
Полная версия
Пантикапей. Истории забытого царства
По-гречески. Каллиграфическим почерком, но буквы плясали в свете светильника, сливались, расплывались. Я щурился, наклонял голову, пытался разобрать.
— Что там? — спросил Атеас.
— Не знаю, — ответил я. — Плохо видно.
— Тогда выйдем на свет.
— Нет. Я останусь здесь.
Я сел на холодный каменный пол, положил свиток на колени и начал читать.
Атеас стоял рядом. Я слышал его дыхание — ровное, спокойное. Светильник в его руке дрожал, отбрасывая на стены пляшущие тени. И я читал.
О налогах. О поставках зерна в Афины. О ценах на рыбу в Тиритаке. О торговле с Родосом. О кораблях, затонувших в проливе.
Ничего важного. Просто повседневность. Но я знал: царь прав. Правда не в битвах. Не в именах царей. Правда в этом — в списках налогов, в жалобах на чиновников, в цене на хлеб. Правда в том, что люди ели, что пили, на что жаловались. Правда в пыли, которую никто не сдувал пятьдесят лет.
Я читал до тех пор, пока светильник не начал гаснуть. Огонёк метался, бросал последние тени, и я торопился, боясь, что не успею.
— Пора, — сказал Атеас.
— Ещё немного.
— Нельзя. У нас есть время.
Я нехотя свернул свиток и поднялся. Ноги затекли, спина болела, в глазах темнело. Я взял с собой три свитка — те, что показались мне самыми старыми. Они были тяжёлыми, пахли веками.
Атеас не спросил, зачем. Просто кивнул и пошёл к выходу.
Мы вышли из подвала. Солнце уже поднялось высоко, и свет ударил в глаза, заставив зажмуриться. Город шумел, торговал, спорил, жил своей жизнью, не зная, что я спустился в царство мёртвых и вернулся оттуда с добычей.
Дома я разложил свитки на столе, зажёг светильник и начал читать снова. Теперь, при ярком свете, буквы не плясали. Они лежали ровно, спокойно, как солдаты, которые знают, что их время пришло.
Я читал до вечера. Глаза болели, пальцы онемели. Я забыл про еду, про воду, про сон. Я читал и перечитывал, делал пометки на вощёных табличках, переписывал самое важное на чистый папирус.
И понял: царь был прав. Всё, что я искал, было здесь. В старых свитках. В забытых архивах. В пыли, которую никто не сдувал пятьдесят лет.
Я взял стиль и начал писать.
Клятва
Прошло три дня.
Я не выходил из дома. Светильник горел день и ночь. Я спал урывками — два часа, потом снова за стол. Атеас приносил еду, забирал готовые записи и уходил — к царю, чтобы тот читал. Я не знал, что он там говорит. Не знал, нравится ли царю то, что я пишу. Не знал, жив ли он ещё.
Я просто работал.
Свитки лежали на столе, на лавке, на полу — везде, где было место. Я переводил старые тексты на понятный язык, переписывал их на чистый папирус, делал пометки на полях. Рука болела. Глаза слезились. Спина затекла. Но я не мог остановиться. Каждый раз, когда я закрывал глаза, я видел царя. Его лицо. Его руки. Его взгляд, который говорил: «Ты нужен мне». Я боялся, что если остановлюсь, то подведу. А если подведу, то всё — и золото, и грамота, и моя жизнь — потеряют смысл.
На третий день, под вечер, Атеас пришёл с пустыми руками. Без хлеба, без кувшина, без свитков. Он стоял на пороге, и я понял — что-то изменилось.
— Царь зовёт, — сказал он.
Я поднял голову. Слова не сразу дошли до сознания. Я смотрел на него, моргал, пытался понять.
— Зачем?
— Хочет говорить.
— Что-то не так?
— Не знаю.
— Ты был у него?
— Был. Он читал твои записи. Молчал. Долго молчал. Я думал, он уснул. Потом открыл глаза и сказал: «Приведи его».
Я поднялся. Ноги затекли, голова кружилась. Я опёрся на стол, постоял, выпрямился. В комнате всё плыло перед глазами — стены, свитки, светильник.
— Идём, — сказал Атеас.
Мы вышли.
Дорога до дворца заняла меньше времени, чем в первый раз. Город жил своей жизнью — лавочники продавали товар, дети бегали по мостовой, старухи сидели у порогов и щипали шерсть. Никто не смотрел на нас. Никто не знал, куда мы идём и зачем. Я был для них просто прохожим, одним из многих.
Атеас провёл меня через те же коридоры, мимо тех же стражников. Они уже не спрашивали знака — они знали нас. Или делали вид, что знают. Один из них, молодой, с рыжей бородой, кивнул мне. Я не ответил.
В опочивальне царя было жарко. Топили печь — хотя на улице стояла осень, здесь, в каменных стенах, холод пробирал до костей. Светильники горели ровным жёлтым светом, отбрасывая на стены тени. Царь лежал на том же ложе, заваленный шкурами. Но сегодня он не спал.
Он смотрел на меня.
— Подойди, — сказал он. Его голос, всегда тихий, сегодня звучал едва слышно, как будто каждое слово отнимало у него последние силы.
Я подошёл. Пол был холодным, и холод пробирал сквозь подошвы сандалий.
— Ты хорошо работаешь, — сказал он. — Я читал твои записи. Всё, что ты переписал. Всё, что ты нашёл в архивах.
— Я делаю, что вы просили, повелитель.
— Делаешь. Но этого мало.
Он замолчал. Я ждал. Тишина давила на уши. Я слышал, как потрескивают угли в печи. Как где-то далеко за стеной переговариваются стражники.
— Архивы — это только начало, — сказал он. — Там лежит то, что уже умерло. То, что никому не нужно. А мне нужно живое. То, что ещё дышит.
— Я не понимаю, повелитель.
— Ты должен поехать в другие города. Тиритаку. Илурат. Нимфей. Феодосию. Сугдею. Там хранятся свои архивы. Там живут люди, которые помнят. Которые видели. Которые знают то, что не записано в свитках.
— А если они не захотят говорить?
— Захотят.
Он протянул руку к сундуку у кровати. Я хотел помочь, но он остановил меня взглядом. Сам открыл крышку, достал кожаный кошель. Тяжёлый. Звякнул. Я слышал, как монеты стукаются друг о друга — глухо, увесисто.
— Здесь золото. На дорогу. На подкупы. На взятки. Ты поедешь с Атеасом. Он будет тебя охранять.
— Я не умею брать взятки, повелитель.
— А придётся научиться. Люди не любят говорить правду просто так. Им нужно платить. Золотом. Или страхом.
Он бросил кошель на край постели. Золото в нём ощущалось не как дар, а как тяжёлая, ответственная ноша. Я смотрел на него и не мог заставить себя взять.
— Возьми, — сказал он.
Я взял. Кошель был тёплым — он лежал под шкурами, рядом с телом царя.
— Я сделаю всё, что вы просите, повелитель.
— Я знаю.
Он закрыл глаза. Я подумал, что он уснул. Но он заговорил снова — тихо, почти шёпотом:
— Ты знаешь, почему я тебя выбрал?
— Нет, повелитель.
— Потому что ты беден. У тебя нет ни положения, ни власти, ни друзей. Никто не заподозрит, что ты работаешь на меня. И потому что ты честен. Я проверил. Ты ни разу не взял лишнего, когда считал чужие деньги.
— Я боялся, повелитель.
— Не бойся. Теперь ты берёшь не для себя. Ты берёшь для дела.
Он открыл глаза. В них горел тот же огонь, что и в первый раз. Только сейчас он был слабее, готовый погаснуть в любой момент.
— Ты готов?
— Да, повелитель.
— Тогда ступай. И помни: ты не просто писец. Ты мой голос. Мои глаза. Мои уши. Ты пишешь то, что я хочу сказать. Ты видишь то, что я хочу увидеть. Ты слышишь то, что я хочу услышать. Не подведи меня.
— Не подведу, повелитель.
Он кивнул. Один раз. Медленно. И закрыл глаза.
Я поклонился. Низко, до самого пола. И вышел.
Атеас ждал в коридоре. Он поправил на плече ремень своего короткого меча, словно проверяя, готов ли он к дороге. В тусклом свете светильника его лицо казалось высеченным из камня.
— Что он сказал? — спросил он.
— Что мы едем.
— Куда?
— В Тиритаку. Илурат. Нимфей. Феодосию. Сугдею.
— Далеко.
— Далеко.
Он помолчал. Я слышал, как за стеной кто-то кашлянул — сухо, надрывно.
— Когда? — спросил Атеас.
— Завтра.
— Тогда надо выспаться.
— Да.
Мы вышли из дворца. Солнце садилось, и последние его лучи золотили верхушки колонн. Город готовился ко сну — лавочники закрывали ставни, рабы тащили корзины с товаром в подсобки, женщины звали детей с улиц.
Над грифонами у входа кружили чайки. Одна из них села на каменную голову и посмотрела на меня. В её глазах не было ни страха, ни удивления — только холодное любопытство. Может быть, она знала что-то, чего не знал я.
Я пошёл домой. Ноги не слушались. Голова гудела.
Завтра начиналась новая жизнь.
Глава 1. Столица на проливе
Акрополь
387 год Боспорской эры, месяц панем, 21-й день
Я вышел из дома за час до рассвета. Город ещё спал. Улицы были пусты, только редкие тени проскальзывали мимо — рабы, спешившие на рынок за свежим хлебом, или стражники, возвращавшиеся после ночной смены в казармы. Никто не смотрел на меня. Я был просто прохожим, одним из многих. В руке я сжимал стиль. Вощёные таблички висели на поясе — пустые, готовые принять первую запись. Я не знал, с чего начать. Царь велел писать правду. Но правда не рождается в тишине дома, когда сидишь за столом и переписываешь чужие строки. Правда — на улицах. На базарах. В порту. На вершинах, откуда видно всё.
Я пошёл к акрополю. Дорога шла вверх. Ступени, вырубленные в скале ещё при первых царях, были скользкими от утренней росы. Я поднимался медленно, придерживаясь рукой за шершавый камень стены. Слева и справа тянулись дома — бедные мазанки вплотную к богатым особнякам, с плоскими крышами, на которых спали собаки и сохло бельё. Из одного окна пахло жареным луком — кто-то готовил завтрак. Из другого доносился детский плач — кто-то не спал всю ночь. Город просыпался неторопливо. Сначала голоса — тихие, сонные, переругивающиеся. Потом скрип дверей. Потом топот босых ног по камню. Я поднимался выше. Дома становились богаче, улицы шире. Исчезла грязь — здесь за ней следили. Вместо мазанок — каменные стены, крытые черепицей. Вместо плоских крыш — статуи богов у входов. Гермес с кошельком. Аполлон с лирой. Афродита, прикрывающая лоно.
Когда я достиг вершины, солнце только показалось из-за моря. Я замер. Ветер, гуляющий на такой высоте, с силой ударил в грудь, трепля края моего хитона, словно пытаясь сбить с ног. Вид был таким, что перехватило дыхание. Внизу, насколько хватало глаз, раскинулся Пантикапей. Черепичные крыши, колонны храмов, стены домов, улочки, спускающиеся к порту, как нити паутины. Дым над пекарнями и кузницами. Пятна зелени — сады богачей, втиснутые между каменными мешками бедноты. И море. Бесконечное, тёмное, с золотой дорожкой от солнца. Киммерийский Боспор. Пролив, который кормил этот город. По которому шли корабли с зерном, с рыбой, с вином, с рабами. Который соединял Понт Эвксинский с Меотидой, а Боспор — со всей вселенной.
Справа, на противоположном берегу, я различил дымки над Фанагорией — второй столицей царства. Слева, далеко на юге, таяли в утренней дымке Таврические горы. Прямо передо мной, у подножия акрополя, кипела агора — пока ещё тихая, но уже наполненная первым, едва слышным гулом пробуждающегося торга. А за спиной, на самой вершине, стоял царский дворец. Я обернулся. Белые колонны горели в лучах восходящего солнца, как кости гигантского животного — древние, мощные, но хранящие на себе печать неминуемого заката. Фронтоны с фресками — битвы богов, подвиги героев. Вход с бронзовыми воротами, на которых были выбиты грифоны — символ Боспора, страж золота, страж власти, страж этого города.
Я вспомнил, как три дня назад вошёл в эти ворота. Как старый слуга вёл меня по тёмным коридорам. Как царь лежал на смертном ложе и говорил о правде. Тогда я боялся. Сейчас, стоя на вершине при восходе солнца, я чувствовал только одно — восхищение. Как можно не писать историю этого места? Город, который стоит на границе миров. Греки и скифы, римляне и сарматы, торговля и война, жизнь и смерть — всё это здесь, внизу, под моими ногами. Сколько таких рассветов видело это место до меня? И сколько увидит после? Я достал табличку, прислонил её к колонне портика и начал писать.
«Пантикапей. Утро. Я стою на акрополе и смотрю на город, который поручили мне описать. Он прекрасен. Он уродлив. Он велик. Он ничтожен. Он жив. Я постараюсь не упустить ничего. Ни грязи, ни золота. Ни слёз, ни смеха. Пусть те, кто прочитает это через сотни лет, увидят его таким, каким вижу я сейчас — в золотом свете восходящего солнца, над проливом, где встречаются миры».
Я свернул табличку и пошёл вниз. Работа начиналась.
Царский дворец
Спустившись с акрополя, я не пошёл домой. Ноги сами принесли меня к западному входу во дворец — тому, что поменьше, не парадному, через который три дня назад меня вёл старый слуга.
Я остановился у массивной двери, окованной медью. Медь потускнела, покрылась зеленоватым налётом, но бронзовые гвозди, которыми были обиты доски, ещё блестели — их натирали каждое утро. Я поднял руку, но постучать не успел.
Дверь открылась сама.
На пороге стоял стражник — молодой, с рыжей бородой, в блестящем шлеме и льняном панцире. Он посмотрел на меня без интереса.
— Ты писец? — спросил он.
— Я Диоскор, сын Лагина.
— Знаю. — Он кивнул куда-то в глубь коридора. — Иди. Тебя ждут.
— Кто?
— Атеас.
Стражник посторонился, и я вошёл.
Коридор был узким, вырубленным прямо в скале. Свет сюда почти не проникал — только редкие масляные лампы на стенах отбрасывали жёлтые, дрожащие пятна на грубый камень. Пахло сыростью, плесенью и тем самым сладковатым ароматом, который запомнился мне в ночь встречи с царём.
Я прошёл мимо трёх дверей, за которыми слышались голоса — тихие, напряжённые. Кто-то спорил, боязливо, стараясь не повышать голос в стенах, которые, говорили, помнили каждое слово.
В конце коридора меня ждал Атеас. Он стоял, прислонившись плечом к стене, и чистил ногти маленьким бронзовым ножом. Увидев меня, сунул нож за пояс и кивнул.
— Идём.
— Куда?
— Царь велел показать тебе дворец. — Он усмехнулся, криво, одними уголками губ. — Для твоих записей. Чтобы ты знал, где и что.
— А ты знаешь?
— Я знаю каждую трещину в этих стенах, — ответил он и пошёл вперёд.
Мы поднялись по лестнице — широкой, пологой, с мраморными ступенями, стёртыми тысячами ног. Здесь уже не было сырости. Пахло деревом, воском и лёгким дымком от догорающих светильников.
— Это парадный вход, — сказал Атеас, не оборачиваясь. — Сюда приходят послы, купцы, царские гости. Сейчас пусто — рано ещё.
Мы вышли в большой зал. Я замер.
Колонны уходили вверх, теряясь в сумраке под самым потолком. Их было восемь — четыре с каждой стороны. Белый мрамор с тонкими голубыми прожилками, будто внутри камня застыли струйки воды. Каждая колонна была увенчана резной капителью — листья аканфа, переплетённые так искусно, что казалось, они шевелятся от сквозняка.
Стены между колоннами были расписаны фресками. Я подошёл ближе. Сцена охоты: всадник с копьём наперевес, жёлтые собаки, вцепившиеся в бок оленя, и алая кровь, будто нарисованная только вчера. Морское сражение: тараны, вёсла, летящие стрелы. Боги: Зевс, Аполлон, Афродита, Арес.
— Это всё привезли из Греции? — спросил я.
— Художники были наши, — ответил Атеас. — Краски — из Рима. Мрамор — из Пропонтиды. А работали рабы. Царь сказал: пусть дворец будет красивым. Но не дороже, чем нужно.
— Почему?
— Потому что Рим смотрит.
Он сказал это спокойно, будто речь шла о погоде. Но я почувствовал, как по спине пробежал холодок. Окна под потолком, казалось, превратились в зоркие глаза, за которыми скрывался ледяной взор империи.
Атеас повёл меня дальше.
Тронный зал был меньше, чем я ожидал. И темнее. Свет падал из узких окон, прорезая сумрак длинными полосами, в которых танцевала пыль. Трон стоял на возвышении — деревянный, покрытый золотом, с высокой спинкой, на которой был вырезан грифон. Глаза из тёмного камня казались живыми, следящими за каждым моим шагом.
— Садился на него когда-нибудь? — спросил я.
Атеас покачал головой.
— Это не для таких, как я.
— А для таких, как я?
— Ты — писец. Твоё место за столом. В углу. — Он усмехнулся. — Но ты уже знаешь это лучше меня.
Мы вышли во внутренний двор. Небольшой, вымощенный круглыми морскими камнями, с фонтаном посередине. Вода в фонтане была мутноватой, едва слышно булькала, захлёбываясь в старых трубах. По периметру двора росли чахлые кусты роз — бледных, почти белых, с едва уловимым запахом.
— Это всё? — спросил я.
— Здесь живут стражи, — ответил Атеас. — И слуги. Царские покои — выше.
— Покажешь?
— Нет. Туда без зова не ходят.
Он посмотрел на меня без угрозы, но в его глазах читалось предупреждение.
— Ты видел достаточно для одной записи, — сказал он. — Иди. Пиши. А я пойду.
— Куда?
— К царю. Он ждёт меня.
Атеас развернулся и ушёл в глубь дворца, исчезнув в тени колонны так быстро, будто его и не было.
Я остался один. Достал табличку, прислонился к колонне и начал писать. Стиль царапал воск, и этот звук казался мне подозрительно громким, словно дворец прислушивался к каждому моему слову.
«Дворец в Пантикапее не похож на те, что я видел на рисунках в свитках. Он меньше. Проще. Он не кричит о богатстве — он шепчет о нём. Или шепчет о страхе. Золото есть, но оно будто прячется. Мрамор есть, но он не ослепляет. Даже трон — главный в этом городе — стоит в полутьме, как будто ему стыдно или боязно показывать себя на свету. Атеас сказал: „Рим смотрит“. Может быть, в этом ответ. Мы не строим величественные дворцы не потому, что не можем. А потому, что не смеем. И это, пожалуй, страшнее любой бедности».
Я свернул табличку и вышел из дворца. Солнце стояло высоко, город шумел, торговал, спорил. У ворот стражники равнодушно перебирали монеты.
Я пошёл домой — записывать, переписывать, запоминать.
Впереди был долгий день.
Агора
Из дворца я вышел другим человеком. Воздух за стенами казался чище, свет — ярче, а шум города — громче, чем прежде. Будто там, внутри, я задержал дыхание и только сейчас выдохнул.
Я пошёл к агоре.
Дорога вилась между домами, спускаясь всё ниже, к морю. Улицы становились уже, грязнее, люднее. Исчезли мраморные колонны и бронзовые ворота. Вместо них — облупившиеся стены, вывески лавок, намалёванные прямо на штукатурке, и горшки с чахлой зеленью на подоконниках.
Агора встретила меня стеной звуков. Гул голосов накатывал волнами, смешиваясь в одно сплошное, живое, дышащее месиво.
— Свежая рыба! С рыбацких лодок! Эй, ты! Не проходи мимо!
— Лучшее масло в Пантикапее! Только сегодня! Только сейчас!
— Пряности из Египта! Настоящая корица! Чувствуешь запах?
Запахов было не счесть — рыба, пряности, пот, жареное мясо, кожа, благовония из лавки парфюмера, навоз от мулов. Всё это смешивалось в густой, плотный воздух, который можно было не просто чувствовать, а пробовать на вкус. Горький привкус дыма, солоноватые брызги с рыбных прилавков, терпкий дух старого вина из разбитой амфоры у обочины.
Мой стиль, сжатый в руке, казался в этой сутолоке инородным предметом — слишком чистым, слишком холодным для этого бурлящего, потного, живого мира. Я спрятал его за пояс. Потом.
Толпа подхватила меня, понесла.
Торговец овощами, коренастый, с красным от крика лицом, спорил с женщиной из-за подгнившего кабачка.
— Две монеты! Ты с ума сошла!
— У него гниль пошла! Я за такие гроши не возьму!
— Это не гниль! Это солнечный ожог!
Я улыбнулся. Те же споры, что и сто лет назад. И через сто лет будут такими же.
Меняла с масляными глазами, пересчитывая монеты, подмигнул мне:
— Друзьям царя — скидка.
Я поспешил отвернуться, чувствуя, как лицо заливает краска. Откуда он знает? Слухи в этом городе распространяются быстрее, чем чума в порту.
Лавка тканей, заваленная пестрыми отрезками льна и шерсти. Амфоры из Крита, Родоса, Коса — их горлышки торчат из плетёных корзин, как головы любопытных змей. Запах сушёной рыбы от старухи, которую все обходят стороной.
Агора жила. Дышала. Не замечала меня. И это было хорошо.
В тени портика я заметил троих мужчин в длинных хитонах. По выговору — греки. Возможно, афиняне, возможно — уроженцы малоазийских полисов. Один из них, пожилой, с короткой стрижкой, вдруг повернул голову и посмотрел прямо на меня.
Не просто посмотрел — уставился.
Я замер. Секунда. Другая. Потом он отвернулся и что-то сказал своим спутникам.
Между лопаток пробежал холодок. Показалось? Или нет? В этом городе, где Рим смотрит из каждой тени, трудно отличить настоящую угрозу от собственного страха.
Не сейчас, сказал я себе. Не здесь.
Я нашёл место у фонтана в центре агоры. Большая каменная чаша, из которой била тонкая струя воды — холодная, с металлическим привкусом. Я напился, присел на край, зачерпнул горсть воды и плеснул в лицо. Сразу стало легче.
Достал таблички.
Вокруг шумели, спорили, торговали. Никто не смотрел на меня. Я был просто одним из многих — писец, считающий чужие деньги. Именно таким меня хотел видеть царь.
Я начал писать.
Стиль царапал воск, и в этом звуке, таком знакомом, таком домашнем, я наконец обрёл покой среди хаоса.
«Агора в Пантикапее — это второй город внутри первого. Здесь свои законы, свой язык, свой бог — золото. Я пришёл смотреть и слушать. Я видел, как меняла обманывает старуху — подменил монету, когда она отвернулась. Я слышал, как двое купцов спорят о цене на зерно — один из них наверняка врёт. Я чувствовал запахи, от которых кружится голова. И страх. Тоже чувствовал. В тени портика трое греков смотрели на меня слишком пристально. Может быть, мне показалось. Может быть, нет.
Всё это надо запомнить. Сохранить. Потому что это и есть жизнь. Не дворцы. Не фрески. А это — грязь, крики, пот, торг, страх. И те, кто через тысячу лет прочитают мои записи, должны знать: мы не только молились богам и воевали с Римом. Мы ещё ели, пили, торговались из-за каждой монеты, боялись чужих взглядов и не спали по ночам. Жили».
Я спрятал таблички и поднялся.
Тени под портиками стали короткими — солнце стояло в зените. Пантикапей готовился к самой жаркой поре дня, когда даже торговцы замолкают, прячась в спасительную тень.
Я пошёл дальше — в порт.
Туда, где море. Где пахнет смолой и солью. Где начинаются дороги, уходящие за горизонт.
Впереди был ещё долгий день. И я не хотел терять ни часа.
Порт (Лимен)
Тот же день, около полудня
Я не думал, что порт окажется таким грязным.
Не в смысле мусора на причалах — хотя его хватало. Грязным в смысле самой жизни: шумной, потной, усталой, жадной до каждого вдоха. Агора была шумной, но приличной. Порт — нет. Здесь всё было выставлено напоказ.
Запах ударил в лицо, как кулак: соль, гниющие водоросли, дёготь, свежая рыба, чья-то блевотина. Меня затошнило. Я зажал нос рукавом хитона, постоял так, привыкая к этой ядовитой смеси. Потом убрал руку и шагнул вперёд. Глаза защипало от едкого чёрного дыма — где-то жгли старые канаты, и гарь цеплялась за борта кораблей, как саван.
Я пошёл вдоль причалов. Ноги скользили по мокрым доскам, под которыми плескалась тёмная, маслянистая вода. Корабли стояли вплотную — уставшие, выдохшиеся, готовые ко сну. У одного из них я чуть не столкнулся с грузчиком — босым, с жилами на шее, вздувшимися от тяжести амфоры. Он выругался — грязно, хрипло, — и прошёл мимо. Я втянул голову в плечи. Таблички на поясе вдруг показались тяжелее любой амфоры.









