
Полная версия
«След, который остаётся: истории о настоящей заботе»

Елена К.
«След, который остаётся: истории о настоящей заботе»
Все главы
Глава 1.«Тётя Зина иеё невидимые помощники»
Дом тёти Зины стоял на окраине, там, где асфальт уже сдался и уступил место утоптанной земле, а по утрам над двором висел такой густой туман, что казалось — он специально стелется понизу, чтобы спрятать что-то важное. Дом был старый, но не развалина: он будто держался из упрямства, как человек, который не хочет сдаваться даже тогда, когда все вокруг советуют поберечь силы.
Половицы в доме пели, если наступить на третью слева у окна. Тётя Зина знала эту песню наизусть: короткий скрип, потом пауза, будто дом прислушивается, и следом — низкий, тягучий звук, похожий на вздох. Она говорила, что это не просто доски трутся друг о друга, а дом разговаривает. И не с кем попало, а только с теми, кто умеет слушать.
А ещё тётя Зина была уверена, что дом держат на себе невидимые помощники — маленькие домовые, которые любят варенье и не терпят спешки. Она никогда не рассказывала о них как о чём-то сказочном, скорее как о соседях, которых не видно, но по следам догадаться можно. Банка вишнёвого варенья на подоконнике — это не просто заготовка на зиму, а приглашение: «Если есть время, посидите со мной». Чашка, случайно поставленная чуть криво, — это не небрежность, а знак, что кто-то уже сидел тут до тебя и торопился. А если в комнате вдруг становилось теплее, хотя печь ещё не топили, тётя Зина улыбалась и говорила: «Помощники пришли. Значит, сегодня день будет непростой, но мы справимся».
Саша пришёл к ней в тот день, когда слова окончательно застряли у него в горле. Он стоял у калитки, сжимал и разжимал кулаки, будто пытался выжать из себя хоть одно нормальное предложение: «Прости», «Я не хотел», «Давай поговорим». Но вместо этого у него выходило только «Ничего» — короткое, пустое, как хлопнутая дверь. Отец сидел дома, смотрел в окно, не поворачивая головы, и от этого молчания Саше становилось так тесно, будто стены сдвигались.
Тётя Зина не стала спрашивать, что случилось. Она вообще редко начинала с вопросов. Вместо этого она сказала: «Помоги мне голубей покормить. Только тихо, они сегодня нервные». И Саша пошёл за ней, потому что это было проще, чем объяснять.
Они шли по двору, и тётя Зина показывала, где лучше рассыпать зерно — не кучей, а дорожкой, чтобы голуби шли друг за другом, как по невидимой очереди. «Они любят порядок, — говорила она, — но не жёсткий, а такой, чтобы можно было передумать на полпути». Саша слушал и кивал, и впервые за несколько дней ему не хотелось оправдываться.
Потом они чинили калитку. Тётя Зина держала доски, Саша стучал молотком, стараясь не смотреть, как дрожат руки. Калитка скрипела, как та самая половица, и этот скрип вдруг стал почти родным: он был неудобным, но настоящим, в нём не было фальши. В какой-то момент Саша поймал себя на том, что уже не думает о том, как бы сказать «прости». Он просто делал дело, и этого было достаточно.
Пока они возились с калиткой, ветер подхватывал сухие листья и кружил их по двору, будто пытался что-то рассказать, но никак не мог подобрать слова. Саша невольно улыбнулся: ему показалось, что листья спорят друг с другом, кто из них полетит дальше. Тётя Зина заметила эту улыбку и ничего не сказала, только чуть наклонила голову, будто тоже прислушалась к этому шелесту.
— Знаешь, — тихо произнесла она, когда они наконец прикрутили петли и проверили, как открывается калитка, — иногда самое правильное, что можно сделать, — это просто побыть рядом. Не лезть с советами, не торопить, не требовать слов. Просто быть.
Саша кивнул, но ничего не ответил. Ему вдруг стало стыдно: он столько дней ходил по дому на цыпочках, стараясь не шуметь, будто его присутствие уже само по себе было ошибкой. А теперь, стоя рядом с тётей Зиной, он вдруг понял, что тишина бывает разной. Та, что была дома, давила, как тяжёлое одеяло. А эта, во дворе, пахла сухими листьями, деревом и чуть-чуть — вишнёвым вареньем, которое тётя Зина всегда держала под рукой.
Вечером они пили чай с сушками. Сушки были твёрдые, с маком, и тётя Зина сказала, что их надо сначала немного подержать в чае, чтобы стали мягкими, но Саша не хотел ждать. Он грыз их так, и хруст был таким громким, что казалось, будто он заполняет ту тишину, которая раньше давила на уши.
И вот тогда, посреди этого хруста, Саша вдруг начал рассказывать. Не с самого начала, не с главного, а с какой-то мелочи: как он случайно задел отцовскую чашку, и она упала, но не разбилась, а покатилась по столу, и отец посмотрел на неё так, будто это было предательство. Потом он рассказал, как хотел сказать «я не специально», но слова застряли. Потом — как он стоял в коридоре и слушал, как отец ходит по комнате, и ему казалось, что каждый шаг — это упрёк.
Тётя Зина слушала, не перебивая, и время от времени подкладывала ему ещё сушек. Когда Саша замолчал, она не стала говорить «всё будет хорошо» или «он тебя любит». Она просто сказала:
— Знаешь, иногда самое трудное — это не сказать «прости», а позволить себе быть неловким. Потому что когда мы стараемся всё сделать правильно, мы забываем, что главное — просто быть рядом.
Она встала, подошла к буфету и достала ещё одну банку варенья — не вишнёвого, а смородинового, тёмного, почти чёрного, как ночное небо.
— Это варенье я варила в тот год, когда у меня всё шло наперекосяк, — сказала тётя Зина, ставя банку на стол. — И знаешь, что самое смешное? Оно получилось самым вкусным. Потому что я тогда не старалась сделать всё идеально. Просто делала, как получалось. И в этом была своя правда.
Саша смотрел на банку, на тёмные ягоды, просвечивающие сквозь стекло, и думал, что, наверное, так и бывает: самое настоящее рождается не из старания быть безупречным, а из того, что ты просто не сдаёшься, даже когда всё идёт не так.
— Я боюсь, что он не поймёт, — тихо сказал Саша, глядя в чашку, где на поверхности чая плавали маленькие пузырьки.
— А ты не проси его сразу всё понять, — ответила тётя Зина. — Попроси просто послушать. Иногда этого хватает.
На улице темнело, и двор постепенно растворялся в сумерках. Где-то за забором прокричала ворона, и её крик прозвучал неожиданно громко, будто она хотела напомнить, что мир не остановился, даже если кажется, что всё замерло.
Саша допил чай, поставил чашку на блюдце — чуть громче, чем нужно, но уже без страха, что этот звук кого-то разозлит.
— Спасибо, — сказал он, поднимая глаза на тётю Зину.
— Не за что, — улыбнулась она. — А теперь иди. И не думай, что тебе нужны какие-то особенные слова. Просто скажи то, что чувствуешь. Даже если это будет неуклюже. Даже если споткнёшься на полуслове. Главное — сказать.
Саша вышел за калитку, и на этот раз она не скрипнула. Может, потому, что они её починили, а может, потому, что невидимые помощники решили помочь. Он шёл по тропинке, которая уже почти скрылась в темноте, и чувствовал, как внутри становится чуть светлее.
Когда он подошёл к дому, отец всё ещё сидел у окна. Но теперь он не смотрел сквозь стекло, будто ничего не видел. Он смотрел прямо на Сашу.
Саша остановился, сжал кулаки, потом разжал их. И сказал:
— Прости. Я не хотел тебя обидеть. И я… я просто не знал, как сказать.
Отец помолчал, будто прислушиваясь не к словам, а к чему-то большему. Потом кивнул и тихо сказал:
— Иди сюда.
Саша подошёл, сел рядом, и они долго сидели молча. Но это была уже другая тишина — та, в которой не нужно было прятать слова, потому что их и так услышали.
А где-то далеко, на окраине, в старом доме, тётя Зина улыбнулась, поставила на подоконник банку вишнёвого варенья и прошептала:
— Спасибо, помощники. Сегодня вы хорошо поработали.
И дом тихо вздохнул, будто согласился.
Глава 2. «Утропосле тишины»
Ночь выдалась беспокойной: ветер метался по дворам, стучал в рамы, будто искал, где бы спрятаться, и гнал по небу рваные облака, из-за чего луна то появлялась, то исчезала, как застенчивый свидетель чужих разговоров. Саша почти не спал. Он лежал, уставившись в потолок, и прислушивался к дому — не к шагам отца, а к тем мелким звукам, из которых состоит тишина: к потрескиванию остывающих батарей, к отдалённому гулу улицы, к чему-то тихому и упрямому, что жило в самом доме и не хотело сдаваться темноте.
Отец ушёл рано, пока небо ещё было тёмно-синим, почти фиолетовым. Оставил на столе записку: «Бутерброд в холодильнике. Не опаздывай в школу». И всё. Ни «люблю», ни «не сердись», ни даже «будь осторожен». Но в этой скупости слов теперь Саше слышалось другое: не равнодушие, а неловкость взрослого, который тоже не знает, как подобрать правильные фразы. Отец просто сделал то, что умел, — позаботился по-своему.
Саша съел бутерброд, не чувствуя вкуса, собрал рюкзак и вышел во двор. Утро было зябким, воздух — прозрачным и колючим, будто его можно было резать ножом. Листья, вчера ещё кружившиеся в весёлом вихре, теперь лежали мокрыми кучками у заборов, смирные и тихие, как раскаявшиеся спорщики.
Он шёл той же дорогой, что и вчера, мимо дома тёти Зины. Калитка, которую они починили, стояла ровно, не перекошенная, и даже не скрипела, когда ветер толкал её. Саша остановился, потрогал ладонью деревянную планку — тёплую с одной стороны, холодную с другой. Ему вдруг захотелось снова услышать тётины слова, её неторопливую речь, в которой не было ни упрёка, ни спешки.
И он свернул к её калитке.
Тётя Зина уже была на ногах. Она стояла у крыльца в старом тёплом пальто, накинутом поверх халата, и кормила воробьёв — не зерном, а крошками чёрного хлеба, которые крошила пальцами очень мелко, будто хотела, чтобы хватило всем.
— А, Сашенька, — сказала она, не удивляясь, будто ждала его именно тут, именно в этот час. — Рано ты сегодня. Или поздно? Для утра поздно, для вечера рано…
Саша хотел сказать: «Я не знал, куда идти», но вместо этого выговорил другое:
— Он ушёл. Оставил записку. И я… я не знаю, нормально ли это.
Тётя Зина кивнула, будто это была самая обычная вещь на свете — стоять у крыльца и слушать, как мальчик не знает, нормально ли, что отец оставил записку.
— Нормально, — сказала она спокойно. — Взрослые часто говорят не словами, а делами. Записка — это тоже разговор. Просто короткий.
Она подождала, пока последний воробей, самый смелый, схватит свою крошку и улетит, потом отряхнула руки и сказала:
— Пойдём, я тебе чаю налью. И не того, что вчера, а с мятой. Мята помогает, когда в голове всё перепуталось.
В доме пахло деревом, сушёными травами и чуть-чуть — дымом, хотя печь не топили. Тётя Зина сняла пальто, повесила его на крючок, где висели ещё три таких же старых, но любимых вещи, и принялась возиться с чайником. Саша сел на тот же табурет у окна, где вчера грыз сушки, и вдруг почувствовал, как плечи понемногу опускаются, будто с них сняли тяжёлый рюкзак.
— Знаешь, что я думаю про эти невидимые помощники, — сказала тётя Зина, помешивая ложкой в банке с мёдом. — Они ведь не для того, чтобы всё было легко. Они для того, чтобы ты не был один, когда трудно. Даже если ты их не видишь, они тут. И дом тут. И я тут.
Саша кивнул. Ему не хотелось снова рассказывать всё с самого начала, но и молчать было уже не так тяжело.
— Я вчера сказал ему «прости», — тихо произнёс он. — И он позвал меня сесть рядом. Мы просто сидели.
Тётя Зина улыбнулась, не широко, а так, будто берегла эту улыбку, чтобы она не спугнула что-то хрупкое.
— Это много, — сказала она. — Иногда одного «прости» и одного «иди сюда» хватает, чтобы мир снова стал ровным. Не идеальным, а просто ровным. Как наша калитка после ремонта.
Чай оказался терпким, с лёгкой горчинкой мяты и сладким послевкусием мёда. Саша держал чашку в ладонях, чувствуя, как тепло медленно пробирается внутрь, и думал, что, может быть, самое важное в разговорах — это не правильные слова, а то, что кто-то готов их выслушать.
Пока они пили чай, за окном начало светлеть. Туман, который утром стелился по двору, стал подниматься, открывая крыши, заборы, деревья — всё, что пряталось в сером мареве. И дом тёти Зины будто вздохнул свободнее, будто ему тоже стало легче дышать.
— А знаешь, что ещё делают невидимые помощники? — спросила тётя Зина, ставя чашку на блюдце. — Они помогают замечать мелочи. Вот смотри: видишь, на подоконнике пылинка лежит, а рядом — крошка хлеба? Это значит, что воробей сюда залетал. Значит, день уже не пустой. В нём кто-то живёт, кто-то спешит по своим делам, кто-то ищет, где бы найти крошку.
Саша посмотрел на пылинку, на крошечный след воробьиной лапки, и вдруг улыбнулся:
— Получается, даже если ты молчишь, день всё равно что-то записывает.
— Вот именно, — кивнула тётя Зина. — И иногда этого достаточно.
Когда Саша собрался уходить, тётя Зина дала ему с собой баночку смородинового варенья — того самого, тёмного, почти чёрного, как ночное небо.
— Возьми. Если дома станет тихо, поставь её на стол. Пусть будет напоминанием, что не всё должно быть идеальным, чтобы быть настоящим.
Саша взял баночку, аккуратно завернул в шарф, чтобы не разбилась, и вышел во двор. Солнце уже поднялось выше, и его лучи скользили по крышам, по мокрым листьям, по свежепочиненной калитке, словно гладили всё, что пережило эту ночь.
По дороге в школу он думал не о том, что скажет отцу вечером, а о том, что теперь ему не обязательно знать все правильные слова заранее. Достаточно просто быть рядом. И, может быть, однажды отец сам расскажет, почему ему так трудно говорить вслух. А Саша будет слушать.
А в доме тёти Зины, когда за Сашей закрылась дверь, половица у окна тихо скрипнула — на этот раз не жалобно, а будто одобрительно. Тётя Зина улыбнулась и прошептала:
— Спасибо, помощники. Сегодня мы снова всё сделали правильно. Не идеально. Но правильно.
И дом снова вздохнул — спокойно и уверенно, как человек, который знает, что самое трудное уже позади.
Глава 3. «День,который складывался из мелочей»
День в школе шёл как-то странно: будто кто-то подкрутил громкость, и теперь все звуки стали чуть громче, а паузы между ними — чуть длиннее. На уроке математики цифры на доске казались Саше не строгими знаками, а буквами какого-то чужого языка, который он когда-то знал, а теперь забыл. Он смотрел на них и думал, что вот так же, наверное, отец смотрит на него: вроде всё понятно, а смысл ускользает.
На перемене ребята толпились у окна, спорили про какой-то новый ролик в интернете, смеялись громко, будто хотели перекричать школьный гул. Саша постоял рядом, послушал, но не смог встроиться в этот разговор. Слова не цеплялись друг за друга, и он отошёл к подоконнику, где на облупившейся краске лежала одинокая сухая веточка — будто кто-то принёс её сюда как талисман и забыл.
— Ты чего такой тихий? — спросила Катя, его одноклассница, которая всегда замечала, когда кто-то выпадает из общего шума. Она не стала хлопать его по плечу или говорить «всё нормально», просто встала рядом и тоже уставилась на эту веточку.
Саша пожал плечами. Ему не хотелось рассказывать про отца, про вчерашний разговор, про то, как тяжело бывает подбирать слова. Но и молчать было уже не так привычно, как раньше.
— Просто день какой-то… неровный, — наконец сказал он.
Катя кивнула, будто это было самое понятное объяснение на свете.
— У меня так бывает, когда дома всё вроде как обычно, а ты чувствуешь, что что-то сдвинулось. Как будто пол чуть-чуть наклонился, и ты идёшь и стараешься не упасть.
Саша посмотрел на неё с удивлением: она словно вытащила из него ту самую мысль, которую он не мог поймать.
— Точно, — тихо сказал он. — Вот именно так.
Они постояли ещё немного, и Катя вдруг достала из кармана маленький брелок — смешного вязаного кота.
— Он мне помогает, — сказала она, крутя кота на пальце. — Когда всё кажется слишком большим, я смотрю на него и думаю: ну, хоть кот нормальный. И сразу становится чуть легче.
Саша улыбнулся. Ему вдруг подумалось, что у тёти Зины такими «нормальными» вещами были варенье, скрип половиц, крошки для воробьёв. А у Кати — вязаный кот. И в этом не было ничего стыдного. Наоборот, это были маленькие якоря, которые не давали улететь туда, где всё слишком громко и непонятно.
После уроков Саша не пошёл сразу домой. Сначала он зашёл в маленький магазинчик у остановки, где пахло хлебом и старыми газетами, и купил буханку чёрного хлеба — не для себя, а чтобы накрошить его воробьям у дома тёти Зины. Потом медленно шёл по улице, замечая, как город живёт своей обычной жизнью: старушка вытряхивала коврик с балкона, дворник подметал листья, собака бегала кругами, будто пыталась обогнать собственную тень.
Когда он подошёл к дому тёти Зины, солнце уже садилось, и его косые лучи ложились на забор, на крышу, на калитку, которую они починили, и всё это казалось каким-то особенно тёплым, будто день напоследок хотел сказать: «Я был не таким уж плохим».
Тётя Зина сидела на крылечке, укутавшись в тёплый платок, и смотрела, как последние воробьи суетятся у кормушки.
— А, Сашенька, — сказала она, не удивляясь, как будто знала, что он придёт именно сегодня, именно в этот час. — Принёс что-то? Или просто так?
Саша протянул ей хлеб.
— Я подумал, им пригодится.
Тётя Зина улыбнулась и взяла буханку.
— Спасибо. Они любят чёрный хлеб. Говорят, он серьёзнее белого.
Она встала, начала крошить хлеб, и Саша вдруг почувствовал, что ему хочется рассказать не про школу, не про Катю, а про то, что весь день он прислушивался к тишине — и она уже не казалась ему врагом.
— Сегодня я понял одну вещь, — сказал он, глядя, как воробьи хватают крошки. — Тишина не всегда про то, что кто-то злится. Иногда она просто… про то, что люди думают. Или устают. Или не знают, что сказать.
Тётя Зина кивнула, не спеша, будто каждое его слово было драгоценным и его нельзя было торопить.
— Да, — сказала она тихо. — Взрослые часто молчат не потому, что им нечего сказать, а потому что слова у них тяжёлые. Как камни. Их трудно поднимать.
Саша задумался над этим. Ему вдруг вспомнилось, как отец сидел у окна и смотрел на улицу, и в его молчании теперь виделось не осуждение, а какая-то своя, взрослая усталость.
— А как тогда быть рядом, если он молчит? — спросил Саша.
— Так же, как мы с тобой сейчас, — ответила тётя Зина, указывая на крошки, на воробьёв, на тихий вечер. — Просто быть тут. Можно вместе молчать. Можно что-то делать. Главное — не делать вид, что этого молчания нет. Признать его. Сказать: «Я вижу, что тебе сейчас нелегко. Я тут».
Саша кивнул. Ему казалось, что эти слова — как тот смородиновый джем, который тётя Зина дала ему утром: тёмный, густой, с лёгкой горчинкой, но очень настоящий.
Они посидели ещё немного, пока совсем не стемнело, и последние воробьи разлетелись по своим укромным местам. Тётя Зина поднялась, потянулась, будто сбрасывая с плеч день, и сказала:
— Знаешь, дом сегодня почти не скрипел. Наверное, помощники решили, что сегодня и так всё идёт хорошо, и пусть он просто постоит спокойно.
Саша улыбнулся. Ему нравилось думать, что где-то рядом, в полутьме старого дома, есть эти невидимые помощники, которые тихо держат всё на своих плечах и не требуют благодарности.
— Я пойду домой, — сказал он, застёгивая куртку. — Но я теперь знаю, что делать.
Тётя Зина посмотрела на него внимательно, но без нажима, просто чтобы убедиться, что он правда это знает.
— Иди. И помни: не обязательно говорить много. Иногда достаточно просто прийти, сесть рядом и сказать: «Я тут». Этого хватит.
Саша вышел за калитку, и на этот раз она тихонько скрипнула — совсем чуть-чуть, будто шепнула ему вслед: «Удачи».
По дороге домой он думал о том, что день, который начинался с неловкой тишины и тяжёлых мыслей, сложился из маленьких, но важных вещей: из разговора с Катей, из вязаного кота, из крошек для воробьёв, из слов тёти Зины. И из понимания, что не нужно сразу всё исправлять. Достаточно просто быть рядом.
Когда он открыл дверь и вошёл в квартиру, отец сидел на кухне и чинил настольную лампу — аккуратно, медленно, будто каждое движение должно было быть правильным. Он поднял глаза, увидел Сашу, и в этом взгляде не было ни упрёка, ни радости, просто спокойное: «Ты пришёл».
Саша снял куртку, повесил её на крючок, потом подошёл и сел на стул напротив отца. Не стал ничего объяснять, не стал оправдываться. Просто сказал:
— Можно я посижу тут?
Отец посмотрел на него ещё секунду, будто прислушиваясь не к словам, а к чему-то большему, потом кивнул и тихо сказал:
— Конечно.
И они сидели: отец чинил лампу, Саша смотрел, как он двигает пальцами, как щурится, когда деталь не хочет вставать на место. Тишина была обычной, домашней, в ней не было напряжения. В ней было что-то надёжное.
А где-то далеко, на окраине города, в старом доме тётя Зина поставила на подоконник банку вишнёвого варенья и прошептала:
— Спасибо, помощники. Сегодня день получился хорошим. Не идеальным. Но хорошим.
И дом тихо вздохнул, будто согласился.
Глава 4. «Какчинят не только лампы»
На следующее утро Саша проснулся раньше обычного. Будто сам дом тихонько шепнул ему: «Вставай, день не ждёт». За окном было ещё серо, но уже не по-ночному — в этой серости угадывалось обещание света, как в тёмном варенье тёти Зины прячется сладкая ягода.
Саша не стал долго лежать и смотреть в потолок. Он быстро оделся, умылся, а потом достал из рюкзака баночку смородинового варенья, которую вчера дала тётя Зина. Постоял с ней в руках, будто прислушиваясь к чему-то, и поставил на стол — не в шкаф, а прямо посередине, как маленький якорь на случай, если день снова начнёт крениться.
Отец уже был на кухне. Он стоял у окна, пил чай из большой кружки и смотрел, как двор медленно просыпается: как дворник машет метлой, как первые машины осторожно пробираются по улице, как воробьи, будто по команде, начинают суетиться у старого куста сирени.
— Доброе утро, — тихо сказал Саша, сам удивляясь, что голос звучит спокойно, без привычной дрожи.
Отец обернулся, кивнул, улыбнулся чуть-чуть — так, что улыбка не успела стать широкой, но всё равно успела быть настоящей.
— Доброе. Чай будешь?
— Буду.
Они пили чай в той самой тишине, которая теперь не давила, а будто держала. Саша смотрел на баночку варенья, на тёмное стекло, и ему хотелось сказать что-то важное, но он боялся спугнуть это хрупкое равновесие.
И тут отец сам заговорил:
— Знаешь, я вчера эту лампу чинил и всё думал… Что мы с тобой в последнее время как будто мимо друг друга ходим. Вроде рядом, а не вместе.
Саша замер, будто боялся, что любое движение — даже вдох — может разрушить эти слова.
— Я тоже так думал, — наконец тихо сказал он.
Отец посмотрел на него внимательно, не отводя глаз, и в этом взгляде не было ни упрёка, ни спешки.
— Прости, что я… не сразу нашёл, как об этом сказать. У меня это всегда тяжело выходит. Слова будто не те, а других не подберёшь.
Саша сжал кружку в ладонях, чувствуя тепло, которое медленно пробиралось сквозь пальцы.
— Тётя Зина говорит, что взрослые слова тяжёлые, как камни. Их трудно поднимать.
Отец чуть приподнял бровь, будто удивился, что в их разговоре вдруг появилась тётя Зина, а потом улыбнулся — уже шире, почти по-настоящему.
— Она умная женщина, твоя тётя Зина.
— Она не моя тётя, — поправил Саша, и сам удивился, как легко это прозвучало. — Просто она всё понимает. И не торопит.
Отец кивнул, будто принял это объяснение как самое правильное.
— Тогда, может, и нам не надо торопиться. Давай просто… будем рядом. А слова придут, когда смогут.
Саша кивнул. Ему казалось, что они только что починили что-то куда более важное, чем лампа.









