
Полная версия
— Экономка нашла её в семь утра, — сказала Вэнс, останавливаясь у двери и позволяя Томасу пройти первым. — Ратленд легла спать здоровой. Никаких жалоб накануне вечером, ни звонков врачу, ничего. Экономка говорит, что она вообще не жаловалась на здоровье последние годы. Бегала марафоны.
— Она жила одна?
— Разведена, детей нет. Экономка приходит три раза в неделю, готовит и убирает, но не живёт здесь. — Вэнс сверилась с блокнотом, хотя, судя по тому, как быстро она это сделала, факты давно были у неё в голове, а блокнот служил скорее ритуалом, чем необходимостью. — Вчера вечером Ратленд ужинала одна, около девяти позвонила помощнику по поводу завтрашнего голосования, ничего необычного в разговоре не было. Больше звонков не поступало.
Томас присел на корточки рядом с телом, не касаясь его, — только смотрел, привычно составляя первую, ещё не подтверждённую картину.
— Возраст, физическая форма, отсутствие видимых внешних повреждений. — Он говорил вслух, скорее для себя, чем для Вэнс. — Внешне похоже на первого. Насколько похоже на самом деле, скажу только после вскрытия.
— Даже внешнего сходства мне достаточно, чтобы нервничать, — ответила она. — Я двенадцать лет в убойном отделе. Обычно, когда два человека без всякой связи умирают одинаковым образом за неделю, за этим стоит что-то одно — оружие, яд, человек. Здесь пока нет ничего из этого списка. Это и беспокоит.
— Вы уже решили, что это убийство.
— Я ещё ничего не решила. Но здоровые люди в приличной физической форме не падают замертво без причины, доктор Эдриан. У всего есть причина. Моя работа — найти её у людей. Ваша, если не ошибаюсь, — найти её у тел.
Томас поднял на неё взгляд. В её голосе не было враждебности — было что-то другое, более неприятное для него: снисходительность профессионала, который относится к патологии как к вспомогательной службе, обязанной подтверждать выводы, сделанные детективом заранее. Он видел этот тип отношения не впервые — большинство детективов, с кем ему доводилось работать за годы практики, воспринимали патологоанатома примерно так же, как воспринимают лабораторию, проверяющую анализы: полезно, но не более того, — и обычно это его не задевало. Сейчас, по какой-то причине, задело.
— Пока рано делать выводы, — сказал он.
— Я не делаю выводов. Я собираю факты, пока вы будете разбираться в клетках.
Он не ответил. Достал телефон, сфотографировал положение тела с трёх ракурсов, затем встал и подошёл к книжным полкам — не из профессионального интереса, а потому что за годы работы привык, что дом человека часто говорит о причине смерти больше, чем само тело. Полки были заставлены плотно, но без системы, какая бывает у людей, читающих не для того, чтобы выставлять напоказ прочитанное, а потому что действительно читают: политические биографии вперемешку с современными романами, справочник по гидрогеологии, стоявший явно не на своём месте, среди книг по международным отношениям, — деталь, тогда ещё ничего не значившая для Томаса, но всё же отмеченная. На одной из полок, чуть в стороне от остальных книг, стояла стопка предвыборных брошюр с портретом самой Ратленд на обложке — уверенная, отретушированная улыбка, разительно отличавшаяся от того, что лежало сейчас на полу в нескольких шагах от этой полки.
На нижней полке, среди биографий и политических мемуаров, стояла одна фотография в простой серебряной рамке: Хелен Ратленд лет на пятнадцать моложе, в компании пожилого мужчины с усталым, добрым лицом, оба смеются, оба одеты по-походному, будто снято где-то в горах.
— Кто это? — спросил он, не оборачиваясь.
Вэнс подошла, посмотрела через его плечо.
— Мартин Хейл. Её бывший научный руководитель в Лидсе. — Она сделала паузу. — Покончил с собой три года назад. После того как Ратленд провела через парламентский комитет закон, который разорил компанию, спонсировавшую его исследовательский центр. Он тогда потерял всё — грант, репутацию, работу всей жизни.
— Она знала, что закон его разорит?
— Об этом писали. Она сказала прессе, что не могла предвидеть последствия. — Вэнс посмотрела на фотографию ещё секунду, потом отвернулась. — Хотя, судя по всему, что я о ней прочитала за последний час, она умела предвидеть последствия чего угодно. Просто не всегда решала действовать в соответствии с этим знанием.
Томас почувствовал что-то похожее на первую трещину в собственной уверенности — не в диагнозе, а в том, что он до сих пор считал единственным вопросом расследования: что именно убило этих людей. Впервые ему пришло в голову, что вопрос может быть другим: не что, а почему именно этих двоих.
Он ничего не сказал вслух. Убрал телефон, натянул перчатки и опустился рядом с телом, чтобы начать осмотр — теперь уже внимательнее, чем в любом деле за последние пять лет. Кожные покровы без цианоза, зрачки симметричны, никаких следов борьбы или самозащиты на руках — всё, как и в случае с Пендлтоном, указывало на смерть быструю и, по всей вероятности, безболезненную, что само по себе было бы утешением для родственников, если бы речь шла об обычной смерти.
— Мне нужна полная биография, — сказал он наконец. — Обоих покойных. Работа, деньги, отношения — особенно то, что они предпочли бы скрыть.
Вэнс подняла бровь.
— Необычная просьба для судмедэксперта. Обычно вам хватает истории болезни и результатов вскрытия.
— Обычно я и не прошу больше этого, — ответил Томас, не отрывая взгляда от тела. — Но если то, что я увижу под микроскопом, повторит первый случай — а у меня есть подозрение, что повторит, — обычное объяснение через диагноз отпадёт для них обоих разом. И тогда ответ, возможно, стоит искать не в клетке, а в том, кем они были при жизни.
Вэнс посмотрела на него с интересом, впервые за весь разговор без снисходительности.
— Вы думаете, это связано с тем, кем они были, а не с тем, как они умерли?
— Я думаю, — сказал Томас медленно, будто сам ещё не до конца доверял собственным словам, — что это может оказаться одно и то же.
Она ничего не ответила, только достала блокнот и что-то коротко записала, и по тому, как изменилось выражение её лица — едва заметно, но безошибочно, — Томас понял, что впервые за это утро она отнеслась к его словам не как к профессиональному мнению технического специалиста, а как к чему-то, заслуживающему отдельной строки в её собственных записях.
За окном гостиной по-прежнему было тихо, только теперь к шороху шин прибавился звук отъезжающей машины скорой помощи — вызванной без всякой надобности: человеку она уже не могла помочь.
Глава 3
Вскрытие Хелен Ратленд Томас назначил на раннее утро следующего дня — задолго до того, как в здании появится кто-либо, кроме утренней смены, и задолго до того, как коронерская служба успеет обрасти звонками из редакций. Он почти не спал ночью, но не от бессонницы в обычном смысле, а от того особого, знакомого ему по годам практики состояния, когда мозг отказывается отключаться, потому что где-то на периферии сознания уже собирает картину из фрагментов, ещё не оформленных в мысль. Он дважды за ночь вставал, включал ноутбук, перечитывал собственные заметки по делу Пендлтона в надежде найти в них что-то упущенное, и дважды закрывал его снова, ничего не найдя, кроме собственного растущего беспокойства.
Прия ждала его уже в прозекторской, разложив инструменты с той аккуратностью, которая в первый год ординатуры казалась излишней, а теперь — единственно возможной. На ней был свежий халат, и по тому, как ровно лежали складки, Томас понял, что она тоже пришла раньше обычного, — вероятно, чтобы успеть подготовиться до его прихода, а может быть, просто потому что дело захватило и её тоже. На подносе рядом с инструментами стояли две чашки кофе, одна уже початая, — маленький, невысказанный жест заботы, который Томас отметил про себя, не найдя, впрочем, времени поблагодарить её за это вслух.
— Токсикология готова, — сказала она, протягивая планшет. — Чисто. Как у первого.
Томас кивнул, не отвечая, и начал вскрытие с той же методичностью, с какой начинал их всегда: снаружи внутрь, от общего к частному, откладывая выводы до тех пор, пока их не подтвердит сама ткань. Внешний осмотр не дал ничего нового по сравнению с тем, что он уже видел на месте: ни следов насилия, ни синяков, ни единой царапины, если не считать давнего шрама на колене — судя по возрасту рубца, детская травма, а не что-то, имеющее отношение к делу. На правом запястье Ратленд обнаружились едва заметные следы — не свежие, застарелые, похожие на след от часов, которые она, судя по всему, носила годами и сняла лишь недавно, оставив на коже тонкую бледную полосу.
Сердце Хелен Ратленд, извлечённое и промытое, выглядело безупречно — ни намёка на ишемию, ни рубца, ни малейшего утолщения стенки, которое выдало бы годы скрытой гипертонии. Он взвесил его — триста двенадцать граммов, ровно в пределах нормы для женщины её роста и веса, — сделал срезы, разложил их для окраски и на сорок минут занялся лёгкими, печенью, содержимым желудка — рутиной, которая должна была либо подтвердить, либо опровергнуть то, что он уже заподозрил, ещё стоя над телом накануне. Содержимое желудка подтвердило слова Вэнс об ужине накануне вечером — что-то лёгкое, судя по остаткам, рыба с овощами, — и ничего похожего на яд, лекарство или что-либо, способное объяснить произошедшее.
Опровержения не случилось.
Под электронным микроскопом ткань миокарда Хелен Ратленд выглядела так, будто её вырезали из того же среза, что и ткань Артура Пендлтона: ровные ряды клеток, одинаково, синхронно сжавшихся, фрагментированные ядра — картина, в норме указывающая на избирательную, точечную гибель отдельных повреждённых клеток, а здесь ставшая картиной массового, слаженного самоуничтожения органа, ещё накануне работавшего исправно.
— Идентично, — произнесла Прия тихо, глядя через его плечо на монитор. — Не просто похоже. Идентично.
— Идентично, — повторил Томас. Впервые за много лет ему не понравилось звучание собственного голоса, произносящего диагноз.
Он снял перчатки медленнее обычного, будто это могло дать ему время придумать формулировку, которую можно будет показать коронеру, не выглядя при этом человеком, потерявшим научную трезвость. «Массивный, диффузный, синхронный апоптоз кардиомиоцитов неустановленной этиологии» — та же строка, что и в первом заключении, слово в слово, только с другим именем сверху. Он подумал, что если случится третий такой же протокол, формулировка начнёт выглядеть не научной осторожностью, а признанием собственного бессилия, — и тут же одёрнул себя за то, что мысль вообще допустила слово «третий».
Он сел за стол, но не начал диктовать сразу. Вместо этого открыл присланную Вэнс папку — предварительную биографию Хелен Ратленд, ещё неполную, наспех собранную за одну ночь силами отдела, — и погрузился в неё с тем же вниманием, с каким час назад изучал срезы её сердца.
Депутат парламента, второй срок. Комитет по энергетике и промышленности. Три года назад провела через комитет законопроект об упрощении регламента для добывающих компаний в её округе — законопроект, публично защищаемый ею как способ спасти рабочие места в депрессивном регионе. Пресса тогда почти не заметила две строчки в приложении: смягчение экологических норм для одного конкретного полигона отходов, чьи владельцы за полгода до голосования профинансировали её избирательную кампанию суммой, формально не превышающей лимит, но фактически близкой к нему настолько, насколько позволял закон. Она давала по этому поводу несколько интервью местным изданиям округа, и в одном из них, судя по стенограмме, приложенной к делу, назвала законопроект «болезненным, но необходимым компромиссом между рабочими местами сегодня и абстрактной экологией завтра» — фраза, звучавшая достаточно убедительно тогда и достаточно цинично теперь, задним числом.
Мартин Хейл, её бывший научный руководитель, возглавлял независимый исследовательский центр, годом раньше опубликовавший данные о загрязнении грунтовых вод возле того же полигона. Двадцать лет назад Ратленд писала под его началом диссертацию по гидрогеологии — работу, посвящённую именно тому, как промышленные отходы просачиваются в водоносные слои и достигают питьевых источников. В деле нашлась и старая фотография защиты: молодая Ратленд, ещё без единой седой пряди, держит папку с диссертацией и улыбается так широко, как не улыбалась, судя по всему, ни на одной официальной фотографии последних лет. На обороте фотографии, отсканированной вместе с остальными материалами, сохранилась дарственная надпись, сделанная, судя по почерку, самим Хейлом: «Хелен — за смелость видеть то, что другие предпочитают не замечать». Томас перечитал эту надпись несколько раз, прежде чем смог заставить себя отвести взгляд.
После голосования по её собственному законопроекту центр Хейла потерял финансирование в течение месяца — по официальной версии, из-за пересмотра грантовой политики. Хейл лишился работы, дома, а спустя два года — жизни. В деле была короткая выдержка из его предсмертной записки, процитированная одной из газет и переданная теперь Томасу вместе с остальными материалами: он писал, что не винит никого конкретно, что политика такая, какая есть, и что он просто устал доказывать очевидное людям, для которых очевидное давно перестало что-либо значить.
Томас закрыл папку и долго сидел неподвижно, глядя не в неё, а в пустую точку на столе перед собой.
Он не был склонен к сентиментальности и не собирался начинать сейчас. Но что-то в этой последовательности фактов — глубоко материальных, вполне юридически объяснимых, ничем формально не наказуемых — не давало ему покоя иначе, чем давала покоя ткань под микроскопом. Обе вещи были одинаково безупречны с точки зрения закона. Обе заканчивались одинаково мёртвым сердцем. Он попытался вспомнить, сколько раз за годы практики видел смерть, которая выглядела бы столь же справедливой в каком-то ином, ненаучном смысле этого слова, и не смог вспомнить ни одной, — что само по себе было тревожным наблюдением для человека, привыкшего доверять только измеримому.
Телефон зазвонил, когда он уже собирался диктовать заключение.
— Доктор Эдриан, — сказал голос коронера, обычно ровный, а сейчас чуть более напряжённый, чем требовала простая формальность звонка. — У меня для вас третий.
Томас на мгновение замолчал, прежде чем ответить.
— Кто?
— Дэвид Морроу. Сорок пять лет. Основатель одной из тех технологических компаний, названия которых я запоминаю только потому, что о них вечно пишут в деловой прессе. Умер сегодня ночью во сне, рядом с женой, абсолютно здоровым — если верить его личному врачу, а верить, судя по всему, придётся, потому что этот человек проходил полное обследование раз в квартал последние десять лет.
— Причина?
— Пока никакой. Именно поэтому я и звоню вам, а не в морг при больнице.
— Когда я могу его увидеть?
— Тело уже везут к вам. Будет через час. — Коронер сделал паузу, и Томас услышал в трубке звук, похожий на то, как человек проводит рукой по лицу. — Послушайте, Эдриан. Мне нужно от вас не только заключение. Мне нужно понимание, с чем мы имеем дело, прежде чем это попадёт в прессу в том виде, в каком журналисты обычно подают вещи, которых сами не понимают.
— Я работаю над этим.
— Работайте быстрее.
Томас положил трубку и ещё какое-то время смотрел на монитор, где ткань сердца Хелен Ратленд продолжала свой безмолвный, идентичный первому случаю рассказ.
Три человека за десять дней. Все здоровы. Все внезапно мертвы без единой физической причины, которую можно было бы записать в свидетельство о смерти, не покривив душой.
Он потянулся к телефону, чтобы набрать Вэнс, и поймал себя на мысли, что не удивится, если пресса, уже окрестившая первые два случая «синдромом Икара», к вечеру найдёт для третьего что-нибудь похуже. Пока он набирал номер, Прия молча начала готовить стол для приёма нового тела — не дожидаясь распоряжения, просто зная, каким будет следующий шаг, — и в этой её спокойной, привычной готовности было что-то, что Томас, при других обстоятельствах, счёл бы утешительным.
Рутина закончилась.
Глава 4. Морроу
Тело Дэвида Морроу привезли в прозекторскую к полудню — на два часа позже обещанного, из-за пробок на объездной, — и Томас, вопреки обыкновению, был этому почти рад: два лишних часа дали ему время закончить заключение по Ратленд и хоть немного собраться перед тем, что, как он уже почти не сомневался, ждало его на столе.
— Жена нашла его в семь утра, — сказала Прия, сверяясь с сопроводительными документами. — Лежал на боку, как будто спал. Она думала, что он просто не проснулся вовремя, — тронула его за плечо позвать на работу, а он уже остыл.
Это отличало Морроу от двух предыдущих: Пендлтон умер посреди движения, на бегу, среди чужих людей; Ратленд — одна, в кресле, за книгой; Морроу же умер во сне, рядом с женой, в собственной постели, в наиболее интимных и наименее свидетельских обстоятельствах из всех троих. Томас отметил это машинально, не зная ещё, будет ли разница в обстоятельствах смерти иметь хоть какое-то значение для того, что покажет вскрытие, но фиксируя её по привычке, как фиксировал любую деталь.
Внешний осмотр не выявил ничего необычного: мужчина сорока пяти лет, чуть полноватый, но в пределах нормы для человека его возраста и образа жизни, без видимых повреждений, следов инъекций или борьбы. На правой руке — потёртость от многолетнего ношения массивных наручных часов, на животе — едва заметный старый шрам, судя по всему, от аппендэктомии в детстве. Ничего, что указывало бы на что-либо, кроме обычной, глубоко личной истории человеческого тела, прожившего сорок пять лет вполне обычной жизни.
— Личный врач говорит, обследование раз в квартал последние десять лет, — сказала Прия. — Последнее было три недели назад. Полный порядок, никаких отклонений.
— Начнём.
Вскрытие грудной клетки прошло тем же порядком, что и дважды до этого: Y-образный разрез, извлечение грудины, доступ к органам. Лёгкие Морроу оказались чуть менее чистыми, чем у Пендлтона и Ратленд, — лёгкая эмфизематозная изменённость по краям, характерная для бывшего курильщика, — деталь, отсутствовавшая в личном деле, но, судя по всему, вполне реальная: возможно, привычка юности, оставленная десятилетия назад и никогда не упомянутая в медицинской карте, потому что формально давно преодолённая. Печень, почки — без отклонений. Содержимое желудка — практически пусто, что соответствовало времени последнего приёма пищи, указанному женой, — ранний ужин, около семи вечера, ничего необычного.
А затем — сердце.
Оно оказалось чуть крупнее, чем можно было ожидать для человека его комплекции, — умеренная гипертрофия левого желудочка, вполне типичная для человека, страдавшего лёгкой, недиагностированной гипертензией, какая бывает у половины успешных бизнесменов среднего возраста и обычно не считается поводом для тревоги. Ни рубцов, ни следов перенесённых инфарктов, ни малейших признаков ишемической болезни, способной объяснить внезапную остановку. Томас взвесил его, сделал срезы, отправил образцы на подготовку — и уже знал, ещё до того, как первый срез лёг под линзу микроскопа, что увидит.
Он не ошибся.
Ткань миокарда Дэвида Морроу выглядела так, будто её вырезали из того же донора, что и ткани двух предыдущих тел: ровные ряды клеток, синхронно сжавшихся, фрагментированные ядра, распределённые по всей толще сердечной мышцы с одинаковой, безжалостной равномерностью. Не было никакой разницы между этой картиной и той, что он видел неделей раньше в сердце Ратленд, и месяцем раньше — в сердце Пендлтона. Три сердца, три разных человека, три совершенно разных обстоятельства смерти — и одна и та же, до последней детали идентичная гистологическая подпись.
— Третий раз, — сказала Прия тихо, и Томас впервые за всё время их совместной работы услышал в её голосе не научное любопытство, а нечто более простое и человеческое: страх.
— Третий раз, — согласился он.
Он ещё долго стоял над микроскопом, глядя на изображение, уже не удивлявшее его так, как удивляло в первый раз с Пендлтоном, — не потому что стало менее необъяснимым, а потому что необъяснимость эта уже успела стать частью его повседневной реальности, тем фоном, на котором теперь разворачивалась вся его жизнь. Он подумал мельком о жене Морроу, обнаружившей мужа остывшим рядом с собой, — о том, каково это, проснуться утром рядом с человеком, лёгшим спать живым, и понять постепенно, покадрово, что что-то не так, прежде чем разум успеет облечь это ощущение в слова.
— Мне нужна его полная биография, — сказал он, снимая перчатки. — Как можно скорее. У меня чувство, что мы не можем позволить себе ждать ещё одного случая, прежде чем поймём закономерность до конца.
Прия кивнула и молча начала убирать инструменты, и в её движениях, обычно таких размеренных, Томас впервые заметил лёгкую поспешность — не небрежность, а что-то похожее на желание поскорее закончить с этим конкретным телом и перейти к чему угодно другому.
За окном под потолком лаборатории начинало темнеть, хотя было только начало четвёртого, — один из тех редких, по-настоящему мрачных лондонских дней, когда солнце, кажется, вовсе не восходило по-настоящему, а только слегка разбавило серость неба на несколько часов, прежде чем снова уступить ей полностью.
Глава 5. Синдром Икара
К тому времени, как Томас вышел из здания коронерской службы на следующее утро, у входа его ждали трое — не полиция, не родственники, а журналисты, один с камерой на плече, двое с диктофонами наготове, и все трое сорвались с места одновременно, едва он показался в дверях.
— Доктор Эдриан! Можете подтвердить, что три смерти за десять дней связаны между собой?
— Источники говорят, что вскрытия показали идентичную картину — это правда?
— Есть версия, что это токсин. Вы можете это исключить?
Он не ответил ни на один вопрос — коронерская служба категорически запрещала сотрудникам общаться с прессой напрямую, и Томас, при всём смятении последних дней, был этому только рад, — и молча прошёл мимо, глядя прямо перед собой с той нарочитой сосредоточенностью, с какой проходят мимо попрошаек в переходе метро. Один из журналистов пристроился рядом и прошёл с ним ещё метров двадцать, продолжая забрасывать его вопросами вполголоса, будто интимность тона могла заменить согласие отвечать, — и отстал только у самого входа в метро, выкрикнув напоследок что-то про «право общественности знать».
Прия встретила его в лаборатории с планшетом в руках и лицом человека, не знающего, с чего начать.
— Вы это видели? — спросила она, разворачивая экран к нему.
На экране была заглавная страница одного из крупных таблоидов: заголовок «СИНДРОМ ИКАРА: КТО СЛЕДУЮЩИЙ?» крупными буквами поверх коллажа из трёх фотографий — Пендлтон на пробежке, Ратленд на трибуне парламента, Морроу на сцене какой-то технологической конференции, — все трое улыбающиеся, все трое явно сфотографированные в лучшие свои моменты, что делало контраст с их нынешней участью только острее. Статья ссылалась на анонимный источник «в коронерской службе», утверждавший, что все три вскрытия выявили «одинаковое, необъяснимое явление в сердечной ткани», и осторожно, но настойчиво намекала на возможность нового вида биотерроризма, нацеленного на лондонскую элиту.
— Кто-то слил информацию, — сказал Томас, чувствуя, как у него внутри что-то сжимается — не страх разоблачения, а что-то более простое: раздражение оттого, что данные, ещё не осмысленные им самим до конца, теперь принадлежали всему городу в искажённом, упрощённом виде.
— Не обязательно у нас, — заметила Прия. — Могли и от родственников, могли из полиции. Утечки в таких делах случаются на любом этапе.
Он пролистал ещё несколько статей, которые она заботливо собрала для него в одну папку, — очевидно, готовясь к этому разговору заранее. Одна из воскресных газет уже успела опросить «эксперта по общественному здоровью», предположившего связь с загрязнением воды в богатых районах Лондона, — версия, не имевшая под собой ни малейшего научного основания, но звучавшая достаточно правдоподобно для читателя, ищущего простое объяснение. Другая газета, более осторожная, ограничилась интервью с бывшим сотрудником МИ5, туманно рассуждавшим о «прецедентах использования нейротоксинов иностранными разведками» — заголовок был расчётливо составлен так, чтобы не утверждать ничего прямо и в то же время посеять максимум тревоги.
— Отдел по связям с общественностью коронерской службы уже звонил, — сказала Прия. — Просили вас никому не давать комментариев и направлять всех к ним.
— Я и не планировал.
— Ещё звонила Вэнс. Просила перезвонить, как только сможете.
Он позвонил ей тут же, из своего кабинета, закрыв дверь.
— Вы уже видели утренние газеты, — сказала она вместо приветствия, и в её голосе Томас впервые за время их знакомства расслышал нечто похожее на усталость, не относящуюся напрямую к делу, — усталость человека, которому теперь придётся тратить часть своего дня на то, чтобы объяснять начальству то, чего сама толком не понимает.









