
Полная версия
Циничная училка. Том 5
Она замолчала. Поправила съехавшие очки. На ее бледных щеках горел румянец академического торжества. Великая книга была препарирована, лишена романтического флера и выпотрошена с хирургической точностью.
– Ну что вы застыли, как соляной столп, голубчик? – уже спокойнее, с тонкой аристократической усмешкой спросила Александра Сергеевна, глядя на побледневшего Ибашинского снизу вверх. – Идемте. Сырость усиливается, а у меня еще тетради девятых классов не проверены. Опять, небось, написали, что Катерина – луч света в темном царстве. Придется завтра объяснить этим малолетним дебилам, что луч света не прыгает головой в Волгу из-за чужого мужика.
«Судьба человека», М. Шолохов
За окном кабинета русского языка и литературы наливался свинцовой тяжестью унылый провинциальный полдень. Майский зной плавил асфальт школьного двора, на котором десятиклассники вяло пинали пустую банку из-под энергетика. В классе же царил полумрак. Воздух, казалось, застыл, напитавшись пылью старых хрестоматий и густым, благородным ароматом лавандового парфюма.
За учительским столом, на специально сконструированном высоком стуле с двойной подушкой, восседала Александра Сергеевна Пушкина. Народный учитель Российской Федерации, чей филологический гений признавали даже в областном министерстве, была удручающе мала ростом – всего девяносто сантиметров.
Ее крошечные ножки в лакированных туфлях двадцать четвертого размера не доставали до пола, сиротливо покачиваясь в воздухе. Но стоило ей заговорить, как этот физический недостаток растворялся в пространстве. Ее колоссальный, почти осязаемый ментальный масштаб мгновенно заполнял класс, заставляя великовозрастных оболтусов инстинктивно втягивать головы в плечи. Она не смотрела на них снизу вверх. Она всегда смотрела на мир с вершины своего абсолютного интеллектуального превосходства.
Перед ней на коленях, умоляюще сложив руки, стоял семиклассник Остап Икскрементчук – местный хулиган, гроза параллели и обладатель девственно чистого разума, которому грозила заслуженная итоговая двойка.
– Александра Сергеевна, ну умоляю, – канючил Икскрементчук, преданно заглядывая в глаза учительнице. – Я прочитал. Честно. Про Соколова этого. Шолохов, рассказ «Судьба человека». Там же патриотизм! Там же русский дух! Он фашистам не сдался! Ну поставьте троечку, а?
Александра Сергеевна закрыла томик Шолохова. Ее тонкие, аристократические пальцы нежно погладили потертый переплет, словно это была величайшая святыня человечества.
– О, Икскрементчук, – выдохнула она, и в ее бархатном голосе зазвучали струны глубокого трепета перед искусством. – Ты прикоснулся к монументальному полотну великой трагедии. Михаил Александрович Шолохов соткал этот текст из слез, пепла и несгибаемой воли. Это же грандиозная притча о титане духа, прошедшем сквозь горнило экзистенциального ужаса. Андрей Соколов – это не просто солдат, это ветхозаветный Иов, брошенный в костер двадцатого века. Посмотри, какая звенящая, хрустальная тоска разлита в сцене, где он возвращается к родному пепелищу. Вместо дома – лишь темная воронка, поросшая бурьяном, бездонная яма, поглотившая всю его прошлую жизнь. А он стоит на краю этого небытия, оглушенный горем, но титанически безмолвный. Какая метафизика страдания! Какое очищающее, святое целомудрие скорби, перед которым мы, ничтожные смертные, обязаны пасть ниц и благоговейно молчать…
В этот момент за окном раздался оглушительный треск. Десятиклассник на дворе, пытаясь пнуть банку, с грохотом повалил ржавую урну, и из нее веером полетели окурки и обертки от чипсов. Остап Икскрементчук вздрогнул.
Лицо Александры Сергеевны мгновенно окаменело. Взгляд огромных глаз, только что лучившийся филологическим экстазом, стал холодным и режущим, как скальпель патологоанатома. Патриотический пафос испарился из кабинета, уступив место ледяному, душному реализму спальных районов.
Она медленно повернула голову к Остапу и заговорила совершенно другим тоном – сухим, циничным, бьющим наотмашь:
– Впрочем, Икскрементчук, о каком «титане духа» я тебе толкую? Наш Минпрос засунул этот рассказ в седьмой класс, чтобы лепить из вас удобное пушечное мясо. Но если включить остатки коры головного мозга, перед нами предстанет пугающее клиническое исследование клинического же идиотизма. Твой Андрей Соколов – это не трагический герой. Это эталонный, хрестоматийный терпила с напрочь атрофированным инстинктом самосохранения и потрясающим эгоцентризмом.
Остап округлил глаза, встал с коленей и попятился. Александра Сергеевна легко спрыгнула со своего огромного стула. Ее крошечная фигурка, едва достававшая Икскрементчуку до пояса, медленно двинулась на него. Ощущение было такое, будто на парня прет груженый локомотив.
– Давай препарируем этот шедевр без соплей, – жестко чеканила Пушкина, шагая по классу. – Начало войны. Соколову дают новенький грузовик. И его отправляют со снарядами к гибнущей батарее. Что делает наш гений логистики? Вместо того чтобы переждать авианалет или оценить обстановку, он прет напролом, прямо под бомбы. Благородно? На первый взгляд – да. А на деле – чистой воды суицидальный кретинизм. Вокруг все перепахивают пикировщики, а он надеется на русский «авось». В итоге – близкий разрыв, машина в кювете, сам в контузии, а дефицитные снаряды целенькими достаются врагу. Великолепная помощь фронту, просто браво! Батарея погибла, снаряды у немцев, Соколов в плену. Триумф тактической мысли!
Она остановилась у доски, стукнув по ней крошечным кулачком.
– Дальше – больше. Плен. Лагерь. Знаменитая сцена у коменданта Мюллера, от которой все методички рыдают от умиления. Соколова вызывают на расстрел. Мюллер наливает ему водки. И тут наш узник включает режим максимального понта. «Я после первого стакана не закусываю». «И после второго не закусываю». Икскрементчук, ты понимаешь всю степень этого дешевого алкогольного аутизма перед лицом смерти? У человека крайняя степень истощения, он на баланде едва ноги таскает. Его пришли убивать. Но вместо того, чтобы включить хитрость, сожрать сало, выжить и передать информацию подполью, он устраивает шоу «Кто перепьет немца». И ради чего? Ради того, чтобы фашистский садист похлопал его по плечу и сказал: «О, русиш зольдат, гуд, уважаю за гордость». Это не гордость, Икскрементчук. Это латентное желание сдохнуть красиво, потому что думать и бороться головой этот персонаж просто не умеет. Ему проще встать бухим у стенки с гордым лицом, чем включить мозги.
Александра Сергеевна горько усмехнулась, заложив руки за спину. Ее маленькая тень на стене казалась огромной, гротескной фигурой судьи.
– Но самый циничный финал Шолохов припас на десерт. Соколов выходит из войны абсолютно пустым местом. Семья погибла – и это трагедия, спору нет. Но как наш «герой» справляется с посттравматическим стрессовым расстройством? Он находит на дорогах сироту Ванюшку. И что он делает? Он врет пацану в глаза: «Я твой отец!» Хрестоматии кричат: «Какое милосердие! Он спас ребенка!» А я скажу тебе, Икскрементчук, что это чистейший, рафинированный эгоизм сломленного алкоголика. Ему не для кого жить, и вместо того, чтобы пройти реабилитацию и лечить разбитую психику, он крадет личность чужого погибшего отца, чтобы заткнуть экзистенциальную дыру в своей собственной душе. Он использует несчастного ребенка как ментальный костыль. И в финале они тащатся вдвоем в чужой район, потому что Соколов, потеряв работу шофера из-за очередного срыва, бежит от реальности. Он таскает за собой пацана, которому вместо нормального будущего светит скитаться по чужим углам вместе с ментально искалеченным «отцом», у которого из имущества – только чемодан и фляжка.
Пушкина подошла к своему стулу, ловко, одним привычным движением взобралась на него и посмотрела на ошарашенного ученика.
– Шолохов – гений, Остапушка. Он показал нам страшную правду, которую общество завернуло в обертку героизма. Автор безжалостно демонстрирует, как система ломает человека, оставляя от него только оболочку, способную лишь пить водку без закуски и плодить новые поколения несчастных людей. Ну что, Икскрементчук? Напишешь новое сочинение? Или все-таки оставим законную двойку за незнание первоисточника?
Остап сглотнул слюну. Его мир, сотворенный из простых школьных истин, только что был безжалостно раздавлен девяностосантиметровой женщиной с филологическим образованием.
– Александра Сергеевна… – прошептал он. – Пожалуйста… Давайте я лучше «Муму» пересдам.
– Иди, Икскрементчук, – устало махнула крошечной рукой Пушкина, открывая на ноутбуке классный журнал. – Про Герасима и его деструктивные отношения с абьюзивной барыней мы поговорим завтра. И не дай бог тебе сказать, что он просто любил собачку.
«Таинственный остров», Жюль Верн
Октябрьский туман выползал из поймы степной речки, укутывая серым саваном бесконечные ряды гаражно-строительного кооператива. Железные коробки, тронутые ржавчиной, тянулись к горизонту, словно склепы безвестных титанов провинциального быта. Воздух, густой и влажный, пах сырой землей, палой листвой и мазутом.
Александра Сергеевна Пушкина сидела на перевернутом деревянном ящике из-под молдавских яблок возле открытых ворот бокса, где сосед по подъезду, отставной майор Толик Куеславин, молча и сосредоточенно перебирал карбюратор старенькой «Нивы».
Крошечные ножки Пушкиной в ортопедических ботиночках двадцать четвертого размера, едва достигавшие земли, мирно покачивались в такт невидимому маятнику вселенной. При росте в девяносто сантиметров и весе запасного колеса от «Нивы», Александра Сергеевна, укутанная в безупречное драповое пальто с каракулевым воротником, казалась оброненной кем-то фарфоровой куклой.
Однако хищный разлет седых бровей и тяжелый, пронзительный взгляд филологической мудрости взгляд выдавали в ней исполина. Носительница звания «Народный учитель» держала в крошечных пальцах дымящуюся папиросу – редкое излишество, которое она позволяла своему микроскопическому телу.
– Послушайте, Анатолий, этот звенящий покой, – произнесла она грудным, удивительно глубоким контральто, разнесшимся над ржавыми крышами. – Как дивно природа укрощает человеческую суету. Провидение словно возвращает нас к истокам творения. Знаете, в такие мгновения свинцового предзимнего оцепенения я всегда вспоминаю великий гимн человеческому гению – «Таинственный остров» Жюля Верна. О, этот благословенный, чистый монумент девятнадцатого столетия! Какая кристальная, возвышенная песнь созиданию и науке химии. Пятеро отважных мужей, катастрофически вырванные из лона цивилизации, оказываются на необитаемой земле. Но они не опускаются до звериного состояния. Напротив, ведомые факелом науки и христианской добродетели, они преображают дикую глушь. Сайрес Смит – этот титан мысли, этот Прометей в безупречном сюртуке! Какое величие духа, какая святая вера в триумф разума над хаосом…
Майор Куеславин с грохотом уронил гаечный ключ на бетонный пол, смачно и витиевато выматерившись на всю Ивановскую.
Александра Сергеевна затянулась, сплюнула крупинку табака на ботинок и сухо усмехнулась.
– Вот и я говорю, Толя. Задзюбили они этот остров в хвост и в гриву. Если содрать с этой книжки романтическую позолоту для пубертатных дебилов, перед нами предстанет чистейший, рафинированный манифест колониального психоза и клинической шизофрении.
Она затушила папиросу о край ящика и уставилась на майора мертвой хваткой своих антрацитовых глаз. Ментальное поле крошечной женщины мгновенно заполнило пространство гаража, заставив здорового мужика невольно втянуть голову в плечи.
– Давай посмотрим правде в глаза, Толечка. Кто такой Сайрес Смит? Нам его продают как гения-инженера. На деле это классический душный технократ с комплексом бога и манией тотального контроля. Пятеро мужиков попадают в девственную, райскую экосистему. Там есть все: дичь, чистая вода, баланс, тишина. Что делает этот стайный примат Смит в первую же неделю? Правильно, он строит кирпичный завод. Ему, бляха-муха, скучно просто жить. Ему нужно закатать природу в бетон и заставить всех маршировать. Он не адаптируется к острову, он его насилует.
Александра Сергеевна вытащила из кармана вторую папиросу, ловко щелкнула копеечной зажигалкой и продолжила препарирование:
– Жюль Верн пытается выдать их за святых, но посмотри на мотивы персонажей сквозь призму банального эгоизма. Возьмем Пенкрофа. Это же идеальный портрет тупорылого обывателя, пролетария со свиным рылом. Его предел мечтаний – вырастить табак и пожрать. Когда они находят несчастного Айртона, который несколько лет искупал грехи в дикости и одиночестве, обретя хоть какое-то подобие буддийского слияния с природой, что делают эти «гуманисты»? Они насильно тащат его в свое кастрированное мини-общество, бреют, одевают в колючую рогожу и заставляют учить таблицу умножения. Они уничтожают его индивидуальность, потому что стае Смита нужен еще один послушный винтик, чтобы копать траншеи.
Она сделала паузу, выпуская струю сизого дыма, которая идеально подчеркнула ее крошечный профиль на фоне громадных проемов гаражного зева.
– А этот журналист Гедеон Спилет? Это же апофеоз человеческого тщеславия. Вокруг океан, вечность, божественный замысел, а этот мудак сидит в блокнотике и записывает, сколько раз за день Сайрес Смит сходил по-большому и какую температуру имел суп из капибары. Ему плевать на реальность, ему важен собственный нарратив. Самое смешное – это их отношение к капитану Немо. Нам показывают уважение, но на самом деле это чистой воды паразитизм. Старик подыхает в своей железной коробке, разочарованный во всем человечестве. Он их спасает, подкидывает им ящики с инструментами, лечит парня. И как они его благодарят? Приходят к смертному одру и начинают канючить: «Ой, великий капитан, благословите наш колхоз». Они выжимают из умирающего мизантропа последние ресурсы, прихватывают шкатулку со старыми пиратскими сокровищами и, сука, даже не похоронили на земле, а с облегчением выполнили волю старика – задраили люки и утопили «Наутилус» к чертовой матери, превратив его в братскую могилу. Самим-то возиться лень. Жлобы. Обычные викторианские жлобы.
Майор Куеславин, забыв про карбюратор, завороженно слушал, приоткрыв рот.
– Верн написал страшную вещь, Толя, – Александра Сергеевна аккуратно стряхнула пепел. – Он показал, что человек – это вирус. Остров Линкольна терпел их несколько лет, пока эти праведники взрывали скалы нитроглицерином, строили гидравлические лифты и нарушали тектонический баланс ради своего комфорта. И в итоге природа просто блеванула вулканом, уничтожив весь этот индустриальный бред. И поделом. Потому что нельзя приходить в чужой монастырь со своим уставом и токарным станком. «Хомно сапиенс» не умеют созерцать, они умеют только жрать и перерабатывать.
Пушкина легко, одним неуловимым движением соскочила с ящика. Оказавшись на земле, она едва доставала майору Куеславину до пояса, но ее фигура излучала такую сокрушительную, ледяную уверенность, что Толик инстинктивно сделал шаг назад.
– Ладно, Анатолий, заболталась я с вами. Пора идти, скоро вторая четверть, а у меня пятый «А» до сих пор искренне верит, будто в русской и мировой литературе существует хоть один праведник. Завтра устрою им сеанс жесткой шоковой терапии. Придется объяснить этим эмбрионам, что авторы пишут не житие святых, а историю болезни нашего вида. Всего доброго.
Она развернулась и неторопливой, царственной походкой пошла по раскисшей колее между гаражами, маленькая, гордая и абсолютно пугающая в своем интеллектуальном превосходстве.
«Тарас Бульба», Н. Гоголь
Майское солнце вползало в класс сквозь немытые стекла, дробясь в пылевой взвеси и ложась золотыми эполетами на плечи тридцати оболтусов. Седьмой «Г», этот синклит юных варваров и прирожденных созерцателей потолка, пребывал в блаженной полудреме.
Прямо на учительском столе, аккурат между стопкой тетрадей и ноутбуком, стояла Александра Сергеевна Пушкина. Ровно девяносто сантиметров чистейшего, концентрированного педагогического суверенитета. Ее крошечные туфли двадцать четвертого размера безупречно лакированными носками смотрели на притихшую аудиторию. Народный учитель РФ, чей ментальный масштаб возвышался над классом Эверестом, поправила строгие очки и обвела замерший партер взглядом, способным заморозить кипяток.
– Господа, – голос Александры Сергеевны, глубокое, бархатное контральто, зазвучал с той невероятной, тягучей музыкальностью, какая свойственна лишь истинным хранителям словесного храма. – Сегодня мы открываем титанический, благоухающий девственной степной свежестью эпос Николая Васильевича Гоголя. Какая великая, исступленная поэзия духа и русского товарищества! Какая неизбывная, библейская трагедия отцов и детей разлита по этим страницам! Вслушайтесь в этот надрывный, святой плач над телом прекрасного Андрия… Какая метафизическая глубина в роковом выборе между долгом и ослепляющим чувством, перед которым пасуют законы земные! Это апофеоз трагического гуманизма, где каждое слово дышит биением бессмертной славянской души…
В этот момент на задней парте двоечник Олег Новознокучин, с сочным хлопком надув пузырь из копеечной жвачки, дебильно хихикнул и смачно втянул остатки резины в рот.
Александра Сергеевна замолчала. Музыка сфер оборвалась. Маленькая женщина медленно повернула голову. В ее глазах зажегся холодный огонь патологоанатома, которому принесли на вскрытие особенно глупую курицу.
– Новознокучин, – сухо, как хрустнувшая ветка, произнесла она, стремительно пикируя из гоголевских эмпиреев в ледяной душ абсолютного цинизма. – Выплюнь это дерьмо в урну и завали хавальник. Решил, что если я ростом с табуретку, то не разгляжу твою дегенеративную мимику? Ошибаешься. С моей колокольни твои гланды видны как на ладони.
Она прошлась по краю стола, заложив крошечные руки за спину. Класс замер, предвкушая мясо.
– Итак, седьмой «Г», забудьте весь тот благостный бред, который написан в методичках для слабоумных, – Александра Сергеевна жестко усмехнулась. – О каком «гуманизме» и «патриотизме» вам там поют? Давайте препарируем этот шедевр без соплей. «Тарас Бульба» – это великолепно написанный, гениальный клинический анамнез банды великовозрастных, инфантильных социопатов, которые не умели и не хотели делать решительно ничего, кроме как бухать, грабить и резать людей.
Она остановилась, глядя на отличницу Сирун Доширакян, у которой от ужаса округлились глаза.
– Да-да, Доширакян, открой текст. Гоголь же прямым текстом пишет: Запорожская Сечь – это что? Это не регулярная армия, это гигантский вытрезвитель и притон для бездельников. Чем они там занимаются в мирное время? Они спят на улице и жрут. Продуктивное хозяйство? Ноль. Налоговая система? Отсутствует. И вот этот старый алкоголик Тарас забирает сыновей из академии. Зачем? Чтобы они дома матери помогали? Занялись делом? Нет! Ему скучно. У деда зачесались старые раны, у него жесточайший кризис среднего возраста и запущенное посттравматическое стрессовое расстройство. Ему срочно нужно кого-то порешить, чтобы почувствовать себя живым.
Александра Сергеевна чеканным шагом вернулась по крышке стола к ноутбуку, ее маленькая тень грозно металась по доске.
– Вспомните, как начинается война. Кошевой говорит Тарасу: «Мы не можем войти в Польшу, мы клятву давали, это грех». И что делает наш «национальный герой»? Он устраивает верхушечный переворот! Подговаривает толпу пьяных люмпенов, они скидывают адекватного лидера, выбирают своего карманного кошевого и идут грабить соседей просто потому, что у них кончилась водка и бабло. Гоголь с хирургической точностью описывает, как они сжигают костелы, монастыри и беззащитные деревни. Это не освободительная война, господа. Это классический милитаристский картель семнадцатого века.
Она сделала паузу, наслаждаясь гробовой тишиной. Даже Олег Новознокучин перестал жевать.
– А теперь перейдем к нашей «великой семейной драме». Смерть Андрия. В учебниках вам напишут: «Отец покарал предателя Родины». Чушь собачья. Включаем логику, которой у Тараса не было отродясь. Младший сын влюбился в польскую панночку. Да, гормоны ударили в голову, бывает. Он ушел к ней в осажденный город. И что делает Бульба? Он испытывает не патриотическую скорбь, а ущемленное капризное эго. «Я тебя породил, я тебя и убью!» – кричит этот старый нарцисс. Это же чистая бытовуха, замаскированная под высокий долг! Он убивает собственного сына не за измену идеалам, которых у самого Тараса нет, кроме желания махать саблей. Он убивает его за непослушание. За то, что пацан посмел выйти из-под его деспотичного контроля и выбрать бабу, а не пьяные посиделки с казаками. Андрий перед смертью даже не за Родину или отца вспоминает, он шепчет имя панночки. Потому что он – единственный живой человек в этой банде зомби, способный на рефлексию и личное чувство, пусть и глупое.
Александра Сергеевна поправила манжеты блузки. Ее крошечная фигура в этот момент казалась монументом безжалостной истины.
– Ну а финал? Остап, старший сын, копия папаши, только чуть менее пропитой. Попал в плен. Тарас едет смотреть на его казнь. И когда его топорная попытка подкупа провалилась, вместо того, чтобы уйти и сберечь жизни оставшихся людей, он просто стоит в толпе и орет: «Слышу!», когда Остап зовет его с эшафота. Зачем? Чтобы подставить себя и слить остатки своего отряда в бессмысленной вендетте? Тарас сжигает польские города, мстя за сына, которого сам же и подставил под эту бойню своим воспитанием. И гибнет, привязанный к дереву, абсолютно счастливый от того, что устроил вокруг себя кровавую баню мирового масштаба.
Она легко, по-кошачьи, спрыгнула со стола на стул, а со стула – на пол. Оказавшись на уровне животов сидящих учеников, она ни на секунду не потеряла в авторитете.
– Гоголь – гений, седьмой «Г». Он написал страшную антиутопию о том, как абсолютная пустота внутри человека, отсутствие созидательного начала и культ насилия могут быть упакованы в красивую обертку «боевого товарищества». Запишите домашнее задание: сравнительный анализ психопатологии Тараса Бульбы и современных криминальных авторитетов. И не дай бог кто-то спишет из Интернета про «патриотический пафос». Я лично превращу вашу жизнь в филиал запорожского ада. Вопросы?
Класс молчал. Вопросов не было. Александра Сергеевна удовлетворенно кивнула и пошла к двери, цокая крошечными каблучками, оставляя за собой шлейф дорогого парфюма и выжженную дотла территорию школьных иллюзий.
Тарас Чупрынка
Вечер опускался на город N серой шубой из мокрого снега и дыма котельной. В кабинете русского языка и литературы, над которым одиноко горело единственное окно, царила священная тишина. Александра Сергеевна Пушкина – Народный учитель Российской Федерации, чьи девяносто сантиметров роста и двадцать пять килограммов веса компенсировались таким тектоническим филологическим авторитетом, что даже самые отпетые хулиганы зажимали рты, едва ее лакированная туфелька 24-го размера ступала на порог, – сидела за монументальным дубовым столом.
Перед ней стояла глиняная кружка. В ней, маслянисто поблескивая, покоилась темная, пахнущая черносливом и степной одурью домашняя наливка – подарок от бабушки одного из учеников, привезенный откуда-то из-под Стрыя. Александра Сергеевна, чей колоссальный ум изнемогал от проверки тридцати сочинений по «Тарасу Бульбе», вздохнула, поправила безупречное кружевное жабо и сделала глубокий глоток. Она вечно забывала, что спирты определенной плотности вступают с ее изысканным нейронным контуром в странную реакцию, ломающую хронотоп.
Мир качнулся. Черная доска и портрет Достоевского растворились.
Она сидела на грубо отесанной дубовой скамье в полутемной, пропахшей немецким табаком, керосином и сушеными грибами хате где-то на окраине Львова. За окном выл карпатский ветер 1940-х годов. Напротив нее, за столом, заваленным листовками и деталями от немецкого пулемета, сидел крепкий, сутулый мужчина в полувоенном френче. Лицо его выражало ту степень фанатичной серьезности, которая обычно граничит с клиническим диагнозом. Это был Роман Шухевич, он же поэт и публицист Тарас Чупрынка.
Александра Сергеевна, едва доставая макушкой до края стола, ничуть не смутилась. Метафизический масштаб этой крошечной женщины в этот миг мог бы раздавить колокольню Ивана Великого. Она посмотрела на Чупрынку, и ее лицо озарилось глубоким, благоговейным трепетом истинного филолога.









