
Полная версия
Неуспешный успех бизнесмена Успехова

Искандер Арысов
Неуспешный успех бизнесмена Успехова
Глава 1. О том, как Соловей перестал петь и что из этого вышло
В семь часов утра в квартире на сорок третьем этаже башни «Москва-Сити» было тихо. Тишина эта была плотной, как желе, потому что стеклопакеты были немецкие, тройные, с аргоновым наполнением и системой шумопоглощения класса А+, и звуки мира — гул машин на ТТК, ветер, задувающий в стыки между небоскребами, крики чаек над Москвой-рекой, которую чайки почему-то любили, хотя вода там была техническая, — не проникали внутрь. Зато внутрь проникал свет. Московское утро в августе было желтым, пыльным, настойчивым, и он заливал гостиную в пятьдесят два квадратных метра, в которой из мебели стояли только два предмета: белый рояль «Steinway & Sons» модели D-274, купленный три года назад за одиннадцать миллионов рублей в салоне на Кутузовском, и кожаный диван итальянского производства цвета мокко, за который Орфей Успехов отдал полтора миллиона, потому что консультант в салоне сказал, что эта кожа называется «натуральная анатомическая» и на ней отдыхает нервная система.
На этом диване и сидел Орфей Успехов, когда часы на тумбочке — тумбочки в гостиной не было, часы лежали прямо на паркете, потому что Орфей не успел купить тумбочку, а может, и не хотел, — показали семь утра. Он сидел в позе, которую его покойный дед назвал бы «поджав ноги», но дед умер, когда Орфею было десять, и дед был простым инженером на заводе имени Лихачева, он чинил станки и по воскресеньям пил водку с коллегами и пел песни про Волгу. Дед называл Орфея «соловьем» еще до того, как эта кличка перешла в бизнес-среду. «Соловей ты мой», — говорил дед, когда маленький Орфей садился за пианино, которое стояло в коммунальной квартире на Пресне, и начинал подбирать мелодии по слуху. Дед не знал, что пройдет двадцать лет и его внук станет владельцем трех компаний, а кличка «Соловей» будет означать не пение, а способность красиво убеждать оптовых покупателей повышать закупочные цены.
Орфей сидел на итальянском диване из анатомической кожи, и в голове его не было мыслей. Там была пустота. Такой пустоты он не помнил с детства, потому что в детстве голова всегда была занята гаммами, упражнениями, сонатами, потом в юности — кредитами, бизнес-планами, сметами, договорами, логистикой, кадрами, налогами, оптимизацией, реструктуризацией, переговорами, и всегда в голове что-то вертелось, жужжало, стучало, как в цеху, где работал дед. А теперь не стучало. Тишина в голове была даже плотнее, чем тишина за стеклопакетами. И Орфей испугался этой тишины больше, чем когда-то боялся банкротства в двадцать три года, когда его первая компания по продаже китайских телефонов чуть не лопнула из-за того, что поставщик прислал партию бракованных аккумуляторов, и они взрывались в карманах у клиентов, и три клиента подали в суд, и адвокат сказал, что дело проигрышное, и Орфей не спал три ночи, считая убытки и прикидывая, сколько лет ему придется выплачивать компенсации, если он не найдет выход. Тогда он нашел выход: он сам полетел в Гуанчжоу, сидел в офисе поставщика три дня, пил с ними зеленый чай и убеждал, что они должны заменить всю партию за свой счет, иначе он опубликует результаты независимой экспертизы в китайских деловых СМИ, и их репутация рухнет. Поставщик испугался и заменил. Тогда Орфей понял, что главное в бизнесе — не страх, а умение делать страшно другим. И с тех пор он шел по этому пути: находил точки страха партнеров, жал на них, как на клавиши, и извлекал из этого прибыль. Как из рояля извлекают звуки, если правильно нажать.
Но сейчас он сидел и смотрел на рояль. Рояль стоял в углу гостиной, на специальном ковре, который тоже был куплен в итальянском салоне, ковер назывался «акустический», он должен был улучшать звук. Но звука не было. Орфей не играл на рояле ни разу за три года. Он купил его в порыве ностальгии, когда закрыл сделку по слиянию с одним крупным логистическим оператором. Сделка принесла ему двести миллионов чистой прибыли, и он решил: «Теперь я могу вернуться». Вернуться к тому, что было. Он поехал в салон, выбрал самый лучший рояль, белый, потому что белый символизировал чистоту, заплатил, и рояль привезли. Грузчики внесли его в гостиную, поставили, ушли. Орфей сел за него в тот вечер, поднял крышку, коснулся клавиш — и не нажал. Руки не послушались. Пальцы, которые когда-то брали сложнейшие пассажи Рахманинова, теперь были заняты другим: они нажимали кнопки в телефоне, писали письма партнерам, перебирали бумаги, сжимали ручку, ставили подписи. Они отвыкли от клавиш. И Орфей испугался этого тоже. Он испугался, что если он нажмет, то услышит фальшь. Не рояль фальшивил — он был идеально настроен, мастер приходил раз в полгода и проверял строй. Фальшивить могли руки. Они забыли, каково это — извлекать музыку из материи. Они умели только извлекать деньги. И деньги, в отличие от музыки, не требуют души. И поэтому Орфей закрыл крышку и не играл. Три года. Тысячу девятьсот восемьдесят семь дней, если считать с того вечера, когда он в последний раз прикоснулся к клавишам — тогда он все-таки нажал одну клавишу, «до» первой октавы, просто проверить, работает ли, и звук был чистым и сильным, и этот звук ударил его в грудь, и он испугался, что заплачет, поэтому закрыл рояль и пошел смотреть отчеты по квартальной прибыли, которые ждали его на столе.
В семь утра он смотрел на рояль и думал о том, что ему тридцать лет. Нет, двадцать восемь. Но психологи, которых он начал нанимать в последнее время — он нанял уже троих, разных, все кандидаты наук, с публикациями в западных журналах, — говорили, что у него кризис среднего возраста. Орфей смеялся, когда впервые услышал это: какой средний возраст в двадцать восемь? Но психологи объясняли: средний возраст теперь не по паспорту, а по накопленной усталости. Если человек в двадцать лет начал работать по шестнадцать часов, спал по четыре, ел на бегу, не видел друзей, не слышал музыки, не любил нормально — только деловые встречи и краткосрочные романы с моделями, которые сами подходили к нему в ресторанах, потому что он хорошо выглядел и пах дорогим одеколоном, — то к двадцати восьми он проживает сорок пять. И в этом возрасте наступает момент, когда ты оглядываешься назад и видишь: позади — пустая дорога, впереди — тоже пустая, и только под ногами — деньги, как сухие листья, которые шуршат, но не греют.
Орфей встал с дивана, прошел на кухню. Кухня была совмещена с гостиной, потому что в современных планировках так модно. Кухня стоила шесть миллионов — немецкий гарнитур, итальянский мрамор на столешнице, встроенная кофемашина за пятьсот тысяч, холодильник с системой «No Frost» и дисплеем, на котором можно было смотреть новости. Орфей нажал кнопку кофемашины. Машина зажужжала, перемолола зерна, сварила эспрессо. Он взял чашку — фарфоровую, ручной работы, из Лиможа — и вышел на балкон. Балкон был застекленный, панорамный, с видом на город. Москва лежала внизу, как карта, которую расстелили на столе, и по карте ползали маленькие машины, как жуки. Орфей смотрел на них и думал: каждый из этих жуков везет человека. Каждый человек куда-то едет. И почти каждый из них думает, что если он доедет до какого-то места, то станет счастливым. И Орфей Успехов тоже так думал, когда ехал в этих жуках. В девятнадцать лет он ехал на метро, в переполненном вагоне, и думал: «Вот если я куплю машину». В двадцать два он купил первую машину — подержанную «Тойоту» за триста тысяч, и думал: «Вот если я куплю новую». В двадцать четыре он купил «БМВ X5» в кредит и думал: «Вот если я куплю «Мерседес»». В двадцать шесть он купил «Мерседес S-класса» за наличные и думал: «Вот если я куплю «Порше»». Но «Порше» он не купил. Потому что в двадцать семь он понял, что машины не делают его счастливым. Он понял это, когда ехал в «Мерседесе» с дядей Мишей и смотрел в окно на дворника, который подметал улицу. Дворник был старый, в оранжевом жилете, и он улыбался чему-то, может быть, солнцу, а может быть, просто тому, что живет. И Орфей позавидовал дворнику. Он позавидовал ему так сильно, что приказал дяде Мише остановиться, вышел из машины, подошел к дворнику и спросил, о чем тот думает. Дворник удивился, но ответил: «Думаю, что сейчас метлу поменяю, она уже износилась, а новая в подсобке лежит, я ее с утра припас». И Орфей понял, что дворник счастлив потому, что у него есть цель — поменять метлу. А у Орфея целей не было. Были цифры в отчетах, которые росли, но они не были целями. Они были как показатели температуры — если они растут, ты жив, если падают — умираешь, но сама температура не есть жизнь.
Орфей выпил эспрессо, поставил чашку на мраморную столешницу и пошел одеваться. Сегодня он решил встретиться с друзьями из консерватории. Он не видел их полгода, с того дня, когда они собирались в маленьком баре на Патриарших, и он тогда же опоздал на час, потому что у него были переговоры с китайскими партнерами. Он приехал, когда ребята уже допивали второе пиво. Алиса посмотрела на него своими большими глазами, в которых была такая же боль, как у него сейчас, но другого рода, — боль от того, что он ушел, от того, что он предал их общее дело. Он тогда сказал: «Простите, я занят». Алиса ничего не ответила, только опустила глаза. А Миша Коган сказал: «Занят? Ты когда-нибудь будешь свободен?» Орфей не ответил. Он думал, что будет свободен, когда заработает первый миллиард. Потом — когда откроет офис в Лондоне. Потом — когда купит ту самую квартиру в «Москва-Сити». И вот он купил квартиру, открыл офис в Лондоне, до миллиарда осталось чуть больше трехсот миллионов, но свободы не было. Вместо свободы была пустота, которая сидела в груди и не давала дышать. И сейчас он ехал в том самом «Мерседесе», с дядей Мишей за рулем, и думал о том, что сегодня он скажет ребятам правду. Не ту деловую правду, которую он говорил партнерам — «ваши условия нас устраивают, мы готовы подписать контракт», — а настоящую. Ту, которую он сам от себя прятал последние десять лет.
— Дядя Миша, — сказал Орфей, когда они выехали на Тверскую. — Вы когда-нибудь были несчастны?
Дядя Миша посмотрел на него в зеркало заднего вида. У дяди Миши было лицо человека, который видел всякое: он работал в такси в девяностые, возил бандитов, потом возил чиновников, потом устроился к Орфею, потому что Орфей платил в два раза больше и не пил на работе. Дядя Миша подумал и ответил:
— Я был несчастен, когда жена ушла. В девяносто четвертом. Она сказала, что я мало зарабатываю. У меня тогда были «Жигули», пятая модель. Я думал, что если у меня будут другие машины, она вернется. Она не вернулась.
— А сейчас вы счастливы? — спросил Орфей.
Дядя Миша опять посмотрел в зеркало. Его глаза были спокойными.
— Сейчас у меня новая жена. Она не говорит о деньгах. Я ее люблю. И у меня есть вы, Орфей Аркадьевич. Вы хороший начальник. Я счастлив.
Орфей хотел сказать: «Я не хороший начальник, я просто плачу вам больше, чем другие, потому что могу себе это позволить». Но он не сказал. Он подумал о том, что дядя Миша счастлив потому, что у него есть жена, которую он любит, и работа, которую он делает, и даже «Жигули» в прошлом не делают его несчастным. А у Орфея нет жены. Были девушки, но все они уходили, потому что Орфей отменял свидания из-за переговоров, или забывал дни рождения, или покупал подарки, которые выбирал его секретарь, потому что у него не было времени выбирать самому. И девушки говорили: «Ты холодный». И они были правы. Он был холодным, как тройной стеклопакет с аргоном. Сквозь него не проходил никакой звук извне.
Бар на Патриарших назывался «У Гоши». Гоша был бывший музыкант, он играл на саксофоне в джаз-банде, а потом открыл бар, чтобы было, где собираться своим. В баре было темно, пахло деревом и жареным луком. За столиком в углу сидели трое: Миша Коган, Сережа Бортников и Алиса. Они уже пили пиво, но не второе, а первое, потому что Орфей позвонил и сказал, что будет вовремя. И он действительно был вовремя — впервые за много лет. Он вошел в бар, и все повернули головы, потому что он был одет в пиджак из шерстяной ткани, который стоил как годовая зарплата дирижера провинциального театра. Миша Коган, как всегда, смотрел с легкой печалью, как смотрят на памятник. У Миши были длинные пальцы, пальцы скрипача, и он постоянно что-то перебирал в воздухе, как будто играл невидимую гамму. Алиса улыбнулась, но улыбка была грустной. Сережа Бортников поправил очки — очки были дешевые, в металлической оправе, одна дужка была обмотана изолентой.
— Ну, ты даешь, Соловей, — сказал Миша. — Говорят, ты «Феррари» купил?
— Не купил, — ответил Орфей. Он сел на деревянный стул, который скрипнул под его весом. — У меня «Мерседес». Я тебе уже говорил.
— А я вчера на метро ехал, — сказал Миша. — Там женщина с корзиной, в ней кот. Кот орал. Я думаю: хорошо, что ты не слышишь, ты бы с ума сошел, потому что ты же слышишь все. Ты же Соловей.
— Я слышу, — тихо сказал Орфей. — Я все слышу. Но я не слышу главного.
Он помолчал. В баре играла музыка — какой-то джаз, плохо записанный, с хрипами. Орфей услышал фальшивую ноту в третьем такте, там, где саксофон брал высокое «соль» и не дотягивал на четверть тона. Он всегда слышал фальшивые ноты. Это было его проклятием — в бизнесе он не слышал фальши, потому что там все было фальшиво, и это считалось нормой. Там были фальшивые обещания, фальшивые отчеты, фальшивые комплименты партнерам, и все это называлось «дипломатией» или «деловым этикетом». А тут, в этой жизни, где кот орал в метро, а женщина несла его в корзине, фальшь резала слух. Потому что в музыке не бывает дипломатии. Там есть только чистый звук или грязь.
Алиса смотрела на него. Она была тонкая, как скрипичный смычок, темные волосы заплетены в косу, на шее — серебряный кулон в форме ноты. Она преподавала сольфеджио в музыкальной школе для одаренных детей и жила с мамой. Она не была богата, но ее глаза светились тем, чего у Орфея не было.
— Ты успешен, — сказал Сережа Бортников, поправляя очки с изолентой. — Ты богат. У тебя все есть. Чего ты хочешь-то?
Орфей хотел сказать: «Я хочу играть». Но вместо этого сказал:
— Я хочу, чтобы мой отдел логистики работал без сбоев. Вчера они опять перепутали поставки, и у меня убыток три миллиона. И еще я хочу, чтобы новый проект по облачным серверам начал приносить прибыль, а не просто пылиться. И еще я хочу, чтобы тот парень, который отвечает за закупки, перестал брать откаты, потому что я знаю, что он берет, но не могу его уволить, потому что он единственный, кто знает всех китайских поставщиков в лицо.
Миша и Сережа переглянулись. Алиса молчала. Она взяла его руку — так же, как тогда, полгода назад. Рука была теплой, с чернилами от нотных тетрадей под ногтями, и от нее пахло канифолью. Орфей вздрогнул от этого прикосновения, потому что оно напомнило ему о том, чего он лишился.
— Орфей, — сказала она тихо. — Ты вчера ночью звонил мне. В три часа. Ты плакал.
— Я не плакал, — сказал Орфей. — У меня аллергия. Кондиционер.
— Ты сказал: «Я больше не слышу музыки. Я слышу только цифры». Ты сказал это слово в слово. Я записала, потому что испугалась.
Орфей отдернул руку, как будто обжегся. Ему стало душно в этом баре, хотя кондиционер работал на полную мощность. Он посмотрел на друзей. Миша Коган — седой уже в тридцать два, потому что в оркестре тяжелый график, и нервы ни к черту. Сережа Бортников — вечно в поношенном свитере, потому что на дирижерскую зарплату не купишь новый. Алиса — с кругами под глазами от бессонных ночей проверки тетрадей с сольфеджио. Они были бедные, немодные, с потрепанными пальцами, уставшие, но в них была та самая жизнь, которой не было в Орфее. У них за плечами стоял Чайковский, Рахманинов и Шостакович. За плечами Орфея стояли контракты, кредитные линии, китайские поставщики и три компании, которые работали как часы, но эти часы не показывали времени — только количество денег, и это количество росло, но время для Орфея Успехова остановилось где-то на втором курсе консерватории.
И тут он понял. Он понял это ясно и отчетливо, как слышит фальшивую ноту. Он потратил десять лет — с восемнадцати до двадцати восьми — на то, чтобы построить себе пьедестал из денег, из контрактов, из отчетов, из квартальных премий, из похвал партнеров и зависти конкурентов. И теперь стоял на этом пьедестале, и вокруг была пустота. Рояль стоял в пустой гостиной, и никто на нем не играл. Потому что играть было некому. Тот мальчик, который брал аккорды и подбирал мелодии по слуху в коммуналке на Пресне, умер где-то на втором курсе, когда Орфей понял, что его однокурсник Вася Петров играет лучше, а Вася Петров живет в коммуналке на окраине и ест гречку с тушенкой, и никогда не будет иметь денег, но будет иметь музыку. Орфей не хотел есть гречку. Он хотел есть стейки из мраморной говядины в ресторанах, куда не пускают без пиджака. И он начал торговать — сначала телефонами, потом металлом, потом облачными сервисами. И он добился. Он добился всего, чего хотел. Но в тот момент, когда он это понял, он понял и другое: он хотел не того. Он хотел не денег. Он хотел признания. Он хотел, чтобы его увидели. Но теперь, когда его увидели все, — в бизнес-журналах писали, на форумах приглашали выступать, молодые предприниматели просили автографы, — он понял, что его видели не того. Видели Орфея Успехова, владельца компаний. А не Орфея Успехова, музыканта. И настоящий Орфей — тот, что играл Шопена и мечтал о «Лунной сонате» — остался невидимым, как дворник в оранжевом жилете, только тот хотя бы улыбался солнцу.
— Ребята, — сказал Орфей. — Я хочу вам помочь. И не только вам.
Миша Коган поперхнулся пивом. Он закашлялся, постучал себя по груди, потом вытер губы салфеткой.
— Помочь? С чем? Нам деньги не нужны. Если ты хочешь дать нам денег — не надо. Мы не для этого здесь.
— Я не про деньги, — сказал Орфей. — Я про другое. Я хочу, чтобы вы поняли. Чтобы все поняли. Успех — это не то. Это не то, что нужно. Я добрался. Я на вершине. И здесь пусто. Я там стою один. И ветер дует. Холодный. И некуда идти, потому что вниз — страшно, а вверх — некуда, я уже на самом верху.
Сережа Бортников снял очки и протер их салфеткой. Потом снова надел. Дужка с изолентой отвалилась, и он приладил ее обратно, нажав пальцем. Это движение было привычным, он делал его каждый день, потому что очки держались на честном слове.
— Слушай, Орфей. Ты богатый. Тебе доступно многое. Может, у тебя просто… депрессия? Съезди на Бали? Пожри этих… фруктов? Заведи девушку. Ну, серьезно, ты чего?
— Я говорю серьезно, — сказал Орфей. Голос его стал тверже. — Я хочу встречаться с молодыми бизнесменами. С такими, как я. И говорить им правду. Что деньги не делают счастливыми. Что статус — это клетка. Что они тратят лучшие годы на то, что не имеет значения. А потом просыпаются в сорок лет — нет, в двадцать восемь, как я, — и понимают, что они ничего не оставили после себя. Ни одной ноты. Ни одной мелодии. Только цифры в банке.
Друзья переглянулись. Миша покрутил пальцем у виска — привычный жест скрипача, когда он хотел показать, что кто-то играет не в той тональности. Алиса вздохнула глубоко, как перед долгой фразой.
— Орфей, — сказала она мягко, но твердо. — Они подумают, что ты сбрендил. Ты Соловей. Ты их кумир. Они хотят быть как ты. Они читают статьи про тебя, смотрят твои интервью, где ты говоришь, что «успех — это результат системного подхода и дисциплины». И если ты им скажешь, что успех — это пустота, они решат, что ты просто… чудишь. Или хочешь отбить у них клиентов. Или что тебя наняли конкуренты, чтобы отпугнуть молодежь от бизнеса.
— Но это правда! — закричал Орфей. Так громко, что соседний столик оглянулся. Там сидели двое — мужчина и женщина, они пили мартини и разговаривали о кредитах. Мужчина посмотрел на Орфея и покачал головой: мол, опять богатые чудаки. Орфей не обратил внимания. Он встал из-за стола, оперся руками о деревянную столешницу, и его голос задрожал.
— Я десять лет вкалывал. Я не спал. Я не играл. Я забыл, как звучит «Лунная соната». А сейчас я сижу на сорок третьем этаже и смотрю на рояль, который стоит как памятник. Памятник моему предательству. Памятник тому, что я предал самого себя. И я хочу предупредить других. Пока не поздно. Пока они еще не купили эту квартиру, эту машину, этот статус. Пока они еще могут повернуть.
В баре повисла тишина. Даже саксофон в колонках замолк — может быть, кончилась запись, а может быть, Гоша специально сделал погромче паузу. Миша Коган медленно допил пиво, поставил кружку на стол и сказал:
— Знаешь, в оркестре у нас есть один альтист. Его зовут Дмитрий Леонидович. Он играет в Большом театре уже двадцать пять лет. Получает копейки. Живет в общежитии для артистов. И он все время говорит, что жизнь не удалась. Потому что он хотел быть солистом, а стал альтистом. И его сын — бизнесмен. Сыну тридцать два. У сына «Лексус», квартира на Патриарших, своя сеть кофеен. И альтист думает, что сын — счастливчик. Что сын добился всего. А сын вчера повесился в своем «Лексусе». Прямо в гараже, в подземном паркинге. Жена нашла. Говорят, в записке написал одну строчку. Он написал: «Я больше не слышу, как дышит скрипка».
Миша договорил и замолчал. Его глаза стали влажными, но он быстро моргнул и отвернулся к стенке. Орфей смотрел на него. И вдруг ему стало страшно. Не от того, что он потеряет деньги или дело. Деньги были, и дело было, и компании работали, и все было хорошо снаружи. Страшно стало оттого, что он понял: он не один. Таких, как он, — много. Они строят свои империи из картона, из отчетов, из контрактов, из кредитных линий, а внутри — пустота. И они едут на «Мерседесах» и «Лексусах» с зажмуренными глазами, потому что боятся открыть их и увидеть, что дорога ведет в никуда. Они слушают не музыку, а шум двигателя. И они не слышат, как дышит скрипка. Потому что скрипка дышит только тогда, когда на ней играют. А они забыли, как это делается.
Орфей медленно сел обратно на стул. Стул скрипнул, но теперь это был другой скрип — жалобный, будто он тоже сочувствовал. Орфей положил руки на стол. Руки были холеными, с дорогим маникюром, который делали в салоне на Тверской два раза в месяц, без мозолей, без следов тяжелой работы. Руки начальника. Не музыканта.
Он посмотрел на Мишу, потом на Сережу, потом на Алису. Алиса плакала. Она плакала беззвучно, слезы текли по щекам, и она их не вытирала.
— Я знал этого парня, — сказал Орфей. — Сына альтиста. Мы пересекались на одном форуме. Меня пригласили как спикера, его — как успешного владельца кофеен. Он подошел ко мне после выступления и сказал: «Орфей Аркадьевич, я хочу быть как вы». Я ему ответил: «Ты уже. Ты уже как я. У тебя все есть». А он сказал: «Нет, у меня нет того блеска, что у вас. Вы в журналах, а я просто в своем маленьком бизнесе». И я тогда подумал: «Какая же ты сволочь, Орфей. Ты ему зависть внушаешь. Ты ему показываешь картинку». А я же не показывал картинку. Я просто жил. Или не жил. Я не знаю.
Алиса вытерла слезы тыльной стороной ладони — той, где были чернила от нот.
— Что ты хочешь сделать, Орфей? — спросила она.
Орфей помолчал. Он посмотрел в потолок. Потолок в баре был деревянный, с балками, и на балках висели старые афиши джазовых концертов. Одна афиша была 1998 года, на ней был написан саксофонист, который давно умер. Он умер от сердечного приступа во время концерта, прямо на сцене, и говорят, его последние слова были: «Я сыграл все правильно». Орфей вспомнил эту историю, потому что Гоша часто рассказывал ее своим гостям. И подумал: «Я тоже хочу сыграть все правильно. Но я уже не играю. Я только считаю».
— Я хочу, — сказал он медленно, — я хочу найти таких же. Молодых. Богатых. Успешных. И поговорить с ними. По-настоящему. Не в формате делового форума, не в комнате переговоров. А здесь, как мы сейчас. За пивом, хоть я и пью воду. Я хочу спросить их: «Зачем вам это? Ради чего вы встаете утром? Что вы оставите после себя?» И я хочу услышать их ответы. Может быть, они ответят честно. Может быть, они скажут то же, что сказал тот парень в записке. Может быть, они скажут: «Я не слышу, как дышит скрипка». И тогда я им отвечу.
— А что ты им ответишь? — спросил Сережа Бортников. Он уже не поправлял очки — дужка окончательно отвалилась, и он держал ее в руке, как ненужную вещь, которую жалко выбросить.
Орфей посмотрел на свои руки. Потом на рояль, которого здесь не было, но который он видел в воображении. Он увидел белые клавиши, черные клавиши, они стояли на месте, ровные, как отчетные периоды, как квартальные планы, как графики роста прибыли. И вдруг ему показалось, что если он сейчас закроет глаза и нажмет на воображаемую клавишу, он услышит звук. Не фальшивый. Настоящий. Тот, который жил в нем до того, как он стал бизнесменом.
Он не закрыл глаза. Он открыл их шире и посмотрел на друзей.
— Скажу, что жизнь дана не для того, чтобы считать нули, — сказал он. — А для того, чтобы оставлять след. Не в банковском эквайринге, не в отчетах для налоговой, не в карьерных лестницах. А в душах. Или хотя бы в одном человеке. В одном ребенке, который услышит музыку и поймет, что он не один. Что мир не только из цифр состоит. Что есть еще звук. И свет. И тишина, которая бывает только перед тем, как взять аккорд.









