
Полная версия
На перекрёстке в Кашкайше

Макс Ланских
На перекрёстке в Кашкайше
Глава 1
Блок первый. ДЕТСТВО
Одесса в апреле 2000 года пахла сырым ракушняком, прошлогодней листвой и соленой пылью с запахом йода, которую ветер гнал со стороны Пересыпи. Десятилетней Джулии казалось, что город просыпается неохотно, нехотя ворочаясь в своих старых дворах, со скрипом чужих оконных рам и глухими вздохами портовых кранов на самом краю горизонта. По утрам, когда солнце еще не успевало пробить косыми лучами кроны тополей и прогреть толстые, иссеченные трещинами стены их трехэтажного дома, из подвала тянуло кошачьей мочой, плесенью и густым, кислым запахом квашеной капусты. Там, в темноте подвального коридора, баба Маня из второго подъезда держала три огромные деревянные кадушки, обвязанные посеревшей от времени марлей. Джулия знала эти кадушки: если заглянуть в отдушину, можно было разглядеть скользкие дубовые крышки и тяжелые гранитные валуны, прижимавшие капустные листья.
Каждую субботу они с дедушкой выходили из дома ровно в десять утра. Борис Петрович презирал тех, кто ломал ему расписание или позволял себе вольность поспать лишние полчаса. Бывший старший механик Черноморского пароходства, он перенес жесткие законы корабельного устава на сушу так же естественно, как перевешивают старый латунный барометр из капитанской каюты на обои в хрущевке. Джулия твердо заучила: если минутная стрелка на больших настенных часах в прихожей подползала к двенадцати, дедушка уже стоял у самой двери, застегнутый на все пуговицы, держа в руках свой серый, насквозь пропахший махоркой и флотским сукном плащ. Если в этот момент её мать, Лариса Борисовна, начинала суетиться, хлопать дверцами шкафа в поисках потерянного шарфа или кричать из ванной, перекрывая шум воды, что нужно подождать еще буквально две минуты, Борис Петрович не злился. Он не повышал голоса и не устраивал домашних сцен. Он просто молча, с тяжелым вздохом поворачивал замок, выходил на темную лестничную клетку и начинал спускаться, размеренно стуча стоптанными каблуками по бетонным ступеням. Джулия всегда успевала. Настоящая внучка стармеха, она научилась завязывать шнурки на своих ботинках за двадцать секунд, даже не глядя на пальцы, в полной темноте прихожей, пока дедушка только тянулся к дверной ручке.
В то утро солнце стояло низко, и тени от тополей ложились на асфальт Канатной длинными черными полосами. Дедушка шел впереди, заложив руки за спину. Его широкий плащ слегка колыхался при каждом шаге, а из кармана торчал край сложенной вчетверо газеты «Моряк». Шагал он тяжело, словно под его ботинками всегда качалась палуба в штормовом океане, а не твердая одесская земля.
— Ну что, Джулька, — пробасил он, не оборачиваясь. — Куда двинем? К парку или сразу на Французский?
— Давай через Сабанский, деда, — тихо ответила она, подбегая поближе, чтобы слышать его из-за шума проезжающего мимо троллейбуса. — Там у ворот собаку рыжую привязали, помнишь? Которая хромает.
Борис Петрович хмыкнул в свои густые усы, уловившие запах табачного дыма, и повернул в прохладную тень переулка. Джулия больше всего на свете любила эти субботние переходы. Дома здесь стояли плотно, навалившись друг на друга облупившимися фасадами, с которых кусками, обнажая пористый желтый камень-ракушняк, осыпалась старая штукатурка. Под ногами хрустели эти известковые крошки. Из открытых окон первых этажей, защищенных ржавыми решетками, доносился звон фарфоровой посуды, бубнящие голоса из телевизоров и семейные перепалки. В одном окне, прямо за рамой со скрежещущими шпингалетами, женщина в синем ситцевом халате ожесточенно терла стекло скомканной газетой, и от нее пахло нашатырным спиртом так резко, что Джулия невольно сморщила нос и прижала ладонь к лицу.
— Вот, гляди сюда, — дедушка резко остановился у забора из кованого железа, за которым виднелся запущенный, заросший лебедой палисадник. Он ткнул концом своей палки в самый низ каменной кладки. — Видишь, как угол повело и трещина пошла? Это всё потому, что в девяносто шестом тут водопроводную трубу прорвало, и три дня ледяная вода прямо под фундамент текла. В ЖЭКе тогда пожадничали, цемент с песком один к пяти развели, сэкономить хотели на материале. Теперь подкопай тут на полметра — а там вместо камня труха и мокрый песок. Запомни, малая: если в самом начале поленился, пожалел сил и основы нормальной не залил, потом хоть чистым золотом стены отделывай, всё равно при первом ливне отвалится.
Джулия подошла ближе, обогнув дедушку, и осторожно потрогала холодный железный прут забора. На её ладони осталась рыжая ржавчина и кусочки черной масляной краски, которая шелушилась и лопалась от вечной сырости. Ей безумно нравилось, как дедушка говорит о вещах. Он никогда не сюсюкал с ней, не расспрашивал приторным голосом про оценки по поведению, не заставлял рассказывать стихи перед соседками во дворе и не обещал купить сахарный петушок или мороженое, если она будет вести себя тихо. Борис Петрович общался с десятилетней внучкой так, словно она была его механиком-мотористом на грузовом судне — сухо, строго, по делу, но с тем полным, молчаливым доверием, которое не просит лишних слов.
Они прошли сквозь прохладную, пахнущую известкой арку во двор Сабанского переулка. Собака действительно была там. Большая, лохматая, с грязной, свалявшейся в колтуны рыжей шерстью, она сидела на тонкой короткой цепи возле ржавого мусорного бака. На её задней лапе белела какая-то грязная тряпка, сквозь которую проступали засохшие бурые пятна сукровицы. Собака не лаяла и не рычала. Она просто смотрела на подошедших людей своими умными, янтарно-желтыми глазами и тяжело, прерывисто дышала, высунув наружу розовый язык.
Борис Петрович остановился, заставив Джулию замереть у себя за спиной. Он медленно засунул руку в глубокий карман плаща, пошуршал там и достал завернутую в пергамент холодную домашнюю котлету — остаток его вчерашнего ужина, который он тайно припрятал от мамы. Джулия даже рот приоткрыла от удивления: дедушка терпеть не мог, когда еду переводили зря или выкидывали, но сейчас он совершенно спокойно разломил холодную котлету пополам, обнажив белые вкрапления лука, и протянул псу прямо в пасть.
— На, держи, бродяга, — негромко сказал дедушка, косясь на порванное собачье ухо. — Лапу-то где подранил? Под трамвай попал на Белинского? Они там, ироды, носятся как сумасшедшие, путей не видят.
Собака аккуратно, стараясь не коснуться зубами дедушкиных пальцев, подхватила мясо, проглотила его почти не жуя и слабо, виновато вильнула облезлым хвостом. Джулия инстинктивно подалась вперед и хотела протянуть руку, чтобы погладить пса по широкой голове, но дедушка жестко, на лету перехватил её за запястье. Его пальцы были сухими, мозолистыми и жесткими, как старые деревянные прищепки.
— Не лезь, — отрезал он. — Чужая собака — это чужая душа, потемки. Ты её покормила, кусок дала — и ладно, твой долг закрыт. А руки распускать нечего. Она сейчас тебя цапнет не со зла или вредности, а просто потому, что у неё лапа горит, болит, и она в каждом двуногом врага видит. Уяснила?
— Уяснила, деда, — Джулия послушно отступила на шаг назад, пряча руки в карманы. Она подняла голову, щурясь на яркое солнце, которое уже вовсю заливало жестяные крыши старых трёхэтажек. — Деда, а который сейчас час?
Борис Петрович выпрямился, медленно вытащил из кармана плаща большие круглые карманные часы «Молния» на толстой стальной цепочке. Он щелкнул потертой крышкой, на которой был выгравирован силуэт глухаря.
— Половина одиннадцатого, малая. А что такое?
— А мама не будет ругаться, что мы слишком долго ходим?
Дедушка коротко хмыкнул в усы, пряча «Молнию» обратно в недра своего серого плаща.
— Лариса твоя сейчас весь гастроном на уши поднимает, ведомости свои кассирские проверяет да с накладными воюет. Дома они про нас схватятся только часа через два, не раньше. Так что у нас еще вагон времени, целый состав.
— Тогда давай на старый пирс сходим, который в Отраде? — Джулия легонько потянула его за жесткий, пахнущий табаком рукав. — Там сейчас мальчишки с нашего двора бычков ловят на донку. Посмотрим?
Борис Петрович ничего не ответил, но молча повернулся лицом к морю и зашагал в сторону Французского бульвара, давая понять внучке, что новый курс принят без возражений.
Они вышли к самому краю Отрады, туда, где песчаная желтая полоса упиралась в глухую, потрескавшуюся бетонную стену волнореза. Старый пирс уходил далеко в море метров на пятьдесят. Бетон за тридцать лет штормов оброс склизкой зеленой травой и водорослями, а на стыках плит полностью выкрошился, обнажая ржавую, изъеденную солью арматуру, вокруг которой вечно кружилась и шипела мелкая пена. По краям пирса, прямо в воде, лежали огромные гранитные глыбы, намертво, без единого зазора облепленные мелкими ракушками мидий. На апрельском солнце их створки казались антрацитово-черными и блестели, словно покрытые дорогим лаком.
На самом конце пирса, усевшись на перевернутый деревянный ящик, в котором когда-то носили ракушняк, сидел худой, высохший старик в выцветшей тельняшке, надетой под расстегнутый суконный пиджак. Рядом с его ботинками стояло ржавое жестяное ведро из-под олифы, в котором лениво копошились и шуршали три бурых бычка.
— О, Петрович! — старик повернул к ним худое, коричневое от вечного загара лицо и щербато, беззубо улыбнулся. — Какими судьбами? Я думал, ты дома сидишь, ковры до дыр веником протираешь.
— Здорово, Митрич, — Борис Петрович подошел ближе, тяжело опираясь на свою палку. — Ковры — это для слабаков да сухопутных крыс. Вот, юнгу привел море изучать. Показать ей, как настоящая портовая работа делается, а не бумажки в гастрономе перебираются.
Они крепко, по-медвежьи пожали друг другу руки. Джулия знала этого старика: Степан Митрич когда-то ходил с её дедушкой на большом сухогрузе «Капитан Вислобоков» — он был там боцманом и умел вязать такие морские узлы, которые ни один мальчишка во дворе не мог распутать даже зубами.
— Юнгу, говоришь? — Митрич окинул Джулию внимательным, прищуренным взглядом своих выцветших глаз. — Ну присаживайся рядом, малая. Ноги вниз только не свешивай, плита склизкая — соскользнешь в воду, и поминай как звали. Будем тебя сейчас корабельному ремеслу учить.
Дедушка аккуратно устроился рядом, выбрав сухой выступ. Из кармана его плаща, как оказалась, торчала не только сложенная газета, но и моток толстой капроновой лески, намотанный на грубо вырезанную деревянную дощечку-плашку. Он достал свой складной нож — тот самый, с потертой деревянной ручкой и сточенным до узкой полосы лезвием. Ловким, коротким движением огромных пальцев он разрезал пополам мелкую рыбешку.
— Бычок — рыба ленивая, Джулька, глупая, — негромко пробасил Борис Петрович, уверенно продевая ржавый крючок сквозь плотную рыбью кожу. — Он на парадные фасады и набережные не смотрит. Сидит себе на самом дне, под темным камнем, в грязной тине. Ждет, пока еда сама ему прямо в рот приплывет. Но дурака бычок тоже не любит. Если наживку криво, с суетой насадишь, крючок голым оставишь — он мясо сдернет, а сам уплывет под соседнюю плиту.
— Ты ей донку-то правильно в руку дай, Петрович, — перебил боцман, сплевывая в зеленую морскую воду темную табачную слюну. — Малая, леску вот так пальцем держи, нажимай слегка. Чувствуешь, как свинец дно потрогал, в ил зарылся? Вот. Теперь чуть натяни. Буквально на два сантиметра приподними над грунтом, чтобы зазора лишнего не было, но и слабину ни в коем случае не давай. И слушай пальцем, всей кожей слушай. Сейчас все глаза в телевизоры штампуют, дуреют, а настоящий моряк должен рукой дно чувствовать, каждый камень.
Джулия замерла, почти перестала дышать, крепко сжав пальцами холодную леску. Вода у пирса лениво качала леску, и через палец ей передавалось ровное, мягкое натяжение волны. Старики замолчали, достали сигареты и прикурили от одной пластмассовой зажигалки. Горький дым махорки поплыл над водой, смешиваясь с резким запахом йода и гниющих водорослей.
— А помнишь, Митрич, — негромко начал дедушка, глядя на далекий рейд, — как мы в семьдесят шестом в Марселе стояли? Там у причала кабачок был «Три пескаря» или вроде того. И деваха там работала на раздаче, Мари, кажется. Худющая, но боевая, как портовый буксир.
— Как не помнить, — хохотнул боцман, поправляя кепку. — Она еще косы носила толщиной с канат. К ней тогда местные докеры приставать начали, счет за пиво требовали пересчитать, шумели на весь бар. Ну мы с тобой и зашли с флангов. Ты тогда своим огромным кулаком так по столу приложил, что у них вся посуда посыпалась.
— Да, — Борис Петрович улыбнулся в усы. — Пацаны те марсельские сразу свой гонор поубавили. Поняли, что с моряками Черноморского пароходства шутки плохи. А Мари эта, штурман её дери, вечером нам за это выставила две бутылки настоящего кубинского рома из личных запасов. Сама с нами за стол села, сигареты наши «Прилуки» курила и смеялась так, что на соседних шаландах чайки просыпались. Хорошее было время. Честное.
Вдруг леска в руке Джулии коротко и резко дернулась. Два раза — тук, тук. Словно кто-то на глубине осторожно потянул за нитку.
— Деда, клюет? — шепотом спросила она, инстинктивно подаваясь вперед.
— Не торопись, — Борис Петрович даже не повернул головы. — Это мелкий, хвостиком бьет, наживку пробует.
— А ну, юнга, поберегись! — прикрикнул Митрич, подаваясь вперед. — Дернет сильнее — тогда подсекай. Резко, но коротко, без суеты. Если руку далеко задерешь — леску оборвешь о камни.
Леска замерла на секунду, а потом натянулась, уходя под бетонную плиту волнореза. На этот раз удар рывок тяжелым и отчетливым. Джулия коротко дернула руку вверх, как учили старики. Леска сразу потяжелела, заходила из стороны в сторону, режа воду с тихим свистом. Джулия начала быстро, путаясь в пальцах, наматывать тонкую нитку обратно на деревянную плашку. Из зеленой глубины, из-под самого края обросшего мхом пирса, показался крупный, темно-серый бычок. Он ожесточенно бил широким хвостом, растопырив свои круглые колючие плавники и широко раскрывая огромный рот.
Через секунду рыба уже лежала на бетоне, шумно дыша и пачкая камень слизью.
— Кнут! — одобрительно хмыкнул дедушка, раздавив подошвой окурок. — Хороший, грамм на триста. Под самым камнем сидел.
— Молодец, малая, — Митрич похлопал её по плечу. — Будет из тебя толк. Запомни: в море, да и на суше, ловит тот, кто умеет ждать в тишине и слабину вовремя убирает. Чуть зевнул, отвлекся — и сидишь с пустыми вёдрами.
Они просидели на пирсе еще около получаса. Джулия поймала еще двух небольших бычков-кругляков. Солнце поднялось высоко, бетон нагрелся, а от моря по-прежнему тянуло прохладой. Когда деревянная плашка была полностью смотана, Борис Петрович поднялся, отряхнул полы плаща от налипшего песка и повернулся в сторону города.
— Ну ладно, Митрич. Пора нам обратный курс держать. А то Лариса точно весь гастроном на уши поднимет.
— Давай, Петрович. Заходи, как ноги бить по бульвару пойдете. Юнге привет.
Они вышли с пирса и направились в сторону Канатной, туда, где начинались старые трамвайные пути. Джулия бережно несла в руках прозрачный полиэтиленовый пакетик со свежими бычками. Её маленькие ботинки делали два шага там, где тяжелый полуботинок дедушки делал один. Правый ботинок уже тогда слегка промокал — подошва начинала немного отходить. Но Джулии было всё равно. Она поймала первую в жизни рыбу сама, своими руками, и это чувство было куда важнее мокрого носка.
На углу Преображенской они остановились возле киоска «Союзпечать». Продавщица, тетя Люся, полная женщина с высокой фиолетовой прической, как раз выставляла на витрину свежие журналы.
— О, Петрович, здорово, — крикнула она сквозь круглое окошко, вытирая руки полотенцем. — Твой «Моряк» еще вчера пришел, я отложила под прилавок, чтоб пацаны со швейки не утащили. Тебе как обычно?
— Давай, Люся, — дедушка протянул ей мятую бумажную купюру. — И сигарет «Прилуки» пачку. Синих.
— Опять куришь? — Люся покачала головой, но сигареты достала. — Врачи ж тебе говорили, сердце не железное. До инфаркта доиграешься, кто с малой гулять будет?
— Врачи много чего говорят, — буркнул Борис Петрович, пряча газету во внутренний карман. — Их послушать — так надо в гроб лечь и простыней накрыться, чтоб сквозняком не надуло.
Они пошли дальше. Джулия знала, что дедушка курит только на улице, потому что дома мать устроила бы скандал. Мать, Лариса Борисовна, работала кассиром в центральном гастрономе и маниакально следила за чистотой. В их квартире всё должно было лежать на своих местах: салфетки свернуты треугольниками, обувь выстроена по линейке в прихожей, а из кухни не должно было пахнуть ничем, кроме ванильного пирога или дорогого чистящего средства. Если дедушка приносил на подошвах хоть немного прибрежного песка, мать вздыхала так тяжело, словно на неё обрушилось всё несчастье мира, и тут же хваталась за швабру. Джулия часто думала, что дедушка уходит на эти субботние прогулки просто для того, чтобы побыть в месте, где не нужно постоянно вытирать ноги и извиняться за то, что ты существуешь.
Они миновали Преображенскую и вышли к Итальянскому бульвару. Здесь трамвайные рельсы делали крутую петлю, уходя в сторону вокзала, и воздух сразу менялся — к привычной морской сырости подмешался запах чебуреков, которые жарили в палатке у кольца, и едкий дымок от дизельных автобусов. Палатка была ржавой, облепленной синими наклейками «Пепси», а масло в огромном чане шкворчало так громко, что его было слышно за тридцать метров.
Борис Петрович остановился у старого тополя. Его кора была серой, глубоко растрескавшейся, а из корней, пробивших асфальт, сочилась темная липкая смола. Дедушка достал пачку сигарет, ловко щелкнул ногтем по донышку, выбивая одну, и прикурил от дешевой пластмассовой зажигалки. Он затянулся глубоко, прикрыв глаза, и дым медленно поплыл к веткам, где только-только проклевывались первые, еще липкие зеленые листья.
— Деда, а почему бульвар Итальянский? — спросила Джулия, усаживаясь на невысокий бетонный парапет, отделявший тротуар от трамвайных путей. Парапет был холодным и шершавым, сквозь цементные трещины проросла сухая прошлогодняя трава, коловшая ей ладони. — Тут разве итальянцы жили? Прямо настоящие, из Рима?
Борис Петрович выпустил струю дыма через нос и посмотрел на вокзальную площадь, где лениво переругивались водители маршруток.
— Жили, малая. Давно, еще при царе, — он переступил с ноги на ногу, и подошва его тяжелого ботинка с хрустом раздавила сухую ветку. — Город строить все съезжались, у кого голова на плечах была и руки не из задницы росли. Итальянцы из своего ракушняка дома возводили, французы бульвары разбивали, греки контрабандой и зерном торговали. Одесса, Джулька, она ведь как портовый котел — сюда со всего мира стекалось человеческое варево. Каждый свой кусок бросал: кто язык свой, кто привычки, кто рецепты. Оттого мы сейчас и говорим не так, как в Киеве или Москве. У нас слова соленые, портовые.
Мимо с грохотом пронесся старый красный трамвай пятого маршрута. Вагон так сильно качнуло на стыке рельсов, что внутри жалобно звякнули стекла, а колеса издали пронзительный, режущий уши металлический скрежет. Джулия инстинктивно зажала уши ладонями. Борис Петрович даже не поморщился. Он проводил вагон взглядом, зафиксировав на секунду лицо вагоновожатой — усталой женщины в синем форменном жилете, которая ожесточенно крутила железное колесо тормоза.
Они пошли дальше, мимо старых стен чугунолитейного завода Дурьяна. Кирпичная кладка здесь была закопчена вековой индустриальной сажей, а из полукруглых оконных проемов, затянутых потемневшей проволочной сеткой, тянуло тяжелым, маслянистым запахом машинного масла и горелой металлической стружки. Из открытых створчатых ворот цеха доносился размеренный стук гидравлического пресса — тух-тух-тух, от которого слабая ритмичная вибрация передавалась через брусчатку прямо в подошвы ботинок.
Джулии нравился этот утробный гул. Ей казалось, что город под её ногами — это огромная, сложная машина, у которой под слоем асфальта непрерывно вращаются невидимые шестеренки, бегут по трубам скрытые потоки воды и бьется свое собственное, железное сердце.
Они наконец свернули на Французский бульвар, и обстановка вокруг них мгновенно изменилась. Шум вокзальной площади, автобусная гарь и крики зазывал у чебуречных палаток остались позади, словно их аккуратно отрезало невидимой стеной. Дорогу плотным сводом закрывал навес из старых вековых деревьев — ветви гигантских платанов и раскидистых каштанов переплетались высоко над головой, образуя прохладный зеленый тоннель. Солнечные лучи пробивались сквозь молодую листву редкими, яркими пятнами, которые дрожали и переливались на брусчатке.
Сама мостовая здесь была особенной — крупная, грубо вытесанная из темного вулканического камня, который дедушка уважительно называл триентским базальтом. По краям дороги тянулись глубокие гранитные сточные канавы. В них журчала весенняя талая вода, унося с собой мелкие веточки, почки каштанов и обрывки конфетных оберток. По этой мостовой машины ехали со странным, шуршащим звуком, совсем не похожим на асфальтовый гул Канатной улицы.
— Деда, смотри, — Джулия остановилась возле массивных деревянных ворот старинной заброшенной дачи. На петлях висел ржавый замок, а темно-зеленая краска на дубовых досках потрескалась и сошла слоями, обнажая потемневшее, изъеденное жучками дерево. — А тут кто жил?
Борис Петрович подошел к воротам, заложил руки за спину и наклонился, рассматривая кованые петли, вбитые прямо в ракушняковые столбы. Столбы от времени и морской сырости пожелтели, обросли сухим зеленым мхом и крошились, если по ним слегка ударить молотком. У подножия стены лежала небольшая куча мелкого песка — старый город медленно, незаметно осыпался сам в себя.
— Купцы тут жили, виноделы знатные, — негромко сказал дедушка, ковыряя концом дубовой палки трещину в ракушняке. — Думаешь, просто так этот бульвар Французским назвали? Раньше он Малофонтанской дорогой был, пылища тут стояла несусветная. А потом наш городской голова, француз Григорий Маразли, порядок навел, брусчатку эту из Италии выписал, деревья посадил. И дачи здесь строились такие, чтоб из каждого окна море было видно. Люди толк в жизни знали, простор любили. Не то что сейчас — наставят коробок из силикатного кирпича, окна в окна, и сидят там, как куры на птицефабрике в инкубаторе.
Он вытащил из кармана большой клетчатый платок, шумно высморкался и повернулся лицом к морю, откуда уже отчетливо тянуло соленой прохладой. Дорога вела плавно вниз, мимо санаторных заборов в сторону пляжа Отрада.
— Пойдем к воде, Джулька. Воздухом настоящим подышишь, а то дома от материнских духов и хлорки скоро дышать нечем будет. Она баба хорошая, работящая, но дура — думает, если всю квартиру санитарным порошком засыпать и скатерти накрахмалить, так и жизнь чище станет. А жизнь — она грязная, малая. В ней и мазут портовый есть, и пот рабочий, и соль морская горькая. Если от всего этого нос воротить да глаза прятать, так лучше сразу в герметичную стеклянную банку залезть, спиртом залиться и крышкой закататься.
Они начали спускаться по длинной, потемневшей от времени деревянной лестнице, ведущей к самому подножию обрыва. Ступени были старыми, изрезанными зимними штормами, многие доски подгнили и жалобно поскрипывали под весом дедушки. С каждым шагом вниз запахи суши — цветущих абрикосов, пыли и бензина — отступали, растворяясь в воздухе. На смену им шел другой, плотный запах открытой соленой воды, гниющих на солнце бурых водорослей и мокрого песка.
На пляже в этот час было почти пусто. Несколько пожилых мужчин в синих спортивных костюмах сидели на деревянных топчанах у самой кромки воды, подставив бледные лица скупому апрельскому солнцу. Чуть в стороне парень в высоких резиновых сапогах лениво бросал в воду обглоданную палку, а его черная овчарка с хриплым лаем прыгала прямо в пенистую полосу прибоя, поднимая тучи холодных брызг.
Борис Петрович дошел до большого, плоского валуна, лежавшего у самой кромки воды. Камень был наполовину покрыт мелкими, острыми ракушками мидий, которые намертво въелись в его шероховатую поверхность. Дедушка медленно сел, со вздохом расстегнул верхнюю пуговицу своего плаща и достал из кармана складной нож с потертой деревянной ручкой и два больших желтых яблока, которые он утром тайно взял из хрустальной вазы в прихожей.
— На, держи, — он протянул одно яблоко Джулии.
Джулия послушно села рядом, поджав под себя ноги. Ей нравилось сидеть так близко к воде, где никто не контролировал её. Волны накатывали на берег лениво, с мягким, шуршащим звуком — ш-ш-шу, а затем вода с тихим шипением уходила назад, оставляя на песке кружевную белую пену, которая быстро лопалась под солнцем и исчезала.







