
Полная версия
Падение династии Габсбургов. Противостояние национальных провинций имперскому центру Австрийской монархии
Начало не походило на бунт. В тот теплый пасмурный мартовский день студенты просто стояли, размышляя, что делать дальше и как добавить энергии в обсуждения на заседании ландтага под председательством графа Монтекукколи, которое проходило за окнами прямо над их головами. Все могло бы вообще ни к чему не привести, но выведенный из себя нерешительностью толпы молодой врач из Главного госпиталя Адольф Фишхоф, пришедший на демонстрацию с заготовленной речью, вдруг нашел в себе смелость и воскликнул: «Господа! Послушайте меня!» Толпа была только рада выслушать любого, кто считал, что знает, что сказать. Фишхофа подняли на плечи, и впервые за десятилетия голос, выражавший возвышенные человеческие стремления, был услышан прилюдно в самом сердце этого прекрасного города. Фишхоф не был великим оратором, но он был искренним и порядочным человеком, которого вскоре затмили события, и он вернулся к своему врачеванию. Он, как никто другой, выразил то, что таилось в сердцах десятков тысяч людей, охваченных страхом и внезапной надеждой, полных решимости использовать частицу неистового, свободного духа Французской революции на своей собственной земле, но при этом вовсе не склонных разрушать все вокруг. Его требования выглядели достаточно скромно. Собравшаяся толпа вовсе не походила на банду разрушителей. Прежде всего и больше всего он требовал свободы слова и свободы прессы, необходимость которых просто и проникновенно аргументировались.
«Желания индивидуума остаются незамеченными, пока они выражены только им самим. Подобно каплям воды, они, падая по отдельности, впитываются землей, исчезают в песке или испаряются в воздухе. Но если индивидуальные желания можно заставить течь вместе по тысячам каналов, речушек и ручейков прессы, они постепенно превратятся в могучие и непреодолимые потоки общественного мнения. Тогда горе тому государственному деятелю, который имеет дерзость направлять корабль государства против течения».
Затем шло требование суда с присяжными заседателями, представительного собрания, свободы преподавания. И наконец, призыв к укреплению единства и взаимной терпимости во всех частях империи.
«Непродуманная государственная политика разобщила народы Австрии. Теперь они должны стать братьями и приумножить свои силы посредством объединения…
Пусть амбициозные немцы, одержимые своими идеями, упорные, трудолюбивые, терпеливые славяне, рыцарственные и отважные мадьяры, умные, дальновидные итальянцы – пусть все они сосредоточатся на общих государственных проблемах…
Да здравствует Австрия и ее славное будущее!
Да здравствует объединенный народ Австрии!
Да здравствует свобода!»
Вот и все; но Фишхофу бурно аплодировали: он мог бы стать Дантоном. Но он вовсе не был им: он был умным и рассудительным австрийским радикалом. Нашлись и другие, похожие на него, но в последующие годы Фишхоф в своих работах показал себя отнюдь не простодушным приверженцем туманных идеалов, а проницательным и целеустремленным либеральным мыслителем. Ни он, ни кто-либо подобный ему не пригодились династии, которой он отчаянно хотел служить, чтобы расширить основы ее власти и укрепить связь с народом. Династия не стала расширять свои основы. У нее не имелось ни малейших возражений против использования талантов среднего класса там, где они имелись, и она использовала их в самых разных целях. Но в последующие критические годы эти таланты надлежало безоговорочно предоставить в распоряжение самодержца. В течение нескольких лет, последовавших за восшествием на престол нового императора, старая знать была расстроена и возмущена тем, что Франц Иосиф предпочитал талантливых политиков без роду и племени. Но на самом деле это служило признаком его юношеского презрения к людям. Он не делал попыток выяснить, кто достоин, а кто нет. Таким образом, в тот мартовский день, когда Адольф Фишхоф выступал с речью о человеческом благородстве и пробуждении общественного сознания в Австрии, рядом присутствовал еще один молодой человек, весьма активно действовавший в радикальных кругах, – блестящий юрист по имени Александр Бах. О нем князь Адольф Шварценберг в биографии своего выдающегося предка, первого премьер-министра Франца Иосифа, писал: «Его девизом, должно быть, было: „Совершенствоваться – значит меняться, быть совершенным – значит меняться часто“». Удивительно беспринципный, честолюбивый перебежчик самого высокого пошиба Бах менял свою позицию так часто, так стремительно и с таким воодушевлением, что после ряда престижных маневров стал не просто главным советником императора, но и самым безжалостным представителем реакционного режима.
Это один из взглядов на ситуацию. Именно такой считался естественным для либералов XIX и начала XX века. Но правильный ли он? Теперь легко увидеть, что Фишхоф требовал слишком многого в идеалистическом плане и слишком мало в материальном. В каждой стране, где напечатаны эти слова, существует свободная пресса, суд присяжных, ответственное министерство, некое представительное собрание и определенная степень свободы, когда дело касается образования. Но мы знаем, как легко для стран, которые когда-то пользовались этими свободами, потерять их. Более того, мы увидели, что даже в тех странах, где они процветают, этих свобод недостаточно для создания общества, о котором мечтали радикалы XIX века. Мы видим, как во всех странах, будь то тоталитарных или свободных, народное образование вместе с индустриализацией идет рука об руку с растущим стремлением к материальному благополучию и соответствующим пренебрежением к высокому образу мыслей, так что идеал братства между народами остается самым слабым из благородных стремлений. Не Меттерних разъединял народы, как считал Фишхоф и как, казалось, подтверждала австрийская система внутренних паспортов. Напротив, нужен был Меттерних – или Мария Терезия, или Иосиф II, – чтобы сплотить их.
Ибо даже в то время, когда Фишхоф произносил пылкую речь перед огромной толпой на Херренгассе и призывал правителей позволить народам империи свободно объединяться в общих интересах, в Милане, в Венеции, в Будапеште, в Братиславе, в Кракове и Праге представители различных народов также выходили на улицы, требуя своих свобод, свободного выражения своего национального духа – что слишком часто в действительности означало свободу «исторических наций» империи угнетать собственные меньшинства более жестоко, чем они сами когда-либо угнетались Веной. И в самой Вене тоже, когда вспыхнуло восстание, когда призыв к высоким идеалам был растоптан толпой, когда началась стрельба, когда рабочие пришли из пригородов, чтобы снести фонарные столбы с ворот, ведущих во внутренний город, слишком многие мятежники (но не Фишхоф) проявили меньшую заинтересованность в создании своего рода центральноевропейской Лиги Наций под патронажем благосклонного и наднационального монарха, чем в объединении со своими немецкими кузенами на севере, чтобы образовать господствующую нацию под черно-красно-желтым флагом. Два дня спустя, когда первые вспышки гнева утихли, когда Меттерних, сопротивляясь до последнего, подписал прошение об отставке и скрылся в ночи, чтобы найти убежище в Англии, когда от Хофбурга получили всевозможные обещания, бедного императора Фердинанда уговорили выехать в открытой карете в надежде, что его доверчиво выставленная напоказ персона смягчит настроение восставших. Его с триумфом приветствовали везде, где бы он ни появлялся. Сияя сквозь слезы, он кланялся толпе направо и налево, не переставая горячо восклицать: «Дорогие мои, мои дорогие люди! У вас будет все, абсолютно все!» Но его приветствовали не как преемника Марии Терезии, великой основательницы империи, повелительницы сообщества немцев, итальянцев, славян и мадьяр, а как правителя немецкой Австрии, под эгидой которого германские народы севера, восставшие против своих потомственных хозяев, должны были объединиться под властью Габсбургов, чтобы господствовать в сердце Европы. В этой венской толпе было мало наднационального настроения. Оно совершенно отсутствовало и в Милане, и в Будапеште.
2Именно венгры одержали победу, так же как им предстояло побеждать практически во всех отношениях в течение последующих семидесяти лет. У них была своя историческая конституция, и благодаря своим традиционным комитетам они сохраняли местное самоуправление в собственных руках, несмотря на стремление Иосифа к централизации. Мария Терезия объединила Богемию и Моравию с Силезией и австрийскими землями в так называемое унитарное государство, но Венгрия осталась за его пределами. Глава дома Габсбургов был их королем; если другие народы хотели признать его своим королем или императором, они ничего не имели против, но их это на самом деле не касалось. Таково было настроение. Движимые той неистовой гордостью, присущей людям, которым нечего терять, кроме гордости, они неустанно обращались к прошлому, к великим дням короны святого Стефана, так что даже их радикализм уводил их из настоящего в прошлое: их отказ признать само существование настоящего сделал для них невозможным двигаться вперед, поскольку движение вперед означало принятие настоящего за отправную точку. Их страстное стремление к независимости можно назвать благородным в донкихотском смысле, если бы они проявили хоть малейшее уважение или хотя бы интерес к существованию подобных устремлений в сердцах других народов. Но они достигли той стадии, когда могли думать только о себе. Они без умолку говорили о справедливости, но имели в виду справедливость исключительно для мадьяр. Империя должна быть парализована, потому что она несправедлива к мадьярам, и все громкие лозунги, оставшиеся от Французской революции, да и многое другое, были направлены на достижение этой цели, вызывая отклик в сердцах либералов во всем мире. Те меньшинства, которые оказались под властью мадьяр, должны считать за честь быть принятыми в качестве венгров. Таким образом, хорваты Загреба, сербы Воеводины, саксонцы и валахи Трансильвании, словаки северных холмов должны были подчиниться Будапешту и использовать мадьярский язык во всех официальных случаях вместо латыни, которая служила общепринятым государственным языком до 1846 года. Одной из главных целей замены латыни на мадьярский являлось стремление воспрепятствовать отправке немецких чиновников в Венгрию: мадьярский язык был очень трудным для изучения.
Как и в Вене и в Праге несколькими днями позже, студенты первыми вышли на демонстрацию. Но еще до того, как они проявили свое невинное стремление к радикальному конституционализму, инициатива была вырвана у них человеком, который знал, как воззвать к гордости и заносчивости, романтизму и мракобесию мадьярского национализма, веками сохранявшегося под турецким гнетом самого отсталого помещичьего сословия в Европе, – Лайошем Кошутом. Своей репутацией байронического героя Кошут был обязан собственной неудаче. Если бы ему удалось достичь своих целей, мир увидел бы, что перед ним не мадьяр Гарибальди, а беспринципный демагог нового зловещего толка. Кошут был не просто бедствием для Венгрии XIX века, он был предзнаменованием. В какой-то сверхъестественной степени он был предшественником Гитлера и Муссолини и всего тиранического сброда того времени, кто разжигал массовую истерию для достижения личных целей, кто использовал призыв к воинствующему национализму как путь к власти.
Гитлер хотел быть немцем, Муссолини – римлянином, Кошут – мадьяром. Он вовсе не был мадьяром, он был славянином, одним из выходцев из словаков, которых с готовностью воспринимали как венгров при условии, что они откажутся от своего национального самосознания. Он был мелким безземельным дворянином, а его мать не говорила по-венгерски. Но на какое-то время он стал величайшим мадьяром благодаря простому процессу (простому для него, с его несравненным даром оратора) обращения через головы самых выдающихся и наиболее прогрессивных элементов Венгрии к огромному классу мелкой знати, погрязшей в средневековом убожестве, – 600 000 из них, которых он удостоил звания джентри (шляхты). Этот класс в основном состоял из мелкопоместного дворянства, которое размножилось по всей Венгрии из-за отсутствия закона о праве первородства, так что все дети и дети детей любого благородного рода наследовали семейные почести, даже если они держали гусей и свиней на своих навозных кучах в деревне. Эти семьи в физическом смысле составляли костяк мадьярства, но настоящая надежда мадьярства возлагалась на городской средний класс и на некоторых крупных магнатов, сочетавших либеральные идеи с любовью к своей стране и годами сотрудничавших с Меттернихом в интересах своей страны. Кошут решил обойти магнатов и разорвать их негласный союз с городской интеллигенцией – то ли потому, что был искренне убежден в их неэффективности (а Меттерних действительно подрезал им крылья), то ли потому, что был полон решимости господствовать в Венгрии и знал, что у него никогда не будет надежды на господство над Сечени и Деаками, если он будет сотрудничать с ними. Как бы то ни было, взывая к атавистическим инстинктам аристократического помещичьего класса, безудержно льстя им и эксплуатируя их эгоистический пыл, он сумел расшевелить их. О том, какое огромное воздействие он оказал на них, можно судить по выдержке из речи одного из его сторонников, когда Кошут баллотировался в братиславский парламент: «Я могу вспомнить только четыре эпохальных дня с момента сотворения мира: первый был днем, когда Свет озарил Хаос; вторым был день рождения Христа; третьим был день Французской революции, принесшей Свободу; а четвертый день – это тот самый день, когда должно решиться, будет ли Кошут избран депутатом или нет!»
Он был избран. С тех пор он хладнокровно властвовал в парламенте. И пока студенты Будапешта выступали с демонстрациями, Кошут провел мартовские законы, которые после утверждения их императором 11 апреля превратили Венгрию в фактически независимое государство, признающее только личную унию через корону. Новое мадьярское государство должно было включать в себя все земли короны святого Стефана, а парламенты и правители Хорватии и Трансильвании упразднялись. Магнаты были уничтожены, а вместе с ними и все надежды на рациональное развитие Венгрии как неотъемлемой части империи.
В Богемии не было Кошута. Там были магнаты, но им не хватало националистического духа крупных венгерских магнатов: Сечени, хотя и вел личный дневник на немецком языке, общепринятом языке двора и высшей имперской аристократии, но тем не менее был пылким мадьяром. Крупные чешские магнаты придерживались исключительно имперских взглядов и часто были немцами по происхождению. Неверно было бы утверждать, что все они были немецкими католиками, поселившимися в поместьях чехов-протестантов после битвы на Белой Горе. Многие из них прибыли из Франции и Италии и других европейских стран, а также из Англии и Ирландии. Некоторые принадлежали к очень древним родам. Самые знаменитые, например Шварценберги, приехавшие в Богемию из Франконии до прихода Габсбургов в Вену, могли похвастаться тем, что «каждый квадратный дюйм имения Шварценбергов был унаследован, куплен, обменян или иным образом законно приобретен, ни один участок не был получен из ранее конфискованного имущества». Но в целом они считали себя слугами императора, космополитичными, а не наднациональными. Не было и помещичьего сословия. Были крупные землевладельцы, фактически суверенные, их крестьяне и городская интеллигенция. Почти повсеместно крестьяне тоже говорили по-немецки (половина крестьян Богемии и Моравии фактически были немцами). Даже первый великий националист Палацкий, отец чешской нации, не только писал историю на немецком языке, но и говорил по-немецки со своими друзьями в Праге, пытаясь разработать конституцию федеративной империи, в которой Богемия стала бы второй Венгрией. Даже Масарику пришлось научиться грамотно писать по-чешски, когда он стал профессором философии в недавно основанном Чешском университете в Праге. Таким образом, в Богемии не существовало сплоченного национального единства, и чешские националисты, пытавшиеся подражать мадьярам, не имели силы, с помощью которой можно было бы противостоять династии или домогаться от нее привилегий. Справедливости ради стоит сказать, что им также недоставало фанатичной убежденности мадьяр в собственном врожденном превосходстве над всем миром, хотя на самом деле Богемия была гораздо более развитой страной, чем Венгрия, во всех отношениях. Когда дело дошло до выяснения отношений с монархией, это поставило их в невыгодное положение, Палацкий стал первым в длинной череде скромных и идеалистичных чешских националистов, на какое-то время закончившейся младшим Масариком, пытавшимся убедить ту или иную великую державу предоставить чехам власть и помочь им сохранить положение, которое они не могли занять сами.
Пражская революция началась не с заседания богемского сейма. Некоторые радикальные интеллектуалы, в том числе немцы, встретились в Вацлавских банях, в концертном зале-кафе, и составили программу, во многом схожую с требованиями Фишхофа в Вене; но к обычным свободам в последний момент добавились некоторые более конкретные политические требования: прежде всего, и это имело огромные последствия для будущего, общая центральная канцелярия и парламент, которые должны были заседать поочередно в Праге, столице Чехии, и Брно, столице Моравии, для управления делами «земель короны святого Вацлава», то есть Силезии, Богемии и Моравии. Так зародился чехословацкий национализм, хотя никто этого не осознавал – и в любом случае не столько из-за противостояния Вене, сколько из-за страха перед Будапештом и мадьярскими планами в отношении словаков. На венгерскую корону святого Стефана Богемия ответила своей собственной короной святого Вацлава. На таком шатком антиквариате основывались противоречивые заявления, которые должны были потрясти Европу. На протяжении веков Центральная и Восточная Европа постоянно подвергались глубоким изменениям, когда то одно, то другое племя приходило из степей и сметало все на своем пути. В X веке святой Вацлав, который никогда не был королем (он был герцогом), стал легендарной фигурой; чуть позже, в том же веке, мадьяр святой Стефан превратил Венгрию в христианское государство по европейскому образцу. Но вызывать эти тени из прошлого было опасной игрой: существовали и другие народы, также имевшие долгую историю, и наиболее значимыми из них были хорваты, к которым теперь, в XIX веке, сами мадьяры относились как к низшим существам. Король Хорватии Томислав, умерший в 929 году, властвовал раньше мадьяра Стефана на сто лет и когда-то командовал боевыми силами, состоящим из 100 000 пехотинцев, 60 000 всадников, 80 больших и 100 малых военных кораблей – впечатляющим войском для Центральной Европы XI века. Хорватия, таким образом, являлась старейшим королевством из всех земель Габсбургской короны – факт, имеющий не большее, но и не меньшее отношение к реалиям Европы XIX века, чем средневековые притязания Богемии и Венгрии.
Ни мадьяры, ни богемцы особо не хвастались своей культурой или своей экономической жизнью, предпочитая доблесть своих легендарных королей-воинов. И дело в том, что у них не хватало собственной культуры, которой можно было бы похвастаться, поскольку средний класс и крупные города – Будапешт и Братислава, так же как Прага и Брюнн (Брно) – были преимущественно немецкими.
Ситуация в Галиции, австрийской части Польши, сложилась иной. Здесь поляки выложили свой последний козырь двумя годами ранее, в 1846 году, когда австрийским властям пришла в голову оригинальная идея настроить угнетенное крестьянство – в основном русинов и украинцев, лишенных статуса поляков, – против своих гордых и воинственных хозяев. В 1848 году вспыхнули кратковременные восстания в Кракове и Львове (Лемберге), которые были быстро и жестоко подавлены лояльными империи австрийскими войсками. Польша в любом случае была на особом положении. Обладая собственной историей и культурой, гораздо более богатыми, чем любая другая славянская часть владений Габсбургов, Галиция была политически связана с остальной частью старой Польши. Никакой автономной революции в Галиции быть не могло. Занятая Россией Польша также была бы втянута в это; а Польша находилась не в том состоянии и настроении, чтобы восстать против царя. Она еще не оправилась от ран, полученных во время гибельных восстаний 1830 и 1846 годов. Большинство лидеров восстаний расстались с жизнью или находились в русских тюрьмах. Некоторые нашли убежище в Венгрии, где им предстояло сражаться на стороне Кошута. Должно было пройти еще двенадцать лет, прежде чем поляки в русской Польше почувствовали бы себя достаточно сильными, чтобы начать крупное восстание; а тем временем в Галиции царили тишина и покой. По сравнению с неприкрытой напористостью русских и закоренелым высокомерием прусских юнкеров австрийские колонизаторы проявили мягкость, ставя своей задачей удержание Галиции. На самом деле они в значительной степени полагались на крупных польских магнатов, развращенных привилегиями, раздаваемыми венским двором с целью, чтобы они делали за них их работу. И лишь позже условия в Галиции, по сравнению с условиями в других частях империи, стали предметом серьезного скандала и способствовали разжиганию польского национализм. И даже тогда большая часть вины могла быть возложена на самих польских аристократов, которые в обмен на помощь в управлении империей позволили своей собственной стране продолжать существовать как своего рода примитивный аграрный придаток, поддерживающий промышленный рост Богемии и австрийских земель.
Что касается Италии, тут ситуация сложилась совершенно по-другому. Господство Вены над Богемией, Моравией и землями Дунайского бассейна имело глубокие корни в исторической неизбежности. Аннексия ею части Польши, которой сопротивлялась Мария Терезия, являлась неизбежной из-за политики раздела, проводимой Россией и Пруссией, и в любом случае Галиция была неотъемлемой частью сложного политического комплекса, образующего бастион против Востока. Но единственной частью итальянского полуострова, имевшей какую-либо органическую или этнографическую связь с империей, был горный Трентино. Эта область, образующая южные подступы к Альпам, служила естественным плацдармом империи, а в своей северной части являлась полностью немецкой. Больцано, столица Южного Тироля, был немецким городом. Вопрос об отделении Вены от Трентино никогда не стоял. Проблема возникла из-за продолжающейся австрийской оккупации Венеции и Ломбардской равнины, положением австрийских правителей в Тоскане и Парме-Модене, а также отношениями Вены с Римом.
С постепенным развитием Триеста как главного порта империи экономическое значение Венеции уменьшилось. Ломбардия, с другой стороны, имея Милан в качестве блестящей столицы, была богатейшей провинцией Австрии, к тому же провинцией с высочайшим уровнем культуры. Более того, ее стратегическое значение было крайне важным. Только Уинстон Черчилль мог изобрести фразу «Мягкое подбрюшье Европы» как идеальное описание стратегического положения Италии, но идея, выраженная в этой фразе, не являлась новой. Сами австрийцы называли Италию ахиллесовой пятой Центральной Европы, а уже в 1830-х годах величественный старый ветеран фельдмаршал Радецкий был глубоко обеспокоен этой ахиллесовой пятой – как главнокомандующий австрийскими войсками в Северной Италии и губернатор Ломбардии, он был одержим осознанием уязвимости своего положения. На самом деле Ломбардия как таковая оставалась незащищенной, но внутри ее подступы к Вене и Триесту контролировались крупной стратегической базой, знаменитым Четырехугольником, который был действительно неприступен: это была территория, ограниченная четырьмя укрепленными городами – Пескьерой на юго-восточной оконечности озера Гарда, Мантуей с ее затопленными территориями, Леньяно и Вероной.
Позиция Австрии, позиция Радецкого, еще больше осложнилось деятельностью нового папы – Пия IX. Этот выдающийся человек правил тридцать два года, с 1846 по 1878-й. К концу своей карьеры ему довелось пережить в 1870 году присоединение Папской области к Итальянскому королевству, и в том же году он провозгласил догмат о папской непогрешимости[13]. Он начал свое владычество с того, что повел себя как либеральный правитель, настаивая на светских полномочиях и поощряя либеральные и националистические настроения во славу Италии и самого себя: его первым актом было объявление всеобщей амнистии для всех политических заключенных. В Италии, где бушевал пожар, когда «король-бомба»[14] в Неаполе уже был вынужден принять конституцию в январе 1848 года, когда кадеты Габсбургов в Парме и Модене сильно пострадали от сил либерального национализма, Карл Альберт Савойский, король Сардинии, находился в Турине и с нетерпением ждал возможности прийти на помощь лангобардам, а папа римский был настроен против Австрии, положение Радецкого было не из завидных, к тому же его армия испытывала нехватку людей и снаряжения.
Так что, как только весть о революции в Вене достигла Милана, итальянцы подняли мятеж. Произошло это 15 марта, а на следующий день, когда пьемонтцы поспешили на помощь лангобардам, австрийцы были выбиты из Милана и отброшены обратно в Четырехугольник.

