
Полная версия
Обстоятельства быта

Светлана Чехонадская
Обстоятельства быта
Глава первая.
«…любви, переполняющей мир».
Это последние слова произведения, которое я написала в возрасте четырнадцати лет и которое рассказывало о трех днях из моей жизни.
Единственный читатель этого короткого рассказика — мой дворовый друг и воздыхатель Олег Семенов — плакал над его строками, что, конечно, ничего не значит, точнее, ничего не доказывает относительно литературных качеств моей почти первой работы.
В возрасте шестнадцати я спрятала тетрадь с рассказом в глубину письменного стола, а через год уехала в Москву поступать в институт. Я туда поступила и стала ездить домой лишь на каникулы.
В двадцать лет я залезла в письменный стол и в его глубине нашла свою тетрадь. Я не стала перечитывать рассказ. Тогда мне казалось, что я помню содержание наизусть и, кроме того, оно не достойно ностальгии. Немного поразмыслив, я порвала тетрадь с рассказом и выбросила ее в мусорное ведро.
Когда мне исполнилось двадцать пять, я начисто забыла, о чем же рассказывала эта тетрадь. Я лишь предполагала, что это был рассказ о любви. По-моему, он был навеян сном, но это не точно.
После тридцати мысль об утраченном рассказе стала нестерпимой. Жизнь сделала из меня неудачницу. Я превратилась в толстую мать двух дочек, разведенку и учительницу младших классов в городе Ессентуки. Мне стало казаться, что единственное значительное, случившееся в моей судьбе — это тот сон и та тетрадь, а также тот поступок в двадцать лет, когда я выбросила сон и тетрадь в мусорное ведро. С тех пор, кстати, во мне поселилась мания не выбрасывать ничего, что было бы написано или напечатано на бумаге.
В двух комнатах малосемейного общежития, в которых я проживаю с двумя своими дочками и в которых, конечно же, тесно, так как у нас нет кухни, точнее, под нее переоборудован коридорчик, так что нет, скорее, коридорчика, но количество метров от этого не меняется — тридцать, меньше, чем мне лет, очень мало — так вот, в этой так называемой квартире живут со мной и моими дочками различные листы бумаги, старые автобусные билетики, проездные на электричку до Пятигорска и Минеральных Вод, счета за все годы проживания, продуктовые карточки конца восьмидесятых и два непонадобившихся иностранных паспорта, которые я заводила в периоды Больших Надежд.
По моим шкафам натолкано много других дурацких бумажек, они постоянно выпадают из ящиков, тараканы покрывают их мелкими коричневыми точками, взрослеющие дочери глядят на меня с ненавистью — они стыдятся матери — но я, понимая все это, тем не менее, не выбрасываю ничего бумажного, словно бы мстя себе за то, что однажды выбросила стопочку единственно нужных бумаг.
Пыталась ли я восстановить текст? — спросите вы. Еще месяц назад я не знала бы, что ответить. Нашедшая на меня амнезия являлась настолько нетипичной и избирательной, что делала попытки восстановления не только безуспешными, но и опасными. С двадцати пяти лет я не помнила содержания рассказа, не помнила его главной идеи, тех посылов, которые привели к финальному выводу, не помнила ничего из того, что предшествовало единственной уцелевшей в памяти фразе и что заставило мальчика Олега Семенова плакать над двумя последними страницами тетрадки (а это помнила!). Но главное, и это ужаснее всего, я не помнила, хорош ли был этот рассказ, талантлив ли он был, поэтому попытка восстановить его могла привести меня к чудовищному разочарованию.
Дело в том, что с шестнадцати лет я ничего не писала. Мне казалось — из-за отсутствия свободного времени. Я училась в Педагогическом, работала на радио и пыталась выйти замуж за своего шефа; не только потому, что мне нужна была московская прописка, но и потому, что любила его.
В Москве я прожила четырнадцать библейских лет — семь сытых и семь голодных, начинавшихся не как голодные, да и продолжавшихся вроде бы как нормальные, но так неуклонно и с каждым днем ухудшавших мое положение, что к себе в Ессентуки я приехала полным банкротом. А еще говорят, что из Москвы не возвращаются, что радио не отпускает, а профессию журналиста невозможно бросить. Все возможно в этом мире, скажу я вам. «Все может статься с человеком». Это уже Гоголь.
На радио я, собственно, попала случайно: подруга привела. Она училась со мной на детского психолога, но школу ненавидела и город свой — Междуреченск — ненавидела. Пыталась зацепиться в Москве. Каким-то образом она раскопала эту радиостанцию — «Привет» — ее никто и никогда не слышал. Потом, когда я уже работала там корреспондентом, эта радиостанция по-прежнему не ловилась ни на российские, ни на импортные приемники, а мой хороший знакомый — КГБ-эшник — говорил мне, смеясь, что у них в специальном зале стоит специальное мощнейшее оборудование, оно позволяет слушать все радиостанции земли, а в ясную погоду с помощью этого оборудования КГБ-эшники, якобы, слушают, как молятся перед сном космонавты на орбитальной станции «Мир».
«А твой «Привет», — веселился он, — я не могу поймать даже на это оборудование!»
Самое интересное, что сидели мы в Останкино и звонков в прямой эфир у нас было немало. Проработав там с год, я стала запоминать голоса звонивших и постепенно поняла, что ловили нас две улицы в Северном округе Москвы. Это и была наша аудитория. Нас содержала какая-то партия коммунистического толка, и все это было возможно в начале девяностых, когда современное радио только-только становилось на ноги. Потом народ сообразил, что иметь радиостанцию — выгодное дело, и нас начали давить.
С давящими я была абсолютно согласна, но согласие мое было трагичного оттенка. К тому моменту я уже влюбилась в директора станции. Собственно, он-то наш «Привет» и развалил, но не со зла, а потому, что так был устроен. Он был балабол, а начало девяностых и было время балаболов. Он строил такие воздушные замки и так сажал их на песок без всякого фундамента, что из нынешних нулевых и уже очень серьезных лет вся его веселая завиральная болтовня кажется мне бредом сумасшедшего. Но какой-то коммунист-бизнесмен на этот бред купился и организовал «Привет» с балаболом во главе.
У моего будущего любимого было несколько талантов. Во-первых, он был гений разрушения. Начинал, правда, спокойно, со стандартных слов: «Как все запущено! Ну, ничего! Я научу вас работать!» Но затем завихрения вокруг него становились все сильнее, диаметр воронки, центром которой был он сам, расширялся, и предметы срывались с мест, дамы рыдали, приказы об увольнении сыпались, как снег, везде делался ремонт, для всего закупалось какое-то новое оборудование, большей частью не нужное, ну и так далее.
Я туда попала почти в самом начале. Мой будущий шеф и любовник уже напоминал небольшой торнадо, и в его кабинете сами собой падали стаканы, но все еще было мирно, все были живы. Когда начались настоящие перестановки, я уже спала с ним и от увольнений была частично застрахована, так что могла наблюдать развернувшиеся катаклизмы с хладнокровием телезрителя.
Мне, честно говоря, казалось, что такая энергия не может быть только разрушительной. В конце концов, на то, чтобы купить ненужное оборудование и на то, чтобы купить нужное, тратится одинаковое количество сил, времени и денег — следовательно, вскоре он, кроме дорогого барахла, купит и дорогие микрофоны. Всех интриганов он немедленно выгонял — выгонял, собственно, и не только интриганов, а почти всех и постоянно, но безработные журналисты шли и шли за работой, и логично было принимать лучших из них.
Мой оптимизм был очень наивным. Один из уволенных звукорежиссеров — парень неплохой, но заика — сидя за последней чашкой кофе на первом этаже Останкино, посмеялся надо мной самым жестоким образом. «Д-да он бабки т-т-так зарабатывает!» — сказал он.
— Как так?
— Н-ну п-п-покупает у фирмы залежалый т-о-овар по супер-цене, а она ему за это от-к-к-ат дает.
— Что дает?
— Откат. Д-делится с ним п-п-прибылью!
В общем, вторым талантом моего шефа и любовника оказалось умение неплохо зарабатывать на создаваемом самим же хаосе. И это по тем временам было стандартное, не очень подлое качество. Но он был еще неумен, авторитарен и презирал своих сотрудников. Так мало, как зарабатывали у него, наверное, не зарабатывали нигде.
Он воровал, как накануне конца света, станция рушилась, доходов не давала, потому что прежде чем зарабатывать на рекламе, нужно было решить кучу созидательных вопросов: нормального вещания, хорошего качества техники, талантливых кадров. Люди приходили, соблазненные Останкино — всем казалось: заметят, пригласят. Кто-то пробивался: та моя подруга, что привела нас на «Привет», в итоге перешла на телевидение и сейчас работает на частном канале.
Большинство же были случайными и бездарными людьми, я в том числе. В нормальном творческом коллективе нас бы об этом проинформировали очень быстро — нашелся бы добрый человек, который бы сказал: «Ребята, вот вы же в медицину не лезете. Там надо что-то уметь... А здесь, думаете, не надо?»
Но на нашей радиостанции не было того, кто хоть немного разбирался в журналистике и мог оценить, кто для нее создан, а кто нет. Не было и добрых — о доброте я здесь говорю без всякой иронии, ведь мы потеряли на этом «Привете» несколько лет и даже опыта никакого не приобрели, потому что, по большому счету, не понимали, что делаем.
В конце концов, мой шеф и любовник догадался по косвенным признакам, что над его головой сгущаются тучи: коммунист-бизнесмен посуровел, стал больше интересоваться делами радио, сына своего сделал директором по коммерческим вопросам, в общем, запахло жареным. И что вы думаете? Шеф немедленно разыграл крупный скандал на политической почве.
«Вы хотите цензуры?! — кричал он на все Останкино оторопевшему хозяину. — Вы жаждете реванша?! Даже когда я работал в «Правде», мне так бесцеремонно не указывали, что я должен делать!»
«Коммунисты проклятые, — говорил он уже мне в постели. — Да пошли они в жопу! Слушай, наглые какие!» (накануне мы вместе обмывали его новый «Мерседес»).
Создаваемый на моих глазах миф об идеологических преследованиях был фундаментом нового хаоса и слабым ветерком нового тайфуна. Ушел он победителем, в его ненаписанной анкете отныне значилось: был активным руководителем, работал в Останкино, уволился из-за политических разногласий с коммунистами. Уже на следующий день его подобрали чиновники. Какому-то городскому крупняку понадобилась своя пресс-служба, и анкетные данные моего шефа подходили.
Правда, эти бюджетные ребята оказались более ушлыми: ремонт, конечно, начался сразу же, но все, от компьютеров до ковров, закупалось в фирмах, принадлежащих родственникам крупняка. Ну а проблема политических разногласий решилась очень просто: чтобы таковые ни в коем случае не возникли в самый неудобный момент, моему любовнику было сказано: «Зарплата маленькая, зато если будешь хорошо работать, получишь от государства квартиру».
Квартиру он получил через два года, маленькую, как зарплата, и телефона в ней не было.
«Будешь хорошо работать...» — сказали ему, и так далее.
Но все это было уже без меня. Дело в том, что всех «Приветчиков» он уговорил уйти вслед за собой, из политической солидарности и ненависти к коммунистам (наверное, боялся, что про его художества станет известно новому руководству).
«Мы-то не пропадем! — сказал он нам, — а вот посмотрим, найдут ли эти гады себе холуев!»
Я же тогда оформляла свой первый заграничный паспорт — он пообещал свозить меня в Болгарию. Эта проклятая Болгария замкнула мой рот настолько, что даже когда он начал бегать от наших бывших сотрудников, я не сказала ему, что это непорядочно.
Господь обычно наказывает меня очень быстро, по горячим следам, и буквально через неделю мой бывший шеф стал бегать и от меня. За день до обещанной поездки он все-таки позвонил и грустно сказал, что денег совершенно нет, что теперь он в бюджетной организации, а там зарплаты сама знаешь какие, что если будет вакансия для меня, то он тут же, что он даже разгонит здесь всех специально ради наших отношений, которые хоть и кончились, но не свинья же он. Просто, все его нынешние подчиненные — родственники крупняка, и как-то неловко увольнять их сразу же, надо выждать для приличия.
Это была, конечно, ложь — у крупняка не было никакой необходимости устраивать на такие вшивые места своих родственников, но я промолчала, хоть и потратила на загранпаспорт последние накопления — естественно, с надеждой на последующую компенсацию: по отношению ко мне бывший шеф и любовник был относительно щедр.
Так я узнала, что наши отношения кончились.
Я осталась без денег, без работы и без мужика. Впрочем, мужик он был никудышний и держал любовницу, видимо, для приличия. Так что потеря работы ударила гораздо сильнее.
Прописки у меня по-прежнему не было, квартиру я снимала, и с квартирами мне, честно говоря, везло. Первый хозяин был сумасшедшим. Он постоянно порывался прыгнуть из окна — а окно было, не много и не мало, на двенадцатом этаже. Почему-то все его попытки оказались неудачными, хоть он и жил один, но после семнадцатого раза у его тетки — единственной родственницы — проснулась совесть, и она решила забрать племянника к себе, а квартиру сдать. Люди они были неискушенные и очень бедные, поэтому и с меня много не запросили.
Весь свой «Приветский» период я жила в этой квартире в Тушино на двенадцатом этаже. И вот после того, как я потеряла работу, любовь и все сбережения, в этой квартире мне стали являться видения. Какие-то тени клубились у окна, какие-то шорохи в углу будили по ночам, а однажды, наоборот, я не могла проснуться, скованная то ли сном, то ли ужасом, и так лежала в полном сознании до шести часов вечера.
За месяц такой жизни я уже и не очень-то боялась всей этой чертовщины, даже стала разглядывать и изучать то, что посещало квартиру. В один из вечеров я вдруг поняла, что это хозяйское безумие неуничтожимой пленкой покрывает ее стены, и надо было пережить несколько собственных личных трагедий, чтобы чувства обострились, а глаза стали видеть.
Самые неприятные тени и звуки жили у окна — туда, видимо, капал ужас с бедного сумасшедшего, пытавшегося выпрыгнуть от каких-то своих страхов, но не сумевшего преодолеть страх высоты, и так стоявшего часами. Я думала, что постепенно успокоюсь, и ненужная острота зрения и слуха покинет меня. Другую квартиру за сто долларов в те времена найти было нереально. Ста долларов, тем не менее, у меня не было, и когда за деньгами в очередной раз пришла тетка сумасшедшего, я, запинаясь и краснея, сказала, что сейчас у меня трудности и в следующий месяц обязательно. Она восприняла новость спокойно и покорно согласилась подождать. Я пригласила ее на чай с ирисками, и мы долго сидели на кухне, глядя в окно и думая каждая о своих проблемах.
— Я понимаю, — вздохнув, произнесла тетка, — бывает, что так прижмет... Вот мой, например, он же не всегда таким был. У него была семья, была дочка, квартиру получили, машину собирались покупать... Потом жена от него ушла.
— Из-за его болезни?
— Нет, тогда он еще был здоров. У нее давно был любовник — начальник. Они много лет встречались, он-то и помог с квартирой. А потом овдовел, и они решили пожениться. Даже благородно поступили — квартиру эту оставили моему племяннику, а себе забрали деньги, накопленные на машину. И тогда так совпало, что его с работы уволили. Он служил инженером на «Эмитроне» — завод такой был на Нахимовском проспекте, они клапаны искусственные для сердца делали. Прекрасный завод, а его акционировали и развалили буквально за несколько месяцев. Все исчезло: станки, мебель, даже вся бухгалтерия. Трудовую книжку вот не может восстановить — ничего не осталось, никаких бумаг! Говорят, сожгли во дворе у второго цеха. Тут он, наверное, и тронулся. Стал говорить мне, что по квартире тени бродят, что он слышит какие-то звуки.
Я похолодела. Получалось, что не мой хозяин свел с ума квартиру, а наоборот, квартира сделала его сумасшедшим. Он тоже пережил трагедии, похожие на мои, стал, подобно мне, воспринимать дополнительные цвета спектра и увидел чужое безумие неизвестно какого возраста, ведь дому лет сто. А может, и не безумие это было, а просто страх, горе или тоска клубились вдоль стен, может, они шли снизу, пробивая все двенадцать этажей, образуя темные сухие коридоры в камне, кое-где выходя на поверхность. Этаже, скажем, на пятом, где живет семья наркоманов.
Может, источник этой непобедимой тоски был под домом, глубоко в земле, где триста пятьдесят лет назад во времена Тушинского вора кого-то закопали живьем. А может, эта печаль просачивалась с крыши, где в последнюю войну умерли и истлели два любивших друг друга бомжа, если таковые при Сталине были. В общем, надо сваливать, подумала я.
Я сбежала, не заплатив. А на следующий день встретилась со своим будущим мужем.
Этого человека я и раньше знала, по институту, знала также, что он был в меня влюблен, но мне и в голову не могло прийти, что можно пасть настолько низко, чтобы эту кандидатуру рассматривать всерьез. Это от него у меня двое детей. Все может статься с человеком...
Глава вторая.
Мой будущий муж к тому времени был челноком — он ездил в Таиланд за детскими костюмчиками (была и такая специализация). К моменту нашей встречи, когда я, как известно, оказалась без мужика, без работы, без денег и без квартиры, он уже неплохо зарабатывал и даже купил себе кожаную куртку. В этой куртке он мне и повстречался — просто повстречался в метро на следующий день после моего бегства с сумасшедшей квартиры.
Ночь я провела у знакомых по «Привету» — помню ужас в их глазах, когда я попросилась переночевать. Чтобы не сильно их пугать, я сказала, что нуждаюсь в ночлеге только сегодня, ну, может, еще завтра, пока гостят случайные родственники из Железноводска. Но вещей у меня было два чемодана, и мои бывшие сослуживцы заподозрили неладное: у нас на «Привете» ошивалось немало таких простых ребят, которые норовили у кого-нибудь поселиться. Их потом месяцами нельзя было выселить.
Я сама пару раз выгоняла непрошеных гостей — героев Афганской войны или просто свободных художников. Они приходили на редакционные сабантуи, где все угощение сводилось к разложенным на газете крупным кускам колбасы и самой дешевой — китайской — водке, и в конце вечера увязывались за тем, кто больше всех стеснялся послать их к черту. Посылать я научилась довольно быстро — сказались ессентукские нравы — и с тех пор делать это приходилось регулярно.
Иногда они смиренно принимали отказ предоставить ночлег и совершенно безропотно разворачивались уже у дверей моей съемной квартиры, но порою некоторые из них вдруг могли разбушеваться еще в Останкино. Это было связано, вероятно, с количеством выпитого. Нет ничего страшнее китайской водки, появившейся в первые годы перестройки. Я уж не знаю, как ее глотают, как ее осмеливаются проглотить — я не осилила даже этот этап, так что вполне верю, что, будучи проглоченной, она может сильно испортить характер.
Один из редакционных завсегдатаев — мы звали его «Старуха Изергиль», имея в виду романтика Данко — приходя и на сабантуи, и в промежутках между ними, постоянно порывался поселиться у кого-нибудь из сотрудников или гостей Останкино. Был он бездомным, ютился в холле какого-то общежития, но и там лишь несколько дней в неделю, когда вахтером дежурил его однополчанин по Афганистану. Изергиль, по-видимому, не работал, потому что для тех развлечений, о которых он нам рассказывал, надо было иметь уйму свободного времени и совершенно не затуманенные житейскими заботами мозги.
Например, приходит этот Изергиль в разгар рабочего дня и, не здороваясь, говорит: «Я сегодня решил проверить, осталась в людях совесть или нет». Все тоскливо переглядываются — истории Изергиля, как правило, очень неинтересны.
— Ну и... — говорит самый жалостливый из нас.
— Не-а. Нет у людей совести, — смеется Изергиль.
Какая-нибудь новенькая из МГУ-шных не выдерживает и прыскает в кулак. Изергиль довольно на нее поглядывает: а что, если она смеется поощрительно и у нее можно будет перекантоваться денька два?
— Изергиль, у нас работы до фига, — говорю я.
— Да-да, я быстро. Я сегодня иду по проспекту Мира, долго иду, часов пять, и к каждому встречному обращаюсь с такой просьбой: «Товарищ, у меня тяжелое положение. Вы не могли бы дать тысяч сто?» Заметьте! Я приличный человек, не побирушка, и это видно, — («Не видно», — мысленно возражаю я) — Но ни одна сволочь из восьмисот семидесяти сволочей — я считал — не дала!
— А чего они должны тебе деньги давать? — спрашивает шеф. Он, кстати, любит такие истории, дешёвка.
— Они не должны, — говорит Изергиль медленно и поднимает палец, отмечая этим какую-то ему лишь слышную философию. — Я прошу, — Он молчит, глубокомысленно усмехаясь, потом обводит нас взглядом и повторяет, — Я ПРОШУ...
Так этот идиот развлекается по пять часов в день. Он считает, что его опыты исполнены глубокого смысла и каждая из его историй — маленькое философское эссе. Эдакое хокку: «Они не дают денег. Они не должны. Я ПРОШУ». И бесит меня вовсе не Изергиль — он сильно контужен и вечно голоден — бесят те, кто видят в этих его блужданиях изысканность.
Таких почитателей у Изергиля было немало. Но у них не поселишься — они еще более бездомны, чем он — одна его любовница вообще десять лет жила на кафедре мединститута, где работала лаборанткой. Приходила туда поздно вечером, доставала раскладушку. И не одна жила, с ребенком!!! К ней, точно, не поселишься. Так он решил поселиться у меня. Шел до остановки, пока я не сказала прямо, что к себе не пущу. «Хоть ПРОСИ, хоть не ПРОСИ», — добавила не без сарказма.
— Маленькое злобное существо с Кубани, — спокойно ответил он. — Знаю, о чем ты мечтаешь. Чтобы дом был полон банок!
— Каких банок? — Такого я даже от него не ожидала.
— Банок! — заорал он на всю остановку, — С вареньями и тушенкой! — после чего развернулся и убежал в сторону Останкино.
Изергиль ошибся. О доме, полном банок, мечтал мой муж, а не я. Мужа, как вы уже знаете, я встретила в метро. Была я в тот момент чрезвычайно задумчива — от знакомых надо было съезжать, денег не было — и не сразу его узнала, даже когда он со всей силы шлепнул меня по плечу. Восстановив равновесие, я подняла глаза и увидела восторженную морду, не отягощенную ни проблемами, ни интеллектом. Морда хрюкнула, и ее обладатель еще раз стукнул меня по плечу. В этом был он весь. Чрезвычайно несложный товарищ.
— Чего грустишь? — спросил он.
Мне было настолько плохо, что я стала в подробностях рассказывать ему о своих проблемах — хотелось хоть с кем-то поделиться. «Приветчики», мои единственные приятели в течение последних трех лет, меня из-за шефа недолюбливали: их бы, наверное, даже порадовало, что он меня кинул. Обстоятельства заставили унизиться настолько, чтобы плакаться чужому человеку.
— А хахаль твой, что — поматросил и бросил? — подытожил он и заржал.
— В общем, да, — согласилась я. Эта его простота показалась мне спасением от собственных сложностей. Из метро мы вышли вместе.
— Денег, значит, у тебя нет? — сказал мой будущий муж. — Ну, ничего, переезжай ко мне — я хату снимаю. Платить не надо — живи даром, только будешь мне готовить, стирать, убираться, ну и, может, у нас с тобой еще чего-нибудь получится — ты ведь всегда мне нравилась.
Жизнь моя с того момента подчинилась весьма простым Лужниковским подсчетам: это был, образно говоря, «черный нал» и без уплаты налогов. Так я была оценена, и в течение долгих лет соглашалась с такой своей стоимостью.
Я была благодарна своему мужу за то, что он зарабатывал деньги на нашу еду и квартиру, за то, что он даже женился на мне месяцев через пять и согласился с моими беременностями. Но, конечно, я не любила его. Вы спрашиваете, как же я рожала от него детей? Ну, любви для этого, к сожалению, не требуется.
Зарабатывал он поначалу неплохо, но именно с него начались мои семь голодных лет. До этого я работала сама, сама же и тратила — в основном, на внешний вид. Выйдя замуж, я забеременела и работу искать не стала. Не стало и своих денег. Мужнины копились на квартиру — главную голубую мечту того семилетия. Этой мечте подчинялось все в нашей жизни. На колготки приходилось выклянчивать. Только на питании, по его представлениям, нельзя было экономить — и дом был полон банок с вареньями и тушенкой. Остальные деньги все время были «в обороте», то есть любые приходящие суммы немедленно вкладывались в новый товар, тут поспевал конец сезона и новый товар зависал месяцев на шесть. Случайные остатки денег шли на закупку вещей для наступившего сезона — и вся история повторялась заново.
«У нас уже крутится столько-то», — гордо сообщал муж время от времени. Сумма росла, росло и количество нереализованного товара. Это стало подозрительным на третий год совместной жизни, но нестерпимое сияние квартирной мечты слепило настолько, что вести подсчеты было невозможно.



