметил:
— Ну нет, брат. Здесь ты шалишь… Достойная женщина – подарок судьбы!
Андрей смачно сплюнул на пыльную дорогу.
— Дуры они. Все как ни на есть.
Громов рассмеялся:
— Поверь, не все! Далеко не все.
Он достал из сюртука сигару и закурил, продолжая посмеиваться. Дур он повидал не мало, но умных женщин гораздо больше. Савелия всегда восхищала особая черта женского характера — мнимая беззащитность и притворная простота, за которыми прятался острый ум.
Ему нравилась эта извечная игра полов, когда закипает кровь, когда включаешься в игру и постепенно тобой овладевает желание, такое нестерпимое по силе, которое испытывает фавн, настигающий нимфу. Вот только Вера никогда не играла. Он видел её насквозь и знал наперёд то, что она скажет в следующую секунду. Поэтому он брал только её тело, не заботясь об остальном. Громов не ломал голову над её настроением, оно всегда ровное. Никаких тайн, которые так нравятся мужчинам. А в последнее время ему хотелось сложности. «Уж не признак ли это приближающейся старости?» — с горькой усмешкой подумал он, выпуская струю дыма в набегающий ветер.
* * *
Проехали порядочно. По расчётам Савелия, через полчаса они должны добраться до переправы. Каждый раз, когда он покидал родные земли, у него от тоски сжималось сердце. Он обернулся и постарался запечатлеть в памяти цветущий холм неподалёку от дороги. Охваченный красотой момента, он обернулся к Андрею:
— А землю свою любишь? Край свой?
Андрей мягко посмотрел в глаза Савелию и спокойно ответил:
— А как же? Всё из неё вышло, в ней и сокроется. Она нас кормит, в неё мы и уйдём, и в прах обратимся.
Похоже, Андрей не понял, что имел в виду хозяин. Он сказал, как знал, как чувствовал, и вообще, он решил до конца пути на всякий случай помалкивать, потому что и так дерзнул просить за сына, и теперь опасался, что Савелий Петрович передумает, слушая его неказистые речи.
Сам Громов хорошо запомнил, как отец в детстве, бывало, посадит его на плечи, кружит и приговаривает: «Смотри, Савка… Твоё всё! Твоё, сынок!... Вырастешь – береги это! Родному краю – процветать!». Он будто наяву представил голос отца, зычный, трубный, властный. Пётр сам любил землю и сына приучал с малых лет видеть в ней не только средство обогащения, но и матерь кормящую, необоримую, богатую соками и недрами. Савелий помнил, как отец приходил вечерить под окна его спальни, где росли густые кусты сирени; он подолгу сидел на лавке, уперев руки в колена, и вглядывался в чёрную землю, мать-кормилицу, так безотчётно им любимую.
Отец прожил хорошую, насыщенную жизнь. Прожил не зря. Став продолжателем его дела, Савелий расширял и улучшал то, что досталось в наследство, пополняя амбары отменным зерном, склады – отменным камнем, торговые лавки – превосходным мылом. При этом он и сам наполнялся трепетной любовью к земле, дарующей ему удивительную силу духа, наделяя всё его естество чувством благодарности – живительной водой для благородного сердца.
Впереди, на противоположном берегу, замаячила пристань. Путь к ней лежал через плашкоутный5 мост. Стоило тяжелому обозу въехать на доски, как мост с одного конца уходил в воду, а с другого — угрожающе приподнимался, поэтому каждая переправа превращалась в битву с криками и забористой бранью. Те, у кого не было денег на проезд, подчас сутками томились на берегу, дожидаясь своей очереди.
Проезжая по мосту, Савелий вглядывался в самарский берег — на той стороне растянулась длинная цепь пузатых амбаров. Некоторые из них принадлежат ему. Во время зимнего подвоза, хлеб прямо с возов ссыпался сверху в прохладные недра амбаров, ожидая весенней погрузки на баржи. Савелий выводил на Волгу баржи тотчас по окончании ледохода. Как только по реке прошёл крупный лед, на пристани начиналась кипучая работа по погрузке зерна. Тысячи рабочих, стекавшихся из окрестных сел, чёрными муравьями облепляли берег, наполняя трюмы золотом урожая.
Левее амбаров раскинулся Вшивый базар. Громов скользнул взглядом по грязным фасадам кабаков с крикливыми вывесками и лавчонкам, торговавшим разным хламом. Когда погрузка хлеба выпадает на Пасху, площадь перед базаром бурлит: народ толпится у балаганов и каруселей, повсюду стоит невообразимый гвалт. Сейчас там было непривычно тихо, только парочка нищих бродила около огромного деревянного креста, который иногда ставят в центре Вшивой площади, в знак того, что бесприютный рабочий люд не совсем позабыт своими старшими и богатыми братьями.
Правее амбаров тянулась деловая Самара. Побережье здесь занимали кожевенные, салотопенные и мыловаренные заводы; дымили кирпичные печи. А прямо перед ними, почти у самой кромки воды, высились особняки тех немногих богачей, кто рискнул разбить сады в промышленном пекле, отгораживаясь зеленью от копоти собственных заводов.
По обеим сторонам пристани стояли мельницы из красного кирпича. Они, словно пропилеи, встречали путников, прибывающих в Самару через плашкоутный мост.
Переправившись, коляска выкатилась на самарский берег, и Савелия обдало знакомым шумом речного причала: ржание лошадей, надрывные крики грузчиков, лязг цепей и запах угольного дыма, смешанного с речной прохладой.
Андрей осадил коней у дебаркадера, возле которого, окутанный белым паром, замер красавец-пароход «Николай I». Огромные гребные колёса по бокам судна нетерпеливо взбивали мутную прибрежную воду.
Савелий спрыгнул с козел и принял из рук Андрея кожаный саквояж. До отплытия оставалось около часа.
Оставив возницу дожидаться во внутреннем дворике, Савелий вошёл внутрь дебаркадера.
Деревянная, выкрашенная в густой зелёный цвет плавучая пристань славилась своим рестораном, где всегда можно было полакомиться копчёной белорыбицей. Громов заказал мозги с горошком, вяленый балык из сига, страсбургский пирог и сочную ветчину.
В углу обеденного зала одиноко замер механический орган. Сейчас в нём не было надобности — на импровизированной сцене лихо отплясывал немолодой артист, веселя публику разухабистыми куплетами. Он подыгрывал себе на гармонике и, залихватски подмигивая, пел:
Если ты хорошо любишь жить,
И имеешь костюм нарядный,
В ресторан можешь смело входить —
Перворазря-адный…
А заложите если пиджак,
И цилиндр потускнеет парадный,
Заходи в ресторан, как никак —
Второразря-адный…
Савелий ел с аппетитом и от души смеялся. Он оделил артиста приличными чаевыми и с чувством полного удовлетворения, вышел на улицу.
Андрей во внутреннем дворике чистил лошадей, потчуя их яблоками. Громов тепло попрощался с ним. Кучер стянул картуз, и замигал влажными глазами:

