
Полная версия
Зов Зоны: Цена Смерти
Чистого места не было никогда. Детдом — трещина. Армия — протечка. Афган — жёлтое пятно. Чечня — ещё одно. Зона — сотни мелких чёрных точек, которые нельзя отмыть, нельзя закрасить, нельзя забыть.
Слева, за тонкой пластиковой перегородкой, храпел толстый мужик в тельняшке — размеренно, с присвистом, с влажным бульканьем на выдохе. Храп был низким, горловым, с долгими паузами на вдохе — казалось, мужик задыхается, не может вдохнуть и вот-вот умрёт. Но на очередном выдохе всё повторялось. Скар насчитал пять циклов, прежде чем перестал слушать. Он подумал: «Этот мужик не знает, что через десять часов мы будем в Зоне. Он не знает, что такое псевдопёс, аномалия «электра» или «карусель». Он едет по своим делам — в Москву, в Киев, домой, на работу. Его проблемы — это начальник, зарплата, простуда. А мои проблемы... мои проблемы умеют кусаться и стрелять».
Справа, на верхней полке, спала Чайка. Он посмотрел на неё. Лицом к стене, свернувшись клубком, поджав колени к животу — в той же позе, в которой только что лежал он сам. Волосы разметались по подушке — длинные, тёмные, с двумя седыми прядями на висках, которых раньше не было. Или были, просто он не замечал. Дышала ровно, глубоко — грудь поднималась и опускалась с мерным спокойным ритмом. Сон без сновидений, без кошмаров, без Зоны. Иногда Скар завидовал этой её способности — отключаться полностью, без остатка. Сам он спал как зверь: вполглаза, настороженно, готовый вскочить по первому шороху.
Скар задержал взгляд на её лице. Во сне оно казалось моложе — лет на двадцать, не больше. Исчезли жёсткие складки у рта, исчезла напряжённость в глазах, исчезла та настороженность, с которой она смотрела на мир днём. Губы чуть шевелились — будто она говорила с кем-то во сне. С братом, наверное. Или с собой. Или с теми, кого уже нет.
«Не уходи...», — прошептала она — или показалось. В темноте и тишине купе все звуки были обманчивы.
Скар вспомнил, как они встретились. Год назад. Красное. Заброшенная деревня. Он искал артефакт для Сидоровича — «кристалл», редкий, дорогой, который мог стоить до пяти тысяч долларов, если найти нужного покупателя. Она сидела в подвале разрушенного дома, сжимая в руках обрез, и смотрела на него пустыми потерянными глазами. Её брат пропал в Зоне три месяца назад. Она пришла искать его. Одна. Без карты, без детектора, без опыта. С одним обрезом — старым ИЖ-27, переделанным на скорую руку, — и надеждой. Скар тогда сказал: «Ты умрёшь здесь. Уходи». Она ответила: «Я не боюсь смерти». Скар сказал: «Ты должна бояться. Страх помогает выжить». Она не ответила. Просто пошла за ним. И идёт до сих пор.
Скар потянулся к груди. Пальцы нащупали холодный шершавый амулет — кусок арматуры, согнутый в кольцо и оплавленный в аномалии. Когда-то это был строительный материал — обычный, ничем не примечательный прут, каких тысячи лежат в руинах Зоны, проржавевших и никому не нужных. Аномалия «Электра» прошла через него, переплавила, перековала, превратила в нечто иное. Металл стал твёрже стали, легче алюминия и всегда был тёплым — на несколько градусов выше температуры тела, независимо от погоды. Чайка подарила амулет на прощание перед самым выходом из Москвы. Сказала: «Носи. Не снимай. Он спас меня однажды».
Скар помнил тот день. Они стояли на перроне Киевского вокзала, снег падал крупными влажными хлопьями, таял на лице, на куртках, на рюкзаках. Хлопья были тяжёлыми, мокрыми — такими, из которых хорошо лепить снежки. Чайка сняла амулет с шеи — верёвка зацепилась за пуговицу, пришлось повозиться, пальцы её дрожали — не от холода. Потом протянула ему.
— Возьми, — сказала она. — Он защищает. Не знаю от чего, но защищает. Я не снимала его ни разу с того дня, как вошла в Зону. А теперь... теперь он нужен тебе больше.
— От чего он защищает? — спросил Скар тогда.
Она пожала плечами:
— Не знаю. Просто защищает. Доверься.
Он не доверял амулетам. Не доверял талисманам, заговорам, молитвам и оберегам. Не доверял ничему, что нельзя проверить выстрелом или взвесить на ладони. Но этот кусок арматуры он носил на груди уже полгода. И до сих пор не снял. Может, потому, что он был тёплым. Может, потому, что Чайка попросила. А может, потому, что в Зоне, когда вокруг умирает всё, даже сама надежда, хватаешься за любую соломинку. Даже за кусок переплавленной арматуры.
Скар сжал амулет в кулаке. Косточки пальцев хрустнули — он сжимал слишком сильно. Металл был тёплым. Живым. Почти как «Сердце» во сне.
Он отпустил амулет, и тот упал на грудь, глухо стукнув о бронежилет. Сон был не сном. Сон был предупреждением. Или приказом. Или напоминанием о том, что «Сердце» не забыло его, не отпустило, не простило.
Он встал, опираясь о стену, — голова закружилась, в глазах потемнело на секунду, но прошло через пару ударов сердца. Подошёл к окну, отдёрнул грязную выцветшую шторку.
За окном была ночь. Бескрайняя, серая, уходящая до самого горизонта, где небо сливалось с землёй в одну сплошную бесформенную массу. Снег — первый, зимний — лежал на пашне неровными рваными пятнами. Местами глубокий, по пояс, — там, где ветер намёл сугробы у лесополос и оврагов. Местами сдутый до голой мёрзлой земли, покрытой тонкой ледяной коркой, блестящей в свете луны, как битое стекло. Луна висела высоко — тонкий бледный серп, похожий на старый стёртый ноготь. Света от неё было так мало, что Скар различал только общие очертания: тёмные силуэты деревьев, белые пятна снега, чёрную ленту дороги, которая вилась между полями, исчезая в серой предрассветной дымке. Дорога пустовала. Ни фар, ни фонарей, ни машин. Только снег, только тишина, только холод, который пробирал сквозь двойные стёкла, заставлял ёжиться и кутаться в старую армейскую куртку.
Скар прижался лбом к холодному стеклу. Стекло было мутным, в мелких трещинах и потёках — старый уставший пластик, который помнил ещё советские времена, перестройку, лихие девяностые и нулевые, когда поезда ходили чаще, а сталкеров в Зоне было в десять раз меньше. За ним — ночь. И снег. И там, где-то за горизонтом, — Зона.
Но где-то там, далеко за горизонтом, Скар видел свечение. Слабое, фиолетовое, почти незаметное на фоне ночного неба. Оно пульсировало. Так же, как во сне.
«Сердце». Оно ждало. Оно всегда ждало.
Поезд шёл на юг. К Кордону. К Зоне.
Скар достал из кармана потрёпанную, сложенную вчетверо карту Сидоровича. Бумага была мягкой, засаленной, с тёмными пятнами на сгибах — кофе, чай, кровь, неизвестно. Красным фломастером был прочерчен маршрут — через лес, через пустошь, через бункер под ЧАЭС. Там, в конце маршрута, стоял жирный крестик и надпись каллиграфическим, почти учительским почерком: «Вход здесь. Осторожно — Монолит. И не сдохни, Скар. Я в тебя шестьдесят пять тысяч вбухал, не подведи».
Скар усмехнулся — криво, безрадостно, одним уголком рта. Сидорович даже в карту умудрился воткнуть напоминание о долгах. Шестьдесят пять тысяч долларов — столько стоили операция Пашки, реабилитация, перелёты, консультации московских профессоров, которые брали за приём как за крыло самолёта. Долг. Вечный, тяжёлый, невыплачиваемый. Он сунул карту обратно в карман.
Провёл рукой по лицу — по шраму, который тянулся от виска до подбородка. Белый, глубокий, слегка пульсирующий на холоде. Детдомовская травма. Упал с крыльца в четыре года — поскользнулся на мокрой кафельной ступеньке. Рассек щёку до кости — белая гладкая поверхность черепа блестела в свете операционной лампы, пока фельдшер в сельской больнице накладывал швы. Без наркоза — в больнице не было. Воспитатели потом говорили: «Крепкий парень. Даже не пикнул».
«Крепкий», — подумал Скар. — «Если бы они знали, что я плакал не от боли. Я плакал, потому что меня никто не держал за руку».
Он помнил тот день. Помнил холодный кафельный пол, запах йода и крови, грубые руки фельдшера, который держал его голову, пока игла входила в кожу. Помнил, как смотрел в потолок — белый, с трещиной, похожей на молнию. И как думал: «Мама, если ты есть, приди. Подержи меня за руку».
Мама не пришла.
Он отвернулся от окна. Посмотрел на Чайку — она заворочалась на верхней полке, натянула одеяло выше, спрятала нос. Усмехнулся — в этот раз легче, почти по-человечески.
— Спи, — прошептал он. — Завтра будем на Кордоне. А послезавтра — в Зоне.
Чайка не ответила. Только вздохнула во сне и перевернулась на другой бок.
Скар сел на нижнюю полку, положил автомат на колени. Старый АКСУ — с погнутым стволом (память о бое с псевдопсом в ангаре), с перемотанным синей изолентой цевьём (щепки торчали, кололись, мешали держать), с потёртым засаленным прикладом (на котором когда-то были выбиты номер части и фамилия «Шевцов» — давно стёрлись, остались только смутные вмятины). Автомат пах пороховой гарью, машинным маслом и железом — запах, который Скар знал лучше, чем запах собственного тела.
Он разобрал его — привычными отточенными движениями, вслепую, не глядя. Сначала отсоединил магазин — нажал на защёлку, магазин выпал, глухо стукнул о колено. Проверил: три патрона осталось, два в обойме, один в патроннике. Снаряжать надо, но не сейчас, потом. Потом отделил ствольную коробку — нажал на защёлку крышки, сдвинул назад, приподнял. Вынул затворную раму, газовую трубку. Палец сам собой проверил состояние канала ствола — поднёс к глазу, посмотрел на свет. На стенках — нагар, чёрный, маслянистый, но не критично. Копоть от пороха смешалась с крошечными частицами песка, которые забиваются при каждом выдохе, когда идёшь по пустоши, а ветер дует в лицо, поднимая тучи чёрной радиоактивной пыли. Скар снял копоть ногтем — кусочки отпали, рассыпались в труху. Вытер ветошью — старой промасленной тряпкой, которую носил в кармане разгрузки специально для чистки. Смазал — тонким ровным слоем, без излишеств. В Зоне масло притягивает пыль, а пыль убивает оружие быстрее врагов.
Он думал о том, что сказал голос во сне.
«Ты боишься мечтать».
Может, и боится.
Он не помнил, когда в последний раз мечтал. В детдоме — да. Мечтал о маме. О том, что она придёт, заберёт его, они будут жить в маленьком домике с садом, и она будет печь пироги с яблоками и корицей, и будет пахнуть так, как пахло у приёмной матери в то короткое счастливое полугодие, когда его взяли из детдома в семью. Потом пришла тётя Валя — воспитательница, которая держала его за руку, когда было страшно. Он перестал мечтать о маме. Стал мечтать, что тётя Валя усыновит его. Не усыновила. Уехала. В другой город. Сказала на прощание: «Ты сильный, Скар. Справишься».
В армии он мечтал выжить. В Афгане — вернуться. В Чечне — забыть. В Зоне — найти цель. И находил. Всегда находил. Но цель была не его. Всегда чужая. Савчи, Пашки, Коляна, Сидоровича. Чужая боль, чужие надежды, чужая жизнь.
Чайка высунула голову из-под одеяла, сонно моргая. Глаза её слипались, она тёрла их кулаком, как маленькая девочка.
— Не спится? — спросила она. Голос был хриплым, с утренней детской припухлостью.
— Не спится, — ответил Скар, не поднимая головы. — Привык в Зоне не спать по ночам. А здесь тихо. Спокойно. Непривычно.
— Приснилось что-то?
Скар помолчал. Собрал автомат обратно — защёлкнул ствольную коробку (услышал характерный щелчок, означающий, что крышка встала на место), вставил магазин (нажал до щелчка, дёрнул, проверяя — держит), передёрнул затвор (патрон дослан, можно стрелять). Сухой металлический щелчок показался оглушительным в тишине купе.
— Приснилось, — сказал он. — Дрянь.
— Какая? — Чайка села, свесила ноги, потянулась. Позвоночник хрустнул — она поморщилась. Спина затекла от долгого лежания на жёсткой полке.
— Неважно. — Скар встал, сунул автомат в чехол. — Спи.
— Не хочу. — Чайка спрыгнула с полки, села рядом, на нижнюю, прижалась плечом к его плечу. — Расскажи.
Скар посмотрел на неё. В её глазах — не любопытство, не беспокойство, а спокойное ровное присутствие. Такое, какое бывает у людей, которые готовы слушать что угодно, даже если это больно. Которые не перебивают, не советуют, не пытаются «исправить» или «утешить». Просто сидят рядом и слушают. И этого достаточно.
— «Сердце» зовёт, — сказал он. — Как в прошлый раз. Как тогда, когда мы с Коршуном спускались в бункер. Только теперь — громче. Настойчивее. Оно хочет, чтобы я вернулся.
— Зачем?
— Не знаю. — Скар пожал плечами. — Активировать. Уничтожить. Поговорить. Оно не говорит прямо. Только образами. Только снами.
— Ты боишься?
Скар усмехнулся — сухо, безрадостно.
— Боюсь. Всегда боялся. С первого дня в Зоне. Просто привык не показывать.
— А чего именно? — Чайка наклонила голову, вглядываясь в его лицо. — Смерти? Боли? Или того, что «Сердце» попросит?
— Всего, — ответил Скар. — И того, что я соглашусь.
— На что?
— Отдать всё, что у меня есть. Память. Свободу. Жизнь. Или тех, кого я люблю.
Они помолчали. Где-то за стенкой храпел мужик в тельняшке. Где-то в тамбуре курили, и запах дешёвых сигарет — «Прима», наверное, или «Винстон» — просачивался под дверь, смешиваясь с запахом поездной пыли и старого нагретого пластика.
— Скар, — сказала Чайка. — А если «Сердце» попросит тебя остаться? Навсегда? Что ты ответишь?
— Не знаю, — ответил он. — Но, наверное, соглашусь. Потому что если я откажусь — Зона уничтожит всех, кто мне дорог. Савчу. Пашку. Тебя.
— А мы? — Чайка посмотрела ему в глаза. — Мы что будем делать без тебя?
— Жить, — сказал Скар. — Как жили до меня. Как будете после.
Чайка не ответила. Только отвернулась, спрятала лицо в ладонях.
Скар не стал её утешать. Он не умел. Вместо этого он снова подошёл к окну, отдёрнул шторку, посмотрел на снег, на луну, на пустую дорогу. Потом сказал, не оборачиваясь:
— Пора. Через час будем на месте.
Чайка подняла голову. Глаза её были сухими, красными — но не от слёз.
— Я с тобой, — сказала она.
— Знаю.
— До конца.
— Знаю.
Они собрали вещи. Молча, без лишних слов, как делают люди, которые знают друг друга достаточно долго, чтобы не тратить время на объяснения. Поезд замедлял ход. За окном замелькали огни — редкие, жёлтые, больные. Полустанок «Чернобыль-Южный».
Две ступеньки вниз — и снег под ногами. И холод. И запах Зоны — горький, сладковатый, въедливый. Запах, который не выветривается из ноздрей даже спустя годы. Поезд ушёл. Скар и Чайка остались на перроне одни. Впереди была дорога. Десять километров по замёрзшей земле. Лес. Сектанты. «Карусель». Метро-2. «Сердце». Скар поправил лямку рюкзака. Проверил автомат. Посмотрел на Чайку — та кивнула.
— Пошли, — сказал он.
Они шагнули в темноту.
Глава 1. Кордон — старые долги
Поезд остановился на полустанке «Чернобыль-Южный» за час до рассвета. Это был не рассвет в привычном понимании — не розовые облака, не золотые лучи, не крик петухов на деревенских подворьях. Это было просто серое пятно на востоке, которое понемногу расползалось, съедая звёзды одну за другой, как кислота съедает краску. Небо над головой было ещё чёрным, плотным, как старый асфальт, но на горизонте уже занималась та особенная, предзимняя муть, которая бывает перед снегопадом — тяжёлая, влажная, обещающая.
Скар и Чайка сошли на перрон — пустой, заснеженный, освещённый одной-единственной лампой накаливания, которая гудела и мигала, как больное умирающее сердце. Лампа висела на покосившемся железном столбе, врытом в землю ещё в советские времена. Столб был покрыт слоем ржавчины — рыжей, шершавой, вздувшейся пузырями, — и чьих-то объявлений, точнее, остатков объявлений. Бумага, прибитая гвоздями лет двадцать назад, истлела, превратилась в серые мохнатые лохмотья, которые шевелились на ветру, как привидения, как руки утопленников, зовущие на помощь. Краска на вывеске «Чернобыль-Южный» давно облезла, буквы «Ч» и «Ю» почти стёрлись, и название можно было прочитать только по привычке — по очертаниям, по количеству букв, по тому смутному чувству, которое возникает, когда смотришь на что-то знакомое, но изменившееся до неузнаваемости.
Перрон пустовал — только они двое, старый бомж, спящий на деревянной скамейке, укрывшись грудой тряпья, и серая худая кошка, которая грелась под лампой накаливания. Лампа тускло горела, желтоватым больным светом, и кошка щурилась, лениво поводя ушами, когда ветер бросал в её сторону снежинки. Бомж был в ватнике — старом, прожжённом, с торчащей ватой из многочисленных дыр, — и сапогах, подошвы которых, казалось, вот-вот отвалятся. Он не шевелился. Скар подумал на секунду: «Мёртв?» — потом увидел, как плавно вздымается и опускается тряпьё на груди. Жив. Пока жив.
Скар перешагнул через две ступеньки, спрыгнул с подножки на присыпанный снегом перрон. Берцы утонули в снегу по щиколотку — снег оказался глубже, чем казалось из окна поезда. Холод тут же пробрался сквозь кожу, шерстяной носок и стельку, заставив пальцы ног рефлекторно сжаться. «Надо было надевать термобельё, — подумал Скар машинально. — Но в Москве было тепло. Никогда не угадаешь погоду в этой стране».
— Десять километров, — сказал он, оглядываясь. — Если будем держать темп — часа за три доберёмся. Если ничего не случится.
Сказал «если ничего не случится» и сам внутренне усмехнулся. В Зоне всегда что-то случалось. Всегда. Как закон сохранения неприятностей: если тихо и спокойно — значит, ты что-то упустил. Значит, опасность уже рядом, просто ты её пока не видишь. Как минное поле под снегом — не видишь, но оно есть.
Чайка спрыгнула следом — легко, по-кошачьи, почти беззвучно. Навык, который она приобрела за месяцы в Зоне, когда каждое лишнее движение, каждый хруст ветки под ногой мог привлечь внимание псевдопса или сектантского патруля. Скар помнил, как в первую их встречу в Красном она грохотала, как слон, — каждое движение выдавало новичка, человека, который не понимал, что в Зоне главное — не скорость и не сила, а незаметность. Теперь она двигалась плавно, текуче, перекатывая вес с пятки на носок, сгибая колени при каждом шаге, чтобы амортизировать и не создавать лишнего шума.
— Долго идти? — спросила она, поправляя лямку рюкзака.
— Часа три-четыре, — ответил Скар. — Если повезёт. — Он забросил рюкзак за спину. Лямки привычно врезались в плечи, натёртые до мозолей ещё в первую ходку, когда он нёс на себе тридцать килограммов снаряжения и не знал, что такое «правильное распределение веса». Правая лямка скрипела — старая кожа, пропитанная потом и многолетней пылью, издавала звук, похожий на писк мыши, на скрип несмазанной петли. Скар ненавидел этот звук — он раздражал, отвлекал, мешал сосредоточиться на главном. Но менять лямки было некогда, да и не на что. Шестьдесят пять тысяч долларов долга Сидоровичу не располагали к лишним тратам.
Он проверил автомат — отточенным машинальным движением передёрнул затвор, досылая патрон в патронник (металлический лязг, сухой и короткий, как удар костяшками по столу), потом поставил на предохранитель. Щелчок был коротким — таким, какой бывает только у хорошо смазанного ухоженного оружия, которое носишь с собой каждый день, как часть тела. АКСУ висел на груди на широком брезентовом ремне, потёртом до белых ниток на сгибах.
— Готова? — спросил он, глядя на Чайку.
Та застегнула пуховик до горла — молния заела на середине, пришлось повозиться, дёрнуть, потом ещё раз, пока зубцы не встали на место. Натянула капюшон, затянула шнурки так, что лицо оказалось в глубокой спасительной тени. Обрез — старый ИЖ-27, переделанный под боевые патроны, с укороченными стволами и самодельным прикладом из буковой доски, который Чайка выстругала сама, подгоняя под своё плечо, — она держала стволом вниз, большим пальцем на предохранителе.
— Готова, — ответила она.
— Тогда пошли.
Дорога от полустанка до Кордона была пустой и безмолвной. Когда-то, лет двадцать назад, здесь ходил автобус — старенький жёлтый «ПАЗик» с вечно пьяным водителем дядей Мишей, который довозил сталкеров до Кордона за патроны или тушёнку. Дядя Миша был добрым молчаливым мужиком с вечно красным носом (сеточка лопнувших капилляров, как у всех, кто много лет пьёт не останавливаясь) и руками, покрытыми татуировками — якоря, кресты, женские имена, даты — ни одной неразборчивой, всё чётко, с любовью, как у зэков, отбывших срок и не жалеющих об этом. Он умер три года назад. Уснул за рулём на обратном пути — влетел в кювет на скорости под семьдесят, перевернулся три раза и загорелся. Автобус с тех пор стоял в лесу, проржавевший, без стёкол (осколки давно собрали сталкеры на самодельные ножи), с вырванными сиденьями (обивку содрали на растопку). Скар проходил мимо него пару раз — каждый раз казалось, что внутри кто-то плачет. Может, ветер выл в рваных дырах кузова, завывал в обрывках проводки, которые свисали с потолка, как мёртвые чёрные змеи. Может, чудилось от усталости. Сейчас они обошли стороной то место, где автобус стоял. Скар не хотел тревожить память дяди Миши. Не хотел слышать этот плач.
Снег покрывал дорогу неровным бугристым слоем — местами глубоким, по щиколотку, местами сдутым ветром до голого мёрзлого асфальта. Асфальт был старым, ещё советским, с глубокими продольными трещинами, из которых торчали жёсткие серые пучки травы. Трава не пожелтела и не засохла — она просто замёрзла такой, какой была, и торчала из трещин, как проволочная щетина, как иглы дикобраза. При шаге она хрустела — сухо, отрывисто, звук был похож на треск разрываемой ткани.
Скар шёл впереди, держа дистанцию с Чайкой в пять-семь метров — стандартная тактика разведгруппы, которой его учили ещё в учебке: одна граната не накроет двоих, один выстрел не положит обоих, один псевдопёс не сожрёт сразу двух, если они не бегут в обнимку. Он нёс вес тела так, чтобы каждый шаг был максимально беззвучным — перекат с пятки на носок, вес распределён на внешнюю сторону стопы, колени чуть согнуты для амортизации. Дыхание — вдох на три шага, выдох на три шага, ровно, без рывков, чтобы пар изо рта не выдавал позицию.
Он заметил её раньше, чем услышал. Фигура сидела на обочине, прислонившись спиной к придорожному столбу, и курила. Женщина — судя по силуэту, поджарая, жилистая, с короткими седыми волосами, торчащими из-под вязаной шапки. Одежда — старый драный плащ-палатка (камуфляж «флора», ещё советский, с выцветшими пятнами), кирзовые сапоги с подмётанными подошвами, на груди — разгрузка советского образца, набитая патронами, на ремне — нож в кожаных ножнах, на запястье — старые командирские часы с треснувшим стеклом. Рядом с ней на снегу лежал карабин — «Вепрь», старый, но ухоженный, с оптическим прицелом, затёртым до блеска на сгибах.
Скар узнал её. Не сразу — прошло много лет. Но когда она повернула голову и посмотрела на него цепким колючим взглядом, каким смотрят только старые зоновские волки, прошедшие через всё, что можно пройти, и выжившие вопреки всему, память подсказала имя.
— Багряница, — сказал он, останавливаясь. — Ты жива.
— А ты думал, я сдохла? — Женщина усмехнулась, выпустила дым в морозный воздух. Дым был сизым, едким, пах дешёвым табаком и чем-то ещё — может, той самой Зоной, которая въелась в её лёгкие за годы скитаний. Голос у неё был низким, прокуренным, с хрипотцой, которая бывает у людей, которые слишком много кричали в своей жизни. — Я живучая, Скар. Как таракан. Меня даже Зона не берёт.
— Давно не виделись, — сказал он. — Лет десять?
— Двенадцать, — поправила Багряница. — Ты тогда ушёл на Большую землю. Я осталась. Думала, ты не вернёшься.
— Вернулся, — ответил Скар.
Он подошёл ближе, присел на корточки, чтобы быть на одном уровне с ней. Вблизи Багряница выглядела старше — морщины вокруг глаз стали глубже, кожа на лице — тоньше, почти прозрачной, как папиросная бумага. Но глаза остались теми же — жёсткими, цепкими, ничего не пропускающими.
— Вижу. — Она перевела взгляд на Чайку. — А это кто? Неужели напарница? Ты, который всегда ходил один? Я помню, ты даже со «Свободой» не хотел группироваться. Говорил: «Одиночка живёт дольше».
— Чайка, — представил Скар. — Она со мной.
Багряница изучающе посмотрела на Чайку. Та выдержала взгляд, не отвела глаз. Не сжалась, не втянула голову в плечи, не переступила с ноги на ногу. Просто смотрела в ответ, спокойно и ровно.
— Девка с характером, — сказала Багряница. — Редкость в Зоне. Держись за него, девочка. Он вытаскивает. Даже когда шансов нет. Я это помню. Ещё по девяносто восьмому, когда он меня из подвала в Рыжем вытащил.
— Я знаю, — ответила Чайка.
Багряница затушила окурок о подошву сапога — прижала, повертела, пока не зашипело, — спрятала бычок в карман. Не мусорила. Уважала Зону даже после всего. Может, поэтому и выжила. Зона любит тех, кто её уважает. Или, по крайней мере, не наказывает сразу.
— Ты к Сидоровичу? — спросила она.
— К нему, — кивнул Скар.
— Передай привет. Скажи, что Багряница ещё дышит. И долг свой помнит. — Она поднялась, отряхнула снег с плащ-палатки. Движения её были быстрыми, экономными — никакой лишней суеты, никаких лишних телодвижений. Всё как у старых сталкеров: сила не в мышцах, а в привычке. — А мне пора. Зона не ждёт.







