Воспитатель
Воспитатель

Полная версия

Воспитатель

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Воспитатель


Артур Кромов

© Артур Кромов, 2026


ISBN 978-5-0070-4520-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава 1

Будильник не понадобился. Голуби проснулись в пять.

Он лежал в темноте и слушал. Сначала мягкое, горловое воркование. Потом топот. Лапки с когтями гулко стучали по жестяному козырьку балкона. Птицы хлопали крыльями, воркование превратилось в громкий клёкот. Голуби что-то горячо обсуждали, как на базаре, то ли ругались, то ли флиртовали. Громко топтались по всей крыше, как у себя дома. Ничего не боятся.

Он сел на кровати. Опустил ноги на холодный линолеум. Тапки стоят рядом, ровно, носками от кровати. Он сунул в них ступни и встал. Свет не включал. Серый осенний рассвет, начало сентября. Видно достаточно того, чего не хочешь видеть.

Балконная дверь заскрипела. Надо смазать. В лицо ударил воздух: сырой, холодный, с кислинкой. Птичий помёт. Голуби облепили крышу балкона — пять или шесть штук, судя по топоту. Скоро он будет знать каждого голубя по имени отчеству. По походке, по голосу.

Парочка угнездилась на балках для бельевых верёвок. Сизые, жирные, с красными лапками и пустыми глазами-бусинами. При его появлении они даже не взлетели. Один, самый крупный, повернул голову, посмотрел на него и снова отвернулся, будто говоря: «Ты здесь никто. Это наша территория». Он уже не вывешивает постиранное бельё на балконе. Они победили.

Раньше бы жена заставила его разобраться с захватчиками. Она не терпела мусор и неуважение. Эти мерзкие птицы олицетворяли и то и другое. А теперь ему почти всё равно. Но только почти.

На стекле потёки голубиного помёта. Страшно подумать, во что превратилась крыша. Толстый заскорузлый белый слой, въевшийся в жесть. Он это видел на других балконах, этажами ниже. Вряд ли у него ситуация лучше. Надо смыть эту дрянь с окон. Но в этом ему почудилась какое-то унижение. Будто он слуга, который вечно подтирает за своими хозяевами.

Сегодня он ничего мыть не станет. Стоял и смотрел на голубей. На помёт. На серое небо над высотками. Смотрел долго. Потом развернулся и пошёл на кухню.

Чайник вскипел с третьим, надрывным шипением. Он заварил чай. Один пакетик. Одна кружка. Та, что с синими цветочками. Люсина кружка. Он пил из неё каждое утро уже год.

В семь он вышел из подъезда. Точнее попытался выйти. Открыл дверь и в щель хлынул холодный воздух с бензиновой гарью.

Чёрный джип. Огромный, блестящий. Припаркован вплотную к ступеням, левым колесом на тротуаре, правым на газоне. Под днищем — примятая трава, жёлтая, мёртвая. Водитель бросил машину ночью и ушёл. Куда? Какая разница.

Он протиснулся боком. Ручка двери джипа прочертила полосу по его куртке, от груди до бедра. Звук был такой, будто ноготь провели по классной доске. Он не обернулся. Просто пошёл дальше.

На ходу подумал: если бы сейчас кому-то понадобилась скорая, носилки не прошли бы. Пришлось бы нести человека на руках, обходя машину по газону, спотыкаясь о бордюр, матерясь и теряя секунды. Он знал, как это бывает. Он помнил.


У мусорных баков ждали собаки.

Стая — пять голов. Вожак, чёрный кобель с разорванным ухом, лежал на куче разорванных пакетов. Контейнер переполнен — мусор не вывозили вторую неделю. Огрызки, картофельные очистки, что-то бурое, растёкшееся по асфальту. Запах стоял сладковатый, тошнотворный, с примесью гнили и мокрой шерсти.

Он пошёл мимо, глядя прямо перед собой. Не смотреть в глаза. Это правило он усвоил давно. Собаки чувствуют страх, но ещё лучше они чувствуют вызов. Он не боялся и не бросал вызов. Он просто шёл.

В двух шагах от стаи он услышал низкое, утробное рычание. Вожак поднял голову. Жёлтые глаза уставились на него, и в них не было злобы. Было спокойное, хозяйское презрение. «Я здесь живу. Ты здесь проходишь. Это мой двор. Не твой».

Кобель сорвался с места и вцепился зубами в штанину. Ткань затрещала. Он дёрнул ногой — собака отскочила, оставив длинную рваную полосу от колена до щиколотки. Лоскуты ткани болтались, открывая голую кожу.

Вожак отбежал на несколько шагов, сел и уставился на него. В зубах застрял клок материи. Жёлтые глаза не мигали.

Он наклонился, не сводя взгляда с собаки. Рука нащупала обломок кирпича у бордюра. Гладкий с одной стороны, шершавый с другой. Он размахнулся и швырнул. Не в собаку — в сторону. Кирпич ударился в бак, брызнул осколками. Стая с визгом рассыпалась.

Вожак поднял голову, со стороны парка шёл какой-то трудяга на остановку. Стая бросилась к нему. Обступила, захлёбываясь лаем. Мужик заматерился. Обычное будничное утро и даже не деревенское, а городское.

Он выпрямился. Брючина висела лохмотьями. От ткани пахло псиной, слюной и чем-то тухлым. Он посмотрел на свою голую ногу — на коже краснела ссадина, но крови нет. Повезло.

Он пошёл обратно. Прохладный воздух разрисовал мурашками голую ногу. Он не ускорял шаг. Торопиться уже некуда. На работу он в любом случае опоздал. Пока вернётся, наденет новые брюки, его автобус давно исчезнет за поворотом. Следующий через полчаса.

Солнце поднялось над высотками, но двор оставался в тени. Высокие стены домов не пропускали свет до полудня.


Пётр Иванович стоял у своей «девятки». Старая машина цвета мокрого асфальта, с трещиной на лобовом стекле и ржавчиной на порогах. Старик смотрел на пробитое колесо. Правое заднее лежало на ободе, резина сползла, как спущенная кожа. Пётр Иванович стоял, опустив руки, и просто смотрел.

— Доброе утро, — сказал он.

Старик обернулся. Лицо серое, под глазами — мешки. Он провёл ладонью по щеке, и послышался сухой скребущий звук щетины.

— Какое там доброе, — он кивнул на колесо. — Чем им моя развалюха помешала.

Он посмотрел на колесо. На пыльную надпись пальцем на заднем крыле: «Мойся». Кто-то развлекался ночью, пока район спал. Или не спал. В этом районе никто не спит по-настоящему.

— Я с утра хотел, пока тихо, — Пётр Иванович говорил сам с собой, не ожидая ответа. — К внукам собирался. Дочка попросила с младшим посидеть. А теперь что? — Он махнул рукой.

Окурок на лобовом стекле. Кто-то сидел на капоте и курил, а потом затушил бычок прямо о стекло. Коричневое пятно, въевшееся в самый центр. Пётр Иванович смотрел на него, но, кажется, ещё не заметил.

— Может, камеру поставить? — спросил он сам себя. — Да толку. Украдут и камеру.

Он кивнул Петру Ивановичу и пошёл к подъезду. Сзади старик открывал багажник и гремел домкратом.


У третьего подъезда на лавочке сидела Анна Степановна. Тетрадка на коленях, ручка с обгрызенным колпачком в руке. Она записывала номера нарушителей. Кто ставит машины на газон, перегораживает подъезд. Включает музыку на полную громкость, отчего дрожат стёкла в окнах на первом и балконах на втором этаже. Толку никакого, но старушке приятно. Вроде как при деле.

— Доброе утро.

Она подняла голову, прищурилась.

— Опять этот джип у дверей. Третий раз за неделю. Я записала. — Она показала тетрадку. — И ту, серую, на газоне. Видал?

Он кивнул. Серая «Киа» стояла передними колёсами на траве, задними на тротуаре. Под брюхом машины земля была пробита до глины. Когда-то здесь росла трава — чахлая, но живая. Теперь — колея. Глубокая, чёрная, как шрам.

— Я участковому звонила, — Анна Степановна покачала головой. — Никому нет дела. — Она сжала ручку так, что костяшки побелели. — Круг замкнулся. Понимаешь?

Он понимал. Круг замкнулся давно. Он стоял перед этой дверью, стучал, звонил, писал — и каждый раз она захлопывалась перед носом.

— Кто-нибудь должен навести порядок, если государству всё равно, — сказала Анна Степановна, глядя на джип. — Но некому. Кончились люди. Последние настоящие ещё в ту войну полегли. А нынешние, — она пренебрежительно махнула рукой, — только кофе пить умеют. Это они могут. Вон, со стаканчиком идёт, будто в поликлинику собрался анализы сдавать, а вид торжественный, будто цветы девушки несёт. Тьфу.

Он ничего не ответил. Пошёл к своему подъезду. За спиной скрипела ручка. Анна Степановна дописывала очередной номер.


Дома он скинул рваные брюки. Бросил в корзину для белья. Но нет, не вариант. Постоял, глядя на лоскуты ткани, на ссадину на ноге. Зашить нельзя — ткань разошлась до самого колена. Ещё одни брюки на выброс. Не первые.

Он открыл шкаф. Достал последние целые. Надо бы в магазин, но он всегда терпеть не мог покупать одежду. Все эти примерки, выбор из кучи одинакового дешёвого ширпотреба. Придётся себя пересилить в эти выходные. Старые брюки, с протёртыми коленями, но хотя бы не дырявые. Надел. Подошёл к окну.

Джип всё ещё стоит у подъезда. Солнечные лучи били в тонированные стёкла, заставляя их блестеть. Внутри никого. Водитель спит где-то, пьёт чай, ест яичницу — и не думает о тех, кто не может выйти из подъезда. О тех, кто протискивается боком. О тех, кого могла бы не довезти скорая.

Собаки вернулись к бакам. Вожак лежал на той же куче, зажмурившись от солнца. Остальные рылись в пакетах, растаскивали мусор по двору. Пакет с картофельными очистками лопнул, и ветер погнал шелуху по асфальту.


Пора на работу. Дубль 2.

У ларька на углу уже сидели. Алкоголики активизируются ранним утром. Некоторые ещё не ложились спать, другие торопятся опохмелиться.

Двое. Мужчина в растянутой майке, несмотря на утреннюю прохладу, и женщина с синяком на скуле. Синяк старый, желтоватый, но ещё не сошёл. Перед ними на картонке из-под яиц початая бутылка водки. Стаканов нет — пили из горла. Мужчина говорил что-то хриплое, неразборчивое. Женщина молчала, глядя в одну точку перед собой. На асфальте у её ног валялась пустая пачка сигарет.

— Закурить не найдётся? — спросила она, не поднимая головы.

Голос сиплый, без интонации. Она спрашивала по привычке, не ожидая ответа.

Он покачал головой.

— Иди тогда, — сказала она беззлобно. Просто констатировала факт. Иди. Все идут. Никто не останавливается.

Он свернул к парку.

Тропинка, ведущая мимо пруда, усеяна мусором. Пивные банки, блестящие в утреннем свете, как гильзы после перестрелки. Смятые пачки из-под чипсов. Осколки бутылки — кто-то разбил зелёное стекло прямо посреди дорожки. Использованный презерватив валялся у воды, набухший от росы. Вода в пруду мутная, маслянистая, с радужными разводами у берега. У самого края, запутавшись в тине, плавала дохлая утка. Клюв приоткрыт, будто она перед смертью пыталась что-то сказать.

Никто её не убирал. Она здесь уже три дня. Он знал точно. Он считал.

На лавочке у воды спал подросток. Прямо на спинке, свесив ноги в грязных кроссовках. Лица не видно — капюшон надвинут, голова упала на грудь. Рядом валяется портативная колонка, чёрная, поцарапанная. Разряженная. Замолчавшая только под утро. Парень спал, беззащитный, открытый, и он подумал: вот так и убивают. Подойти, ударить, бросить в пруд. Никто не заметит. Никому нет дела.

Он прошёл мимо. Мысль осела где-то глубоко, в тёмном углу сознания, и затаилась.

Позади пруда есть холм. Зимой отсюда катаются на санках или просто с визгом летят на картонках. Он поднялся на него, и что-то заставило его обернуться, осмотреться. Никогда раньше не оборачивался. Отсюда оказывается хороший вид.

Алкаши у ларька допили первую бутылку и начинали вторую. Женщина с синяком уже не сидела, а лежала, положив голову на картонку. Мужчина в майке что-то рассказывал новому собутыльнику, размахивая руками.

У парка, на берегу пруда, проснулся подросток. Сел на лавке, потянулся, закурил. Потом достал из рюкзака пауэрбанк, подключил колонку. Через минуту оттуда ударил бас. Тяжёлый, низкий, вибрирующий в стёклах.

Он стоял на холме и смотрел.

На джип. На собак. На алкашей. На подростка. На мусор, который ветер гнал по кругу, и на мёртвую утку в пруду, которую не убрали ни вчера, ни позавчера.


Начальник не обрадовался его опозданию и высказал недовольство в присущей ему беззаботной и открытой манере. Бывший учитель труда стоял, опустив голову и сжав кулаки. В школе, по крайней мере, была какая-то вежливость между сотрудниками. А здесь, на заводе, люди простые. Не плохие. Но особо не стесняются в выражении своих чувств и мыслей.

В школе ему нравилось, но он больше не мог смотреть на детей, после всего что произошло.

Вечером стоял перед окном на кухне в полутьме, даже не стал зажигать свет.

На подоконнике Люсина кружка. Чай остыл и высох, оставив на дне бурый ободок. Он посмотрел на кружку. На синие цветочки, которые жена выбирала когда-то в магазине. Долго выбирала, спорила с продавщицей. «Эти или те? Смотри, синие или жёлтые. Какие ярче?». Он не помнил, какие ярче. Он вообще не помнил, что ответил.

Взял кружку. Помыл. Тщательно, с чистящим средством, пока внутри не заскрипело. Поставил на подоконник, рядом с её фотографией. Люся улыбалась. Она улыбалась так, как не улыбалась последние месяцы жизни. Он помнил тот день: они выехали за город, к реке. Она сидела на пледе, живот уже округлился, и она держала на нём ладонь. Он фотографировал её, а она смеялась: «Хватит, я толстая и нефотогеничная». Он тогда ответил: «Ты красивая». Она не поверила, но улыбнулась.

Он поставил кружку рядом с фотографией. Ровно. Чтобы ручка смотрела в ту же сторону, что и лицо жены. Поправил рамку на сантиметр.

Сел у окна и стал смотреть.

На балконе напротив сосед скрёб птичий помёт. Металлический шпатель скрежетал по жести. Голуби кружили над двором, не улетая, не боясь. Они всегда возвращались.

Где-то наверху, этажом выше, хлопнула балконная дверь. Ещё одна — на девятом. Ещё — на двенадцатом. Жители выходили на балконы, чтобы смотреть на двор, на парк, на пруд. Стояли и смотрели. И ничего не делали.

Он сидел у окна и ждал.

Он умел ждать.

К вечеру бардак сгустился, как сворачивается кровь на воздухе.

Парковка у подъезда превратилась в полосу препятствий. К джипу добавились ещё три машины. Одна перегородила пандус, и женщина с коляской — Карина, остановилась перед ней, упёршись ручками коляски в капот. Обойти нельзя. Она спустилась с тротуара на проезжую часть, протащила коляску через лужу, снова поднялась. Павлик проснулся и заплакал. Тонкий детский плач разнёсся по двору, отражаясь от стен высоток. Карина качала коляску и шептала: «Тише, тише, маленький». Губы у неё были сжаты в белую нитку.

Он видел это из окна. Видел, и ничего не сделал. А что он мог? Выйти, найти водителя, попросить убрать машину? Водитель послал бы его. Или не открыл дверь. Или убрал бы машину, а завтра поставил снова. Слова не работают. Он это знает.

Из парка доносилась музыка. Компания подростков подтянулась к вечеру: те самые, в кожаных куртках не по сезону. Костёр горел у воды, и дым поднимался к верхним этажам, затягивая балконы. Пахло гарью и жжёным пластиком. Кто-то бросил в огонь пустую канистру, и теперь оттуда валил жирный чёрный дым. Подростки смеялись. Кто-то швырнул бутылку в пруд. Она не разбилась, поплыла, толкая дохлую утку.

У ларька было уже человек шесть. Двое стояли, сцепившись руками в пьяном танце, и орали песню. Женщина с синяком спала на картонке. Мужчина в майке бил кулаком по двери ларька и требовал добавки. Продавщица не открывала. В долг не продаём.

Мопед он услышал за минуту до того, как тот появился во дворе. Сначала — далёкий, ноющий звук, похожий на комариный писк. Потом — нарастающий рёв, от которого начинали вибрировать рёбра. Колян Мопед въехал во двор на полном газу, заложил круг по газону, развернулся у самых окон и остановился, прогревая двигатель. Шум стоял такой, что зазвенели стёкла в серванте. Он не вздрогнул. Он сидел и смотрел, как парень в шлеме слезает с мопеда и, насвистывая, идёт к подъезду.

Наверху, на восьмом этаже, Витёк Магнитофон открыл окно и прибавил громкости. Шансон полился сверху — густой, липкий, с надрывным мужским голосом о тюрьме, разлуке и маме. Кто-то стучал по батарее. Кто-то кричал с балкона: «Выключи, скотина!» Витёк не выключал.

Он сидел у окна и считал звуки.

Мопед — стих.

Шансон — продолжается.

Собаки — залаяли.

Подростки — смеются.

Алкаши — орут.

Ребёнок — плачет.

Звуки накладывались друг на друга, создавая симфонию. Он слушал её каждый вечер. Каждую ночь. Уже много лет. Раньше он затыкал уши. Или включал телевизор, чтобы перебить шум, надевал наушники.

Они с женой хотели переехать, но в других районах плюс-минус то же самое. На жилкомплексы с охраной денег не было и нет. А потом было уже поздно.

Теперь он просто слушал. Потому что это правда. Это настоящая реальность. А от реальности не спрячешься.

В три часа ночи Колян Мопед вернулся. Снова круг по двору. Снова рёв под окнами. Снова стекла зазвенели.

В три пятнадцать алкаши начали расходиться. Женщина с синяком встала, шатаясь, и побрела в сторону парка. Мужчина в майке остался сидеть у ларька, уронив голову на грудь.

В четыре Витёк Магнитофон, наконец, выключил музыку. Окно захлопнулось.

В четыре тридцать стало тихо.

Он сидел в кресле у окна. В комнате темно — только оранжевый свет фонаря с улицы падал на пол, расчерчивая его на квадраты. Люсина кружка поблёскивала на подоконнике. Фотография улыбалась.

Вышел на балкон. Посмотрел на двор. На парк. На пруд. На джип, который так и не убрали. На дохлую утку, которая так и плавала у берега. На тлеющие угли костра в парке. На очередного спящего на лавке подростка.

Всё это — хаос, грязь, шум, вонь, безразличие — его мир. Мир, в котором умерла его жена. В котором так и не родилась дочь. Мир, который пожирает слабых и кормит сильных. Место, в котором никто ни за что не отвечает.

Он смотрел на свои руки. Руки столяра. Мозоли на ладонях, въевшаяся в трещины древесная пыль. Он сжал кулаки. Разжал. Пальцы слушались идеально. Они всегда слушались.

Где-то в груди, под левым ребром, зашевелилось что-то холодное. Не гнев. Ярость была горячей, слепой, быстрой. Это было что-то другое. Спокойное, кристально ясное, ледяное решение. Так вода превращается в лёд. Медленно. Незаметно. Навсегда.

Он поднял голову и посмотрел на фотографию.

— Я наведу порядок, милая, — сказал он тихо. — Обещаю.

Голос в пустой квартире прозвучал глухо, как в склепе.

В нём будто что-то лопнуло. Воздушный шарик яростного напряжения, который он даже не замечал. Шарик, который сжали так сильно, что он разлетелся на равные куски. И впервые за последний год он почувствовало лёгкость. Тяжесть ушла. Ум стал ясным и очевидным как таблица умножения. В теле наконец-то выпрямилась туго сжатая пружина. Но не остановилась, а продолжала раскручиваться. И не остановится, пока он не наведёт здесь порядок. Или пока кто-то не покажет ей предел.


Через неделю он почувствовал, что готов.

Подошёл к шкафу. Открыл дверцу. Внутри, под стопкой старых книг, стояла коробка. Простая картонная коробка из-под обуви. Он достал её и поставил на стол. Открыл крышку.

Внутри инструмент. Не тот, которым он учил детей строгать табуретки. Этот инструмент он собирал последние дни — по одному предмету, в разных магазинах, расплачиваясь наличными. Моток капроновой верёвки, аккуратно смотанный. Изолента, пластиковые пакеты разного размера, ножи, кусачки, леска и прочие инструменты необходимые в хозяйстве.

А ещё блокнот в клетку с первыми записями — адреса, имена, расписание.

Он закрыл коробку. Убрал обратно в шкаф. Придавил книгами.

Завтра он начнёт. Просто предупреждение. Он даст им шанс. Всем. Пусть докажут, что они не совсем потерянные. Пусть покажут, что умеют учиться.

Он лёг в кровать. Закрыл глаза. В голове тихо. Первый раз за год — по-настоящему тихо.

Завтра.

Глава 2

Сквозняк гулял по аудитории, хотя окна закрыты. Просто в корпусе политеха никогда не умели строить — или не умели ремонтировать. Артём сидел в третьем ряду, у окна, положив подбородок на кулак, и смотрел на доску. Преподаватель, сутулый доцент в мятом пиджаке, выводил маркером схему базы данных. Связи, таблицы, внешние ключи. Маркер скрипел. В прошлой жизни этот звук раздражал бы Артёма. Теперь он едва замечал его.

Рука ныла.

Он разжал кулак. На костяшках — свежая ссадина. Кожа лопнула, когда он вчера ударил в стену. Не в Лёху — в стену. Потому что бить Лёху вроде как нельзя. Он — брат. А запасного брата два у него нет. К тому же, он не из тех, кто решает проблемы кулаками. Тем более с родственниками. Возможно, к сожалению.

Он сжал кулак снова. Ссадина отозвалась тупой, ноющей болью, и эта боль была почти приятной. Она была реальной. Она была здесь и сейчас. Она не давала провалиться в мысли.

Доцент что-то спросил. Артём не услышал. Сосед по парте, Никита, толкнул его локтем:

— Тёма, ты с нами вообще?

— Ага.

— Я спрашиваю: ты курсовую сдал? Дедюхин сказал, крайний срок — пятница.

Курсовая. Он забыл про курсовую. Он забыл про многое. В его голове последние недели работал только один процесс: Лёха-где-Лёха-почему-не-берёт-трубку-Лёха-вернись. Всё остальное ушло в фон, стало белым шумом, как музыка из парка.

— Не сдал, — сказал он. — Доделаю.

— Когда? — Никита прищурился. Толстый, смешливый, в очках с толстыми линзами и вечно растрёпанными волосами. Они дружили с первого курса — два айтишника, которым было скучно на лекциях, потому что они и так знали больше преподавателей. Но сейчас Никита смотрел невесело. Он смотрел с тревогой.

— Завтра. Или послезавтра.

— Ты так уже неделю говоришь.

Артём промолчал. Никита вздохнул, поправил очки и отвернулся к своей тетради. Он был хорошим другом. Он не давил. Но Артём знал: ещё пара дней — и Никита начнёт давить. Потому что хорошие друзья на то и нужны, чтобы подхватить в нужный момент.

Лекция закончилась. Студенты зашумели, задвигали стульями, потянулись к выходу. Артём остался сидеть. Он смотрел на свою руку. На ссадину. На белую полоску шрама на указательном пальце — в детстве порезался ножом, когда чистил картошку. Лёхе тогда было пять, он стоял рядом и хныкал: «Тёма, у тебя кровь, тебе больно?» Артём, сам десятилетний пацан, замотал палец полотенцем и сказал: «Не больно. Мужчины не плачут». Лёха поверил.

— Тём?

Он поднял голову. Никита стоял у двери, перекинув рюкзак через плечо.

— Ты на доставку сегодня?

— Да. В шесть.

— А до этого? Домой?

— Домой.

Никита помялся. Он хотел что-то сказать, но в последний момент передумал. Просто кивнул и вышел.

Артём собрал вещи. Ноутбук, тетрадь, ручка. Всё как обычно. Только домой возвращаться не хочется.


На улице воняло выхлопными газами и мокрым асфальтом. После духоты аудитории воздух показался почти вкусным. Артём постоял на крыльце, привыкая к свету. Солнце висело низко над высотками, заливая двор оранжевым. Красиво. Он не замечал красоты уже месяц. Или больше.

Он пошёл через парк. Так быстрее. Или дольше — смотря как считать, по каким тропкам бродить.

Пруд блестел в дневном свете. Масляная плёнка переливалась, как бензин в луже. Дохлая утка всё ещё плавала у берега. Артём остановился. Посмотрел на раздутое тельце. На оранжевые лапы, задранные кверху. На приоткрытый клюв. Что-то в этой утке было такое, от чего он не мог отвести глаз. Может быть, полное, абсолютное одиночество. Может быть, то, как она никому не была нужна.

Рядом на лавочке сидели подростки. Те самые. Четыре человека. У одного на коленях портативная колонка — играл рэп с тяжёлым басом. Двое курили, передавая вейп. Третий что-то рассказывал, смеясь над собственными шутками. Артём поискал глазами Лёху. Его не было.

Это могло означать что угодно. Лёха мог быть дома. Мог быть в другом месте. Мог быть с другой компанией. Артём не знал. Он перестал понимать, где его брат, ещё в прошлом месяце.

Один из подростков заметил его взгляд.

На страницу:
1 из 3