
Полная версия
Мой рогатый хозяин
Я не обернулась. Я знала: за спиной — стена, шкаф, комод. Оборачиваться значило проверять то, в чём я уже не сомневалась. Вместо этого я смотрела в зеркало, и оно больше не казалось обычной отражающей поверхностью: за ним что-то начиналось. Я почему-то знала, что камень там тёплый, хотя не прикасалась к нему. Мне снова почудился запах пыли и чего-то зелёного, горького, похожего на раздавленную полынь.
Метка на руке отозвалась натяжением, будто нить потянули с другой стороны. Линия, загибавшаяся к запястью, стала толще. Я увидела, как она медленно ползёт по коже, словно тень от облака по земле. Одновременно натяжение вело руку к зеркалу — к каменному гребню и рогам за ним.
Я отдёрнула руку. Метка не остановилась. Контур продолжал расти, а натяжение усиливалось — не в коже, а глубже, в сухожилиях и словно в самой кости. Руку повело к зеркалу. Не резко, не рывком — плавно, как стрелку компаса к северу. Я упёрлась ногой в ножку комода. Комод скрипнул по полу, сдвинувшись на сантиметр, но руку всё равно тянуло вперёд. Кольцо на пальце нагревалось всё сильнее. Тепло шло от него по метке к запястью, а рука поднималась к зеркальной поверхности.
Правой рукой я схватила блокнот и сунула его между левой ладонью и зеркалом. Бумага коснулась поверхности и почернела. Не загорелась и не обуглилась, а потемнела, как фотоплёнка, передержанная при проявке: буквы стирались, линии расплывались, грифель дымил тонкой струйкой без запаха и тепла. Край листа начал крошиться. Бумага рассыпалась, и пальцы всё-таки коснулись зеркала. Его поверхность оказалась тёплой, как кожа, и податливой, как мокрая глина. Кончики пальцев погрузились в неё, хотя зеркало уже ничего не отражало.
Я отдёрнула левую руку. Зеркало сомкнулось за пальцами, как вода. На коже осталось что-то густое и тёплое, но через секунду исчезло. Я посмотрела на руку: метка стала тёмно-красной, как свежий ожог, и пульсировала. Кольцо резко остыло — сильнее, чем ночью.
Остатки блокнота осыпались на пол у зеркала. Свободной правой рукой я схватила телефон. Экран загорелся: двенадцать сорок три, пропущенных вызовов нет, батарея — шестьдесят один процент. Я набрала 112. Гудок. Гудок. Гудок. Потом наступила глухая, ненормальная тишина — не обычная пауза после сброшенного звонка. Я опустила телефон. Экран мигнул и погас. Чёрный. Я нажала кнопку включения — экран не отозвался. Держала кнопку десять секунд, пятнадцать, двадцать. Телефон был мёртв.
Левая рука снова поднималась. Я не чувствовала боли — только натяжение, будто за кольцо тянули с другой стороны, а усилие уходило в сухожилия и кость. Я упёрлась ногой в ножку комода. Комод скрипнул, но не сдвинулся. Руку продолжало тянуть к зеркалу. Правой рукой я схватила связку ключей из верхнего ящика и стиснула её так, что металл врезался в ладонь. Телефон и почерневшие остатки блокнота лежали на полу. Я цеплялась за ключи — за любую вещь, которая связывала меня с квартирой, с миром, где вещи слушались, телефон включался, а зеркало отражало.
Я уже не могла вырвать руку. Упрямство, которое бабушка называла «лебедевским», было не храбростью, а привычкой не отступать перед тем, чего я не понимала. Зеркальная поверхность сомкнулась вокруг пальцев, ладони и запястья, стирая границу между телом и зеркалом. Перед глазами вспыхнуло белым, будто свет ударил изнутри. Боль пронзила руку от пальца до локтя. Я закричала, но крик остался по эту сторону, а сама я уже оказалась по ту.
Серебро сомкнулось вокруг руки, потом плеча, потом лица. Ключи вырвало из правой ладони; я успела услышать, как они звякнули о пол. Мир людей исчез за спиной со звуком треснувшего стекла — негромким, но отдавшимся в костях и зубах. Темнота длилась секунду, может, две. Потом — свет.
Я оказалась на каменном уступе и тут же рухнула на колени. Успела выставить ладони, и они приняли часть удара. Камень был тёплым и шершавым, с вкраплениями кварца, блестевшими на солнце. Воздух оказался непривычно плотным, с привкусом меди и зелени. Я вдохнула и закашлялась; дело было не в запахе — казалось, сам воздух гуще, чем должен быть. Солнце стояло низко и не грело. Из ущелья поднимался ветер с запахом пыли и полыни.
Метка на руке была тёмно-красной, как свежий ожог, и пульсировала медленно, будто под кожей билось второе сердце. Кольцо оставалось ледяным — намного холоднее, чем ночью. Палец под металлом казался заметно тоньше, словно кольцо вдавилось в него глубже, чем должно было.
Я подняла голову. Обернулась. За спиной — стена живого шиповника, с ветками, переплетёнными так плотно, что за ними не было видно неба. Шипы длиной в палец — тёмные, блестящие, как лакированные. Между ветками — мелкие белые цветы; их запах показался знакомым: горьковато-медовый, с лавандовой нотой, но острее. Стена была сплошной, без прохода, без щели, без зеркала. Обратного пути не было. Я посмотрела на руки. Левая — с кольцом, с тёмно-красной пульсирующей меткой. Правая — пустая. Телефон и блокнот остались там, по ту сторону. Ключи тоже. Бабушкина квартира, мир, где вещи слушались, — там. А здесь — камень, шиповник, воздух с привкусом меди и солнце, которое не грело.
Я закрыла глаза. Открыла. Камень под руками был тёплым. Воздух — плотным. Метка пульсировала. Всё это было реальным — не сном, не видением, не отражением. Я была здесь, на камне, в месте, которого не было ни на одной знакомой мне карте, и, похоже, в мире, о котором я ничего не знала. Обратного пути я не видела. Кольцо было холодным, метка горела.
Я не успела подняться. Из-за шиповника послышались шаги, метка резко натянулась, будто на коже затягивали нить, и перед глазами поплыло. Дальше — провал. Очнулась я уже на спине, на каменном ложе. Надо мной вместо потолка сплетался шиповник: живые ветки, белые цветы, длинные тёмные шипы. Между ними просвечивало белёсое небо. Ветра не было, а ветки всё равно медленно шевелились.
У ложа стояли двое. Я не сразу их увидела: сначала заметила тени, потом различила контуры. Один был высоким, в тёмной одежде, с лицом, скрытым тенью шиповника. Второй — шире и массивнее; над его головой расходились два тёмных выступа, похожие на ветви. Рога. Матовые, с бороздками и изломом у основания левого рога. Силуэт из зеркала, сна и видения за гребнем теперь стоял у ложа не как призрак, а как живое существо. В тёмных глазах мерцал красноватый отблеск.
Метка на руке пульсировала. Пульсация была медленнее сердцебиения и ощущалась глубже, под кожей. Мне казалось, её ритм задавало не кольцо, а само это место — камень под телом, шиповник над головой, что-то за стеной. Метка подстраивалась под него, кольцо холодило палец, шиповник шевелился, а рогатый силуэт стоял у ложа и молчал.
Глава 4. Священная гостья
Потолок дышал.
Я поняла это, ещё не открывая глаз. Над лицом шуршали переплетающиеся ветки; шипы медленно поворачивались, а горьковато-медовый запах белых цветов то усиливался, то слабел, хотя ветра не было. Надо мной был не обычный потолок из бетона и штукатурки, а плотный живой свод из шиповника. В узких просветах между ветками виднелись белёсое безоблачное небо и низкое солнце, которое не грело.
Я не помнила, когда закрыла глаза. В памяти сохранились рогатый силуэт у ложа, матовые бороздчатые рога со старым изломом у основания левого и красноватый отблеск глаз. Метка пульсировала чужим ритмом, шиповник шевелился, а силуэт молчал. Дальше память обрывалась, словно плёнка оборвалась между двумя кадрами.
Я открыла глаза. Потолок из шиповника. Камень под спиной — тёплый, шершавый, с вкраплениями кварца. Воздух казался непривычно плотным; во рту оставался металлический привкус, пахло зеленью. Метка на руке пульсировала ровно и глубоко — не в такт сердцу, а в ритме чего-то другого, что чувствовалось в стенах, камне и шиповнике над головой.
Я села. Голова не закружилась, тело слушалось, руки и ноги были на месте. Только левая рука с кольцом казалась тяжелее, будто к запястью привязали груз. Я подняла её и осмотрела. Метка была тёмно-красной, как свежий ожог, но кожа вокруг не опухла и не воспалилась: цвет словно шёл из глубины кожи, как пигмент под прозрачным слоем. Тёмное матовое кольцо сидело плотнее, чем в квартире. Безымянный палец левой руки стал немного тоньше того же пальца правой — всего на миллиметр или два, но я заметила разницу. Асимметрию я замечала автоматически — как перекос рамы.
Я огляделась. Комната — если это можно было назвать комнатой — была круглой, с каменными стенами, по которым поднимался шиповник и сплетался в потолок. Ложе представляло собой каменный выступ, покрытый плотной тёмно-зелёной тканью с жёстким ворсом. У стены стоял низкий столик с кувшином и чашкой. Вместо двери напротив была арка, закрытая занавесом из того же шиповника. Здесь ветки переплетались реже, и сквозь них пробивался свет.
Двери не было. Я проверила — обошла комнату по периметру, провела рукой по стене. Камень, шипы, ткань. Ни ручки, ни щели, ни задвижки. Только арка с занавесом из живых веток.
Я подошла к арке и отвела шиповник в сторону. Ветки поддались не как обычный куст, а послушно, словно тяжёлый занавес; шипы сами отклонялись, пропуская меня. За аркой начинался короткий прямой коридор из жёлто-серого камня с вкраплениями кварца. В дальнем конце, за второй аркой, виднелся край сада, залитый дневным светом.
Я шагнула в коридор. Метка отозвалась лёгким натяжением, будто натянулся поводок, пока ещё без рывка. Я остановилась — ощущение ослабло. Сделала ещё шаг — натяжение вернулось и стало чуть сильнее. Шиповник на стенах коридора зашевелился, ветки повернулись ко мне, а мелкие белые цветы раскрылись шире. Я стояла среди камня и шиповника; метка пульсировала в ритме чего-то, что чувствовалось в стенах, а кольцо холодило палец.
Коридор вывел к более широкой арке. За ней был дневной свет. Я шагнула наружу.
Сад. Высокие кусты шиповника с белыми и розовыми цветами обступали дорожки из мелкого гравия. Между ними стояли каменные скамьи и фонари — стеклянные колбы на кованых крюках, наполненные бледным огнём. Воздух по-прежнему отдавал металлом; к этому примешивались горьковато-медовый аромат цветов и запах свежей примятой травы. Я вдохнула и закашлялась: лёгкие всё ещё не привыкли к непривычной плотности воздуха.
За садом сквозь кусты виднелись строения. Я подошла к краю дорожки, раздвинула ветки — шипы снова отвелись — и увидела низкие каменные стены с бойницами; за ними двигались фигуры в тёмной одежде. Патруль. Двое шли вдоль стены размеренным шагом; примерно через двадцать секунд по тому же маршруту появилась следующая пара. Казармы. Стража. Это место было не просто садом, а частью укреплённого двора или крепости со стенами, охраной и строгим порядком.
Я посмотрела на руку. Метка пульсировала в такт глубокому ритму, который ощущался под ногами, в камне и стенах. Я стояла в саду мира, которого не было на картах; метка словно дышала вместе с этим миром, кольцо холодило палец, а сам палец был тоньше, чем вчера.
— Вы проснулись.
Голос раздался слева, из-за куста, скрывавшего каменную скамью. На скамье сидел высокий мужчина в тёмно-зелёной одежде, похожей по цвету на ткань ложа. Его лицо я рассмотрела не сразу: ровный свет без теней смягчал черты, словно густая штриховка скрывала линии рисунка. Длинные светлые волосы были убраны назад. Руки лежали на коленях ладонями вверх. По длинным чистым пальцам без мозолей и пятен было видно: к тяжёлой ручной работе он не привык.
Рогатого, который стоял у ложа, нигде не было. Я обернулась, заглянула за куст и скамью. Только шиповник, гравий и фонари. Но я помнила рога, глаза и тяжесть взгляда. Метка тоже словно помнила: от этого воспоминания её пульс на полтакта сбился, затем снова выровнялся.
— Я Ллевеллин, — сказал мужчина. Голос у него был тёплый и ровный, почти убаюкивающий. — Целитель Двора Шипов. Вы в безопасности.
Я не ответила. Только после его второй фразы до меня дошла ещё одна невозможность: Ллевеллин не говорил по-русски. Звуки были чужими, незнакомыми, но кольцо едва заметно вибрировало, и смысл складывался в голове раньше, чем я успевала разобрать слова. Стоило вслушаться в произношение, как речь распадалась на незнакомые слоги. Переводила не сама речь: смысл передавала связь. В чужом мире, среди казарм и стражи, с ожогом на руке и неснимаемым кольцом слово «безопасность» всё равно звучало как больничное «всё в порядке» — формально, успокаивающе и ничего не объясняя.
— Назовите это место, — потребовала я. Голос вышел хриплым: во рту пересохло, а воздух с металлическим привкусом царапал горло.
— Аэдрин, — сказал Ллевеллин. — Двор Шипов. Ваш род называет это место иначе, но имя не имеет значения. Важно, что вы здесь и Пелена вас опознала.
— Пелена.
— Граница между миром, который вы знаете, и тем, где находитесь сейчас. Она очень древняя, и её удерживает ваш род — женщины вашей линии. Вы — Хранительница.
Ллевеллин произнёс это тем же тёплым голосом, без пауз и нажима, как врач сообщает неприятный, но уже установленный диагноз. Я заметила, что он не смотрит мне в глаза. Всё его внимание было приковано к руке — к метке и кольцу. Он рассматривал их спокойно и профессионально, как хирург осматривает рану перед перевязкой.
— Моя бабушка, — сказала я.
— Да.
Ллевеллин достал из складки одежды небольшой глиняный сосуд размером с напёрсток, покрытый тёмной глазурью.
— Мазь, — сказал он. — От ожога. При активации метка обжигает кожу. Ожог пройдёт.
Он протянул сосуд. Я не взяла. Ллевеллин не настаивал — держал его на раскрытой ладони. Я видела тёмную густую мазь, чувствовала травяной запах. Рука целителя не дрожала, сосуд лежал совершенно неподвижно. Он был готов ждать.
— Почему я? — спросила я.
Ллевеллин посмотрел не на руку, а на меня. Светло-серые глаза в ровном садовом свете казались прозрачными. Его мягкость была почти навязчивой: мне захотелось отступить не от страха, а от этой заботы, похожей на слишком тёплое одеяло, подоткнутое со всех сторон.
— Ваш род держит Пелену, — повторил Ллевеллин. — Это не выбор. Это наследие. Кольцо, которое вы надели, — артефакт связи. Оно активировалось, когда… когда предыдущая носительница ушла. Вы — следующая в линии.
— Это не ответ.
— Это всё, что я могу сказать сейчас. Вам нужно время, чтобы понять.
Это была не ложь, а тщательно отмеренная половина ответа, поданная как целый ответ. Бабушка говорила так же: «Поймёшь, когда придёт время». Время пришло, а понимания не прибавилось. Теперь другой человек в другом мире прикрывал недосказанность той же спокойной мягкостью.
— Я хочу домой, — сказала я.
Ллевеллин кивнул. Не отказал — просто кивнул так, как кивают, услышав просьбу, которую сейчас не могут выполнить, но не хотят прямо говорить «нет». Он повернулся к стене сада, за которой виднелись казармы. Я проследила за его взглядом: шиповник, бойницы, белёсое небо и далеко в дымке край чего-то высокого — то ли башни, то ли дерева.
— Дверь есть, — сказал Ллевеллин. — Но не для вас. Пока.
Он повернулся ко мне и указал на арку и стену за ней. Метка на моей руке отозвалась натяжением, словно с другой стороны потянули за нить. Ветки на стене зашевелились, переплелись плотнее, цветы повернулись ко мне.
— Пелена узнала вас, — сказал Ллевеллин. — Метка пульсирует в такт границе. Это значит, что связь установлена. Но не до конца: вы ещё не приняли роль, и Пелена держит вас рядом, пока вы её не примете. Попытка выйти за пределы двора сейчас причинит боль. Не наказание. Защита. Пелена не отпускает то, что ей нужно.
— Покажите, — сказала я.
Ллевеллин повёл меня вдоль дорожки, мимо кустов, скамей и фонарей с бледным огнём, к краю сада. Там, где шиповник редел, стояла старая каменная арка с потёртыми краями. За ней тянулась невысокая стена, а дальше начинался обрыв.
Двор Шипов. Я остановилась у арки. Это был не дворец, а крепость, приспособленная для жизни: каменные стены, башни, оплетённые шиповником, внутренние дворы, галереи и крытые переходы. За садом виднелись приземистые казармы; вдоль стен размеренно двигалась стража. Ещё дальше поднималась высокая внешняя стена, а за ней до горизонта тянулся тёмный густой лес.
— Серебряный лес, — сказал Ллевеллин, указывая. — Граница двора. За ним — земли, которые вам пока не нужно знать.
Я стояла у арки. Метка пульсировала в такт чему-то глубокому, что чувствовалось в стенах, шиповнике, камне и земле. Я подняла руку: тёмно-красные линии под кожей пульсировали, кольцо оставалось холодным. Затем протянула ладонь за порог — туда, где заканчивался двор и начинался обрыв.
Линии на метке вспыхнули алым — не все, только часть, как будто кто-то провёл по чёрному контуру красным карандашом. Боль прошла от пальца к локтю — острая, но короткая, — и исчезла. Алый цвет остался.
— Защита, — повторил Ллевеллин. Не «я предупреждал». Не «я же говорил». Просто — слово, без нажима, без торжества. Он стоял рядом, и я отметила, что его дыхание оставалось ровным и почти неслышным, как у человека, который привык к чужой боли и не реагирует на неё.
— Это не защита, — сказала я. — Это клетка.
Ллевеллин не ответил. Его молчание было таким же мягким, как голос. Я поняла: он молчит не из согласия — просто считает спор бессмысленным. Клетка от этого клеткой быть не переставала. Он развернулся и пошёл обратно по дорожке. Его шагов почти не было слышно: то ли обувь была мягкой, то ли он умел ступать так, что гравий под ногами едва хрустел.
Мы вернулись к комнате. Ллевеллин остановился у занавеса из шиповника, отдёрнул ветки, пропустил меня вперёд. Я вошла. Камень, ткань на ложе, столик с кувшином. Ллевеллин поставил сосуд с мазью на столик.
— Наносите тонким слоем, — сказал он. — На метку и вокруг. Не втирать — оставить.
Он задержался в проёме арки. Свет из коридора падал на лицо, и я впервые увидела, что черты у него не такие мягкие, как казались в саду: высокие скулы, острый подбородок, спокойно сомкнутые губы. Он словно намеренно сохранял нейтральное выражение, потому что любое другое выдало бы больше, чем слова.
— Вам нужно время, чтобы понять, — сказал он.
Снова та же формула. Я слышала её второй раз за полчаса и уже знала приём: тёплый голос, мягкий тон, заботливые слова — и никакого ответа. Этой заботой он выигрывал время и ждал, пока спрашивающий перестанет спрашивать. Бабушка делала похожее: «Поймёшь, когда придёт время». Время приходило, понимания не было, и в конце концов становилось ясно, что важнее всего как раз то, о чём она молчит.
Ллевеллин ушёл. Шиповник сомкнулся за ним, ветки переплелись, и проём арки закрылся, как занавес. Я снова осталась одна в круглой комнате с каменным ложем, столиком, кувшином и сосудом с мазью — в комнате без обычной двери.
Я села на ложе. Ткань была грубой, но тёплой, как нагретый камень. Я подумала, что тепло идёт не от солнца, а от того же источника, который отзывался в метке, шевелил шиповник и словно дышал в стенах. Я посмотрела на руку. Метка оставалась тёмно-красной и пульсировала ровно. Кольцо было холодным. Палец под ним — тоньше, чем вчера.
Из сосуда пахло травами — не полынью, а чем-то мягче, похожим на мяту и сырую землю после дождя. Мазь была густой и тёмной. Я зачерпнула немного пальцем и нанесла на метку. Вместо боли по руке разлилось ровное глубокое тепло — от пальца через запястье до локтя. Тело постепенно расслабилось: плечи опустились, челюсть разжалась, дыхание стало глубже. Мазь не убирала метку, но приглушала её действие.
Я нанесла ещё немного мази тонким слоем, как велел Ллевеллин. Не втирать — оставить. Тёмно-зелёная мазь лежала на коже, а сквозь неё проступала метка — тёмно-красная, чуть бледнее, но никуда не исчезнувшая. Ощущения от неё снова отступили на задний план, как раньше жжение в квартире или холод в пальце: усиливались, слабели, но никогда не пропадали совсем.
Я поставила сосуд на столик, подошла к арке и отвела живые ветки. За ними тянулся короткий коридор; сквозь дальний проём виднелись сад, казармы и крепостная стена. На кованых крюках висели фонари с бледным огнём. Металлический привкус воздуха доходил даже сюда. Всё было реальным: тёплый камень, острые шипы, патрульные пары, проходившие примерно каждые двадцать секунд, и целитель, который повторял «вам нужно время, чтобы понять», но не отвечал на вопросы.
Я прошла по коридору, вышла в сад и подошла к ближайшему фонарю. На стекле лежала тонкая плёнка влаги, похожая на росу. Я протянула руку и коснулась колбы. Стекло было тёплым, влага — прохладной. Когда я убрала палец, на стекле остался влажный след.
Я провела пальцем по стеклу ещё раз, продолжая направление одной из линий метки. Влажный след лёг дальше, чем контур на коже, и неожиданно показался мне его продолжением — более тонким, но словно принадлежащим тому же рисунку. Так бывает в наброске: ведёшь линию чуть дальше и вдруг понимаешь, что именно туда она и должна была идти.
Я убрала руку. След на стекле медленно тускнел, как отпечаток пальца на запотевшем зеркале: не исчез сразу, а постепенно побледнел и через минуту стал едва заметным. Я посмотрела на палец. Он был мокрым. Метка оставалась тёмно-красной и ровной, кольцо — холодным.
Я вернулась в комнату и села на ложе. Мазь оставалась на коже; метка стихла, боль отступила, натяжение ослабло. Ллевеллин назвал меня Хранительницей, а кольцо, шиповник и боль при попытке выйти за пределы двора подтверждали, что связь существует. От неё нельзя было просто отмахнуться. Выход тоже существовал — но пока не для меня.
Я посмотрела на левую руку. Метка оставалась тёмно-красной и ровной, но влажный след на стекле фонаря получился длиннее её контура. В этом был какой-то смысл, которого я пока не понимала. Как в незаконченном наброске: композиция уже держится, а что именно на ней изображено, ещё неясно. Ллевеллин сказал: «Вам нужно время, чтобы понять». Время было. Понимания не было. Была комната без обычной двери, мазь на коже и метка, которая стихла, но не исчезла.
Глава 5. Метка
Шиповник раздвинулся.
Стена из шиповника вдоль коридора разошлась не как обычный куст, упруго цепляющийся за одежду, а как занавес. За ней открылся узкий каменный ход, уходивший вниз. Я остановилась. Ллевеллин, шедший впереди, обернулся. В полутьме слишком густая тень смазывала черты его лица, как штриховка на рисунке. Он не торопил меня, и это спокойное терпение раздражало сильнее, чем комната без двери.
— Куда? — спросила я, стараясь говорить ровно.
— В зал подтверждения, — сказал Ллевеллин. — Пелена должна узнать свою Хранительницу.
Формула. Третья за несколько часов. Сначала: «Вам нужно время, чтобы понять». Потом: «Не для вас. Пока». Теперь: «Пелена должна узнать свою Хранительницу». В каждой фразе умолчание весило больше произнесённых слов. «Узнать» — будто Пелена могла меня не узнать. Пока я смотрела в тёмный ход, шиповник за спиной медленно и беззвучно смыкался, закрывая путь назад.
Метка отозвалась белой вспышкой — не настоящим светом, а резким ощущением, похожим на след от вспышки за закрытыми веками. Я вскрикнула. Ллевеллин не дёрнулся. Только его пальцы на сосуде с мазью сжались чуть сильнее.
Ритуал уже начался. Я поняла это не из слов Ллевеллина, а по собственному телу. От стен, камня под ногами и шиповника шёл общий медленный ритм, и метка пульсировала ему в такт. Когда я пошла за Ллевеллином вниз, шаги невольно подстроились под этот пульс. Камень и стены были тёплыми, воздух — плотным, с металлическим привкусом и запахом зелени. За спиной сомкнулся шиповник. Обратного пути не осталось.
Коридор вёл вниз пологим уклоном, как пандус в подземный переход. Стены были из того же жёлто-серого камня с вкраплениями кварца, но здесь сам кварц светился тусклым белёсым светом, похожим на свечение гнилушек в тёмном лесу. Камень будто дышал. Ступнями я чувствовала не тепло и не вибрацию, а медленный повторяющийся ритм — вдох, выдох. Метка на руке отзывалась ему в такт, а кольцо оставалось холодным.
Ллевеллин шёл впереди бесшумно. Я следила за его спиной — тёмно-зелёная ткань, светлые волосы, прямая осанка — и заметила, что он ни разу не обернулся проверить, иду ли я следом. Словно был уверен: с активной меткой я всё равно никуда не денусь.
Коридор расширился. Стены разошлись, потолок поднялся, и я вошла в зал.
Зал был круглым, из гладкого жёлто-серого камня. Тусклый свет исходил от стен, потолка и пола и отражался в отполированном камне. В центре стояло низкое широкое каменное ложе, накрытое грубой тёмно-зелёной тканью. Вдоль стен поднимались серебряные зеркала в каменных рамах — от пола до потолка. Они отражали зал без заметных искажений, и в каждом я видела себя с горящей меткой на руке.
Ллевеллин остановился у входа. Не вошёл в зал — остался у порога, как человек, который провожает пациента в кабинет и не идёт за ним. Я обернулась. Он стоял в проёме, и шиповник за его спиной уже переплетался, закрывая коридор.









