Невидимая степь. Люди, духи и вера в Центральной Азии
Невидимая степь. Люди, духи и вера в Центральной Азии

Полная версия

Невидимая степь. Люди, духи и вера в Центральной Азии

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

К вечеру они нашли место для новой стоянки на невысоком склоне, откуда были видны источник, равнина и подходы к холмам. Мужчина проверил землю, направление ветра и следы животных, женщина обошла участок, всматриваясь в камни и старые углубления. Они не обнаружили ни костей, ни золы, ни запаха падали. Мужчина поставил опоры жилища, женщина разложила внутри вещи и освободила место для огня. Прежде чем перенести туда тлеющие угли, она коснулась ладонью земли, словно просила её принять новый очаг. Этот жест не был обращён к ясно названному существу; в нём соединялись осторожность, благодарность и признание того, что место существовало до их прихода. Земля не принадлежала им только потому, что они остановились на ней. Они могли пользоваться ею, но не могли лишить её прошлого, и из этого ограничения вырастало чувство священности, не требующее ни храма, ни жреца. Священное здесь не означало неприкосновенности всей природы: человек продолжал копать, рубить, охотиться и брать воду. Оно означало наличие отношений, в которых право пользоваться не уничтожает обязанности соблюдать меру.

Когда стемнело, женщина снова увидела сон, но утром не стала рассказывать его сразу. Ей приснился Голос, однако он исходил не сверху и не из сада, а из огня, воды и земли одновременно, поэтому невозможно было различить слова. Она видела мужчину, уходящего по дороге, и ребёнка, стоящего между ними, хотя детей у них ещё не было. Проснувшись, она почувствовала не страх, а тяжесть, похожую на знание будущего. Мужчина заметил её молчание и спросил, что случилось, но она ответила, что ничего. Так возникло ещё одно различие, без которого невозможна религиозная история: различие между опытом и свидетельством. Человек может увидеть сон, почувствовать присутствие или услышать голос, однако для других событие существует только в его рассказе. Ему можно поверить, можно заподозрить ошибку или обман, можно потребовать знака. Пока первая женщина молчала, сон принадлежал только ей; рассказав, она должна была бы передать его словами, а слова неизбежно изменили бы увиденное. Мир духов, если он существует, входит в общественную жизнь не прямо, а через человеческого свидетеля, и потому религия с самого начала сталкивается с вопросом доверия.

Выдумывали ли они духов или духи вторгались в их жизнь? Вопрос кажется простым лишь до тех пор, пока мы предполагаем, что возможны только два ответа. Если духи существуют независимо от человека, их явление всё равно проходит через чувства, память и язык, а значит, не может быть отделено от человеческого толкования. Если же они созданы воображением, это воображение не действует в пустоте: оно работает с реальными звуками, болезнями, снами, утратами и совпадениями, которые требуют объяснения. Мы не имеем возможности войти в первый человеческий страх и установить, что именно находилось за кругом света. Религиовед может проследить, как складываются образы духов, сравнить их функции, показать зависимость от хозяйства и социальной организации, но не способен лабораторно доказать или опровергнуть всякое переживание невидимого. Научная добросовестность состоит не в том, чтобы заранее объявить духов реальными или вымышленными, а в том, чтобы понять, каким образом вера в них становится частью действительности. Дух, которого никто не видел, может изменить маршрут кочевья, порядок лечения, устройство дома и судьбу человека; в этом социальном и психологическом смысле он действует независимо от ответа на метафизический вопрос.

Шаманство возникнет гораздо позднее той сцены, которую мы воображаем, и будет ошибкой называть первую пару шаманами или считать всякий сон началом шаманского культа. Басилов справедливо предупреждал, что попытки отделить «дошаманское» от «шаманского» часто строятся на умозрительных схемах, поскольку надёжных данных для датировки таких представлений почти нет.[7] Вера в духов, почитание огня, правила стоянки, отношение к умершим и вещие сны могут существовать без специалиста, который входит в экстаз и общается с невидимыми существами от имени общины. Шаман появляется там, где подобное общение становится особой общественной ролью, требует признания, обучения, ритуальных предметов и определённой техники. В нашей истории до этого ещё далеко. Мужчина и женщина остаются наедине с неизвестностью, не имея посредника, способного назвать ночной звук, истолковать сон или определить, безопасно ли место. Они одновременно являются наблюдателями, толкователями и хранителями собственных правил, поэтому их религиозный мир ещё не отделился от повседневной жизни.

Можно ли вообще назвать этот мир религией? Если под религией понимать установленное вероучение, храм, жречество, канон и строгую систему представлений о божественном, ответ будет отрицательным. Перед нами нет законченной доктрины, а есть несколько прямых заповедей, память об утраченном присутствии, практические запреты, сны и попытки обнаружить порядок в чужой среде. Но если религией считать способ устанавливать отношения с тем, что превосходит человека и не подчиняется его воле, тогда её начало уже произошло. Оно обнаруживается не в отвлечённой формуле, а в поступках: женщина оставляет ягоды у воды, мужчина обходит огонь, оба покидают место смерти, прислушиваются к небу и решают, можно ли доверять сновидению. Эти действия ещё не образуют единой системы, однако между ними существует родство. Каждое признаёт, что видимый мир не исчерпывается пользой, а человеческое право действовать ограничено памятью, благодарностью и страхом последствий. Это не собрание случайных суеверий, но и не религия в позднем институциональном смысле; точнее всего было бы назвать его практической космологией, посредством которой человек учится жить среди вещей, не считая себя их единственным хозяином.

На рассвете мужчина вышел из жилища и долго смотрел на небо. После ночного дождя оно стало прозрачным, и дальние холмы казались ближе, чем прежде. Он уже знал немного больше о земле, воде, ветре и огне, но приобретённое знание не сделало мир менее таинственным. Напротив, каждая разгаданная закономерность открывала новые вопросы. Следы животных указывали дорогу и могли привести к смерти; облака обещали воду и несли бурю; огонь защищал от темноты и сам требовал защиты. Женщина вынесла свёрток с тлеющими углями и положила его рядом с вещами. Они снова готовились идти, но теперь покидали стоянку не такими, какими пришли. За ними оставалось место, получившее внутреннее устройство, а вместе с ними отправлялись первые правила, ещё не названные законами. Мужчина проверил направление ветра, женщина оглянулась на очаг и убедилась, что на земле не осталось открытого пламени. Затем они пошли вдоль склона, не наступая на старое кострище. Никто не приказывал им этого утром, однако правило уже существовало, потому что однажды было признано правильным.

Над ними простиралось небо, не объяснявшее своих намерений. Под ногами лежала земля, которую предстояло познавать трудом. Между небом и землёй шли двое, несущие огонь, память о саде и всё более сложное подозрение, что мир обращается к ним множеством голосов. Одни из этих голосов принадлежали ветру, животным и собственному телу, другие приходили во сне, третьи напоминали о Том, кто однажды говорил ясно и с тех пор являлся лишь тогда, когда Сам считал нужным. Человеку предстояло научиться различать их, зная, что ошибка возможна в обе стороны: можно принять собственный страх за повеление свыше, но можно и не распознать предупреждение, потому что оно не сопровождалось громом. На этой неустранимой неопределённости будет построена значительная часть религиозной истории. Вера начнётся не там, где человек перестанет видеть физический мир, а там, где он признает, что видимое не всегда сообщает о себе всё.

Примечания

[1] Быт. 2:15–17; 3:8–24. Коран, 2:30–39; 7:19–25; 20:115–123. Библейское повествование говорит об изгнании из Эдема, кораническое — о нисхождении на землю и последующем божественном руководстве. Настоящая глава не рассматривает эти тексты как этнографические описания первобытного быта, а использует их как религиозные модели человеческого существования вне первоначального порядка.

[2] Валиханов Ч. Ч. «Следы шаманства у киргизов»; «Заметки о шаманстве. Тенкри (Бог)». В его изложении небо, светила, земля, горы и реки входят в круг ранних религиозных представлений, а Тенгри описывается не вполне тождественно понятию личного верховного Бога.

[3] Валиханов фиксировал представления о гневе огня, лечении огнём, приношении жира и болезнях, связывавшихся с хождением по местам старых стоянок. Эти записи относятся к казахской среде XIX века и используются здесь сравнительно, а не как свидетельство о «первой религии человечества».

[4] Элиаде М. Священное и мирское. См. также его рассуждения о традиционном человеке, живущем в сакрально устроенном космосе, и о посвящении как введении в систему значимых образцов. В поздней критике справедливо отмечались чрезмерная универсальность этой модели и её зависимость от философского традиционализма самого Элиаде.

[5] Басилов В. Н. Избранники духов. В сравнительных материалах о шаманском призвании сны выступают как форма требования принять ритуальную роль; отказ может объясняться как причина болезни или повторяющихся мучительных состояний. Эти сюжеты показывают культурную значимость сновидений, но не дают основания переносить готовую шаманскую модель в мифическое начало человечества.

[6] О связи концепций Элиаде с традиционалистским поиском архаических духовных оснований и о критике его универсальной модели шаманизма см.: Знаменский А. «Мирча Элиаде: шаманизм, традиционализм и идеология архаичного».

[7] Басилов подчёркивал, что разграничение «дошаманских» и «шаманских» культов часто остаётся гипотетическим, поскольку исследователи не располагают надёжными средствами датировать возникновение шаманства и нередко проецируют на материал собственные эволюционные схемы.


Глава 2. Дом, огонь и порог

Кунсулу увидела дом мужа ещё с дальнего склона, но не сразу поняла, какая из юрт принадлежит его семье. Все они стояли на выцветшей равнине белыми и серыми полушариями, обращёнными дверями в одну сторону, и издали казалось, будто это не люди поставили жилища, а сама земля медленно вытолкнула их наружу, как весной выталкивает первые грибы после дождя. Между юртами ходили женщины, дети и собаки; у привязи били копытами осёдланные кони, в стороне темнели овцы, а над всем аулом лежал дым, не поднимавшийся прямо, потому что ветер прижимал его к земле и тянул вдоль стоянки. Кунсулу сидела на лошади, опустив покрывало так низко, что видела лишь передние копыта, край дороги и собственные руки, державшие повод. Она знала, что сейчас её станут рассматривать, хотя сама не имела права оглядываться свободно, знала, что будут судить, как она спешилась, не запуталась ли в подоле, достаточно ли низко склонила голову, не слишком ли громко дышит и не торопится ли войти туда, где ещё ничего ей не принадлежало. До этого дня она думала, что выходит замуж за Ораза, и только теперь, приближаясь к его аулу, начинала понимать: человек может быть любим, знаком и даже предсказуем, но его дом всегда больше его самого. За спиной мужа стояли умершие, старшие, младшие, женщины, кормившие его в детстве, мужчины, чьи имена произносились с уважением, семейные обиды, долги, рассказы и запреты. Войти к мужу означало войти сразу ко всем.

Ораз ехал немного впереди и ни разу не обернулся. Если бы это случилось наедине, Кунсулу решила бы, что он сердится или стесняется, но здесь каждое его движение принадлежало уже не им двоим. Возле крайней юрты он спешился, отдал повод мальчику и пошёл к мужчинам, стоявшим у коновязи. Один из них, высокий, с узким седым лицом, был его отцом Сапаром. Кунсулу видела его прежде только однажды, на расстоянии, и теперь поспешно отвела глаза, хотя покрывало и без того скрывало её лицо. Ей помогла сойти пожилая женщина с тяжёлыми серебряными браслетами. Она не представилась и не спросила, устала ли невеста после дороги, только крепко взяла её под локоть и повела между юртами, время от времени замедляя шаг, чтобы Кунсулу не наступила на верёвки и колья. Лишь возле самого входа женщина сказала, что её зовут Култай и что отныне Кунсулу должна слушать её прежде, чем успеет испугаться, потому что страх заставляет человека смотреть не туда. Голос у Култай был негромкий, но в нём не оставалось места для вопроса, и Кунсулу поняла, что перед ней мать Ораза.

Перед дверью главной юрты лежал деревянный порог, потемневший от времени, ног и пролитого молока. Он был невысоким, но Кунсулу вдруг показалось, что перешагнуть через него труднее, чем проехать всю дорогу от родительского аула. За спиной собрались женщины. Они переговаривались, смеялись, поправляли её покрывало и словно нарочно не объясняли, чего ждут, хотя каждая хорошо знала порядок. Кунсулу подняла правую ногу, но край сапога коснулся дерева, и в ту же секунду пальцы Култай сжались на её локте. Невеста замерла. Никто не вскрикнул, однако смех прекратился, будто ветер внезапно унёс его из аула. Култай наклонилась к ней и сказала, что порог не принадлежит ни улице, ни дому: на него не становятся, как не становятся одной ногой в двух мирах. Потом добавила уже тише, что дерево не обидится, но люди запомнят, а человеческая память бывает злопамятнее дерева. Кунсулу отступила на полшага, подняла подол и вошла правильно, не задев порога. Ей показалось, что она миновала опасность, но внутри обнаружился другой предел — огонь.

Очаг находился в центре юрты, и всё остальное было расположено по отношению к нему. За пламенем, на почётном месте, лежал ковёр и были сложены подушки; справа от входа за плетёной перегородкой хранилась утварь, стояли кожаные сосуды и деревянные чаши; дальше виднелись сундуки и свёрнутые постели, над которыми висели оружие и мужская одежда. Слева сидели женщины, среди них совсем старые и ещё девочки, не достигшие возраста замужества. Мужчины оставались снаружи, но их отсутствие не означало, что юрта пуста от мужской власти: она присутствовала в седле, ружье, сложенных вещах, в почётном месте и самом порядке рассадки. И всё же в эту минуту дом принадлежал женщинам. Они держали масло, раздували огонь, указывали, куда должна встать невеста, решали, когда ей поклониться и когда поднять голову. Сапар считался хозяином очага и старшим в семье, однако именно Култай взяла деревянную ложку, зачерпнула топлёного масла и передала её Кунсулу. Рука у невесты дрожала, масло плеснуло на край ложки, и одна капля упала на землю. Женщины заметили это, но промолчали. Култай кивнула на огонь, и Кунсулу вылила масло в пламя.

Огонь вспыхнул сразу, с мягким сытым звуком, будто ждал этой пищи. По юрте прошёл запах горячего жира, смешавшийся с дымом, войлоком, молоком и ароматом хранившегося мяса. Кунсулу опустилась на колени, совершила поклон и произнесла слова, которым её научили ещё в родительском доме: просила духов предков быть довольными и принять её без вражды. Она не знала имён всех тех, к кому обращалась. Некоторые лежали в могилах далеко отсюда, от других остались только рассказы, третьи, возможно, были забыты даже собственными потомками, но в огне они присутствовали вместе, потому что очаг собирал семью не только вокруг пищи. Култай нагрела ладони над пламенем, поднесла их к лицу невесты и медленно провела по её щекам, словно переносила на неё тепло дома или стирала остаток прежней жизни. За ней то же сделали ещё две женщины: старшая сестра Сапара и седая старуха, имени которой Кунсулу не расслышала. Их руки пахли дымом, шерстью и кислым молоком. Никто не спросил, хочет ли она этого прикосновения; переход не был делом одного желания. Когда женщина входила в новый род, менялось не только её положение, но и круг тех, кто отныне имел право наставлять, укорять, защищать и вспоминать её после смерти.

Потом перед Кунсулу расстелили баранью шкуру. Култай велела ей сесть и, разглаживая ладонью мягкую шерсть, пожелала быть такой же мягкой для дома. Несколько женщин одобрительно заговорили, но Кунсулу услышала в пожелании не только ласку. Мягкой должна быть кожа, на которой сидят, постель, на которой отдыхают, и рука, успокаивающая ребёнка; однако мягкость могла означать и обязанность уступать, когда хочется возразить. Она опустилась на шкуру, стараясь не показать, что колени затекли, а спина болит после дороги. В родном доме мать предупреждала её, что семья мужа будет испытывать невесту, но не сказала, когда испытание закончится. Теперь Кунсулу начинала догадываться, что оно не закончится в один день и не будет объявлено завершённым. Её станут проверять холодом, нехваткой пищи, гостями, болезнями детей, долгим отсутствием мужчин и теми часами, когда надо принять решение прежде, чем кто-либо успеет дать совет. Обряд у огня не делал её хозяйкой; он только открывал путь к ответственности, которой ещё предстояло научиться.

Первый наказ Култай дала ей в тот же вечер, когда женщины разошлись и в юрте остались только ближайшие. Она показала, где лежат ножи, куда ставят чаши после омовения, в каком сосуде хранят жир и какую воду нельзя тратить на мытьё. Она объяснила, что нельзя плевать в огонь, бросать в него нечистое, переступать через очаг или позволять детям играть с золой; нельзя сидеть на пороге, потому что вход должен оставаться свободным для живых и потому что задержавшийся в дверях человек сам не знает, гость он или враг. Нельзя подавать старшему пустую чашу, нельзя поворачиваться к гостю спиной, пока он не устроен, нельзя считать мясо у него на глазах и нельзя показывать страх, если в юрту входит незнакомец, потому что гость замечает страх быстрее собаки. Кунсулу пыталась запомнить всё сразу, но правила не складывались в единый ряд. Одни охраняли огонь, другие — старшинство, третьи — имущество, четвёртые — честь семьи. Некоторые имели понятную причину, иные казались странными, однако Култай не разделяла их на разумные и священные. Для неё порядок был одним целым: неправильно поставленный сосуд мог привести к ссоре не хуже оскорбительного слова, а незакрытая пища — навлечь болезнь так же верно, как несоблюдённый запрет.

Наутро Кунсулу узнала, что ей нельзя произносить имена многих родственников мужа. Она уже слышала об этом обычае, но только теперь поняла, какое искусство требовалось от женщины, вошедшей в большую семью. Имя Сапара нельзя было произносить вовсе, как и имена его старших братьев; не следовало называть по имени даже тех младших, кто родился до её прихода. Култай перечисляла людей, а Кунсулу должна была немедленно придумывать для них другие обозначения — по внешности, нраву, положению в семье или какому-нибудь случаю, известному всем. Седого дядю можно было назвать Белобородым, высокого деверя — Долговязым, мальчика с быстрой речью — Торопливым Языком. Женщины смеялись над неудачными именами и одобряли меткие, словно речь шла о состязании. Кунсулу сперва увидела в этом только унижение: мужчинам сохраняли собственные имена, а ей приходилось обходить их словами, как обходят опасное место. Но постепенно она заметила другое. Не произнося старых имён, женщина создавала новый язык семьи и незаметно отмечала каждого своей оценкой. Почтительное прозвище могло возвысить, шутливое — укротить гордость, а особенно удачное оставалось с человеком надолго. Невестка, которой запрещалось называть, получала право переименовывать, и мужчины порой опасались её языка сильнее прямого упрёка.

Ораз вошёл в юрту, когда женщины упражняли Кунсулу в этих новых названиях. Он хотел спросить, где отец, и Кунсулу почти ответила: «Сапар у коновязи», но вовремя остановилась. В юрте стало тихо. Она почувствовала, как женщины ждут ошибки, и, не поднимая глаз, сказала, что хозяин большого седла стоит возле лошадей. Култай усмехнулась, а Ораз, поняв, что случилось, посмотрел на жену с удивлением и гордостью, которых постарался не показать перед матерью. Позднее, когда они остались одни, он спросил, не трудно ли ей запомнить столько правил. Кунсулу ответила, что правила запомнить можно, труднее понять, когда они перестают действовать. Ораз не нашёлся, что сказать, и это стало для неё первым открытием о муже после свадьбы: мужчина, уверенно чувствовавший себя в седле и среди сверстников, внутри дома тоже жил по законам, которые не всегда умел объяснить. Он знал, где должен сидеть гость, кому положена лучшая часть мяса и когда младший обязан встать перед старшим, но не знал, почему его мать не позволяла выносить вечером молоко или почему после дурного сна меняла местами детские постели. В этих вопросах Ораз не был хозяином знания. Он только подчинялся ему с детства.

Через три дня мужчины начали собираться в дорогу. Часть табуна ушла далеко на новое пастбище, и Ораз вместе с братьями должен был провести там несколько недель; Сапар собирался присоединиться к каравану, шедшему за солью и зерном. До свадьбы Кунсулу представляла себе замужество как постоянную близость двух людей, но степь быстро исправила эту картину. Муж мог уехать к лошадям, на обмен, на охоту, на поиски пропавшего скота или вслед за людьми, с которыми возник спор. Его отсутствие не считалось исключением; оно входило в обычный порядок жизни. Накануне отъезда Ораз проверил подпруги, оружие и кожаные мешки, а Култай заставила его ещё раз пересчитать оставленный корм, починить верёвку у загона и привезти к юрте запас топлива. Она говорила с ним не как женщина, просящая помощи у мужчины, а как старшая хозяйка, требующая выполнить долю работы перед уходом. Когда Ораз попытался отмахнуться, заметив, что женщины сами соберут кизяк, Култай спросила, станет ли он сам ночью искать топливо в метель, если оставит дом без запаса. Он молча взялся за работу. Кунсулу наблюдала за ними и впервые увидела, что мужская власть в степи не была свободой от обязанностей. Мужчина мог распоряжаться стадом, представлять семью перед чужими, участвовать в совете и носить оружие, но, покидая дом, должен был оставить после себя воду, топливо, исправную привязь и уверенность, что женщины и дети не расплатятся за его небрежность.

Когда мужчины уехали, аул не опустел. Напротив, Кунсулу показалось, что жизнь стала плотнее, потому что вся работа, прежде распределённая между множеством рук, теперь обнаружила свою необходимость. Женщины доили, сбивали масло, чинили войлок, следили за ягнятами, сушили сыр, латали одежду, растапливали очаг, принимали приезжих и знали, сколько пищи можно отдать сегодня, чтобы через неделю дети не остались голодными. Култай решала, когда перегнать овец ближе к воде, кому из соседей одолжить верёвку, сколько кумыса оставить для возможных гостей и какую юрту первой укреплять перед бурей. Никто не называл это властью, потому что власть представляли иначе: в виде мужского совета, права говорить последним, владения стадом и памяти о предках по отцовской линии. Но пока мужчины были далеко, именно Култай определяла жизнь аула от рассвета до ночи. Её распоряжения касались не только пищи и работы. Она разбирала ссоры между детьми, решала, можно ли молодой женщине поехать к больной матери, отправляла соседке кусок мяса после тяжёлых родов, запрещала тревожить могилу, возле которой лисица вырыла землю, и выбирала, какую молитву прочитать над младенцем, плакавшим без видимой причины. Это не было матриархатом в смысле наследования или общественного правления; мужчины сохраняли род, имущество и голос во внешних делах. Однако внутри кочующего дома существовала женская юрисдикция, без которой мужская власть оставалась бы лишь именем, записанным в родословной.

Кунсулу училась не на наставлениях только, но и на ошибках, которые Култай позволяла ей совершить. Однажды она поставила чаши не на то место, и старший гость вынужден был ждать, пока их искали за перегородкой. Култай ничего не сказала при нём, подала кумыс, усадила приезжего на почётное место и разговаривала так спокойно, будто всё шло как положено. Лишь после его отъезда она спросила Кунсулу, чего стоит чаша. Та ответила, что почти ничего. Тогда Култай спросила, чего стоит задержка перед гостем. Кунсулу промолчала, и свекровь объяснила, что бедный дом может не иметь ковра и дорогой посуды, но он не должен показывать гостю растерянность. Гостеприимство было не щедростью богатого, а способом сохранить человеческий порядок там, где любой путник зависел от чужого огня. Сегодня ты делишься последней пищей, завтра твой сын окажется в буране возле незнакомого аула. Поэтому гость входил в дом не как проситель, а как человек, на время переданный хозяевам самой дорогой. Но именно из-за этого порог требовал осторожности: впустить означало принять ответственность и за того, кто пришёл, и за тех, кто уже находился внутри.

Первое серьёзное испытание пришло в конце лета, когда Култай уехала к роженице в соседний аул, а мужчины всё ещё не вернулись. В юрте остались Кунсулу, две девочки, старуха Карашаш, почти не встававшая с постели, и маленький сын старшей невестки. К вечеру поднялся ветер, небо стало жёлтым от пыли, овцы сбились возле загона, а собаки начали лаять на дорогу. Сквозь шум Кунсулу услышала голос. Кто-то звал хозяев, стоя снаружи, и несколько раз произнёс приветствие, но не пытался войти без разрешения. Кунсулу подошла к двери, не поднимая войлочной занавеси, и спросила, кто пришёл. Мужчина назвал своё имя и род, сказал, что едет с дочерью, у которой началась горячка, и просит огня до утра. Кунсулу не знала его и не могла проверить слова. Она вспомнила, как Култай говорила, что страх нельзя показывать гостю, но также помнила, что дом без мужчин особенно уязвим. Порог разделял не добро и зло, а две обязанности, каждая из которых могла привести к беде: нельзя было оставить ребёнка в буре, но нельзя было бездумно впустить незнакомца к женщинам и детям.

На страницу:
3 из 4