
Полная версия
— Вы решили изображать юриста?
— Нет.
Я усмехнулась краем губ.
— Я решила не изображать покойницу.
Рейнар смотрел на меня долго.
Очень долго.
В этом взгляде было что-то странное. Не сомнение — до него ещё далеко. Скорее неприятное узнавание несоответствия. Он пришёл к женщине, которую знал. К Элисе, которая должна была кричать, угрожать, язвить по-другому, бить в старые раны, требовать денег, проклинать Серафину, цепляться за его имя.
А нашёл меня.
И пока не понимал, что с этим делать.
— Кто вас учил? — спросил он наконец.
— Жизнь.
— Не играйте.
— Тогда не задавайте вопросов, на которые не готовы услышать ответ.
Он резко оказался ближе.
Я не увидела движения — только поняла, что между нами уже не три шага, а один. Инстинкт велел отступить. Я не отступила. Не из храбрости. Просто сзади было окно, а у него в глазах опять появился этот серебряный хищный блеск.
— Я готов услышать любой ответ, — сказал он тихо. — Кроме лжи.
— Сомневаюсь.
— Попробуйте.
Я подняла подбородок.
— Я не помню того, в чём вы меня обвиняете.
Это была почти правда.
Почти — лучшее, что я могла себе позволить.
Рейнар застыл.
Потом медленно, страшно спокойно спросил:
— Вы хотите притвориться безумной?
— Нет. Безумие плохо работает как линия защиты, если человек только что оспорил процедуру.
— Элиса.
В этот раз имя прозвучало как предупреждение.
— Я не помню, — повторила я. — Помню обрывки. Лица. Крики. Имя Серафины. Зеркало. Кровь на руке. Но не события. Не последовательность. Не то, почему ваши дети… — я запнулась, но заставила себя закончить, — почему они боятся меня.
Он отшатнулся не телом — взглядом.
Будто я ударила не туда, куда принято.
— Не произносите их страх так, будто он вас удивляет.
— Он меня не удивляет. Он меня интересует.
— Как новый способ защиты?
— Как факт.
— Факт? — его голос стал ниже. — Хотите фактов? Моя дочь не говорит с чужими людьми после той ночи. Мой сын спит с ножом под подушкой. В детском крыле убрали все зеркала, потому что Мира однажды увидела ваше отражение в коридоре и кричала, пока не потеряла голос.
Холод прошёл под кожей.
Мира.
Потеряла голос.
В голове вспыхнул детский рисунок: дракон в клетке. Маленькая фигурка. Чёрные прутья.
— Что я сделала? — спросила я.
Слова вышли тише, чем я хотела.
Рейнар усмехнулся.
На этот раз почти с болью.
— Вот теперь похоже.
— На что?
— На вас. Когда становится невыгодно помнить.
Браслет на моей руке снова сжал запястье. Я поморщилась, не успев скрыть.
Рейнар заметил.
Его взгляд упал на чёрный металл. На серебряные трещины у меня на коже.
— Больно?
Вопрос мог бы быть человеческим.
Но в его голосе не было заботы.
Я всё равно ответила честно:
— Да.
— Хорошо.
Вот теперь я отступила бы, если бы было куда.
Он сказал это без наслаждения. Именно поэтому стало хуже. Для него моя боль была не местью, не удовольствием. Просто справедливой строкой в счёте.
— Вы очень уверены в моей вине, — сказала я.
— Я жил с ней семь лет.
— С виной?
— С последствиями.
Эта поправка сказала больше, чем он хотел.
Я медленно вдохнула.
— Тогда покажите мне документы.
— Нет.
— Почему?
— Потому что вы уничтожите их, подделаете или используете против детей.
— Вы бывший военный следователь, лорд Морр? Или только грозный мужчина с привычкой говорить «нет»?
Он не ответил сразу.
Значит, попала снова. Откуда я знала про следователя? Чужая память? Обрывок? Или слышала в суде? Неважно.
— Был, — сказал он.
— Тогда вы знаете: если свидетель утверждает, что не помнит события, а обвинитель уверен в обратном, проверяются документы, показания, мотивы и физические следы. А не предлагается подписать добровольное самоуничтожение.
— Вы не свидетель. Вы обвиняемая.
— Тем более.
— В нашем мире обвиняемые из великих домов не прячутся за процедурой.
— В вашем мире, судя по сегодняшнему дню, процедура как раз создана для того, чтобы за ней прятались все, кроме обвиняемых.
Он смотрел на меня так, будто решал, задушить сейчас или всё-таки дождаться второго слушания.
Потом резко отвернулся.
И я поняла: он тоже держится.
Не ради меня. Ради детей. Ради дома. Ради какого-то своего чёрного, тяжёлого кодекса, в котором убийство женщины в запертой комнате, видимо, пока ещё числилось неудобным.
— До повторного слушания вы останетесь здесь, — сказал Рейнар. — К вам приставят служанку. Еду будут проверять. Окно запечатано. Дверь откроется только на мой приказ или приказ Сайруса Орвена.
— Адвоката мне предоставят?
Он обернулся.
— Кого?
— Защитника. Представителя. Человека, который будет действовать в моих интересах на слушании.
В его глазах мелькнуло что-то почти искреннее.
Изумление.
— Вы действительно ничего не понимаете.
— Начинаю.
— У вас нет защитника, Элиса. У вас был род. Вы предали его. Теперь у вас есть только моя милость.
Я усмехнулась.
Не потому что было смешно.
Потому что иначе голос дрогнул бы.
— Плохая новость, лорд Морр. На милость противоположной стороны я обычно не полагаюсь.
— Вы не в своём суде.
— Зато вы всё ещё в своём. И это ваша слабость.
Он снова приблизился.
На этот раз я всё-таки прижала пальцы к спрятанному ножику.
Рейнар увидел движение.
Конечно увидел.
— Достаньте.
— Что?
— То, что прячете.
Мы смотрели друг на друга несколько секунд.
Потом я медленно вынула ножик для писем и положила на стол.
Короткое лезвие жалко блеснуло в холодном свете.
Рейнар опустил взгляд.
— Этим вы собирались защищаться от дракона?
— Нет. От мужчины, который входит без стука в комнату женщины, которую ненавидит.
Он ничего не сказал.
Но тень за его плечами стала гуще.
Потом он взял ножик, переломил его двумя пальцами и бросил обломки в пустой камин.
Металл звякнул о решётку.
— Я не трону вас, — сказал он. — Не из жалости. Не из уважения. Только потому, что мёртвая вы слишком легко станете легендой о невинной жертве.
— А живая?
— Живая вы ответите.
Я кивнула.
— Вот это уже ближе к праву.
Он направился к двери.
Я вдруг поняла, что если он уйдёт сейчас, я останусь с пустыми стенами, браслетом, чужим телом и ужасом, который начнёт разрастаться в тишине.
Поэтому спросила:
— Что случилось с Серафиной?
Рейнар остановился.
Не сразу обернулся.
Комната будто стала холоднее.
— Вы знаете.
— Нет.
— Знаете.
— Тогда скажите это вслух. Для протокола.
Он медленно повернул голову.
В серебряных глазах больше не было льда.
Там была ночь, в которой что-то горело.
— Она умерла в оранжерее Чёрной Сакуры. На руках у неё была кровь. В её бокале — яд. В ваших покоях нашли такой же флакон. А за два часа до смерти вы кричали на весь дом, что мёртвые жёны должны оставаться мёртвыми.
Меня замутило.
Не от обвинения даже. От вспышки памяти.
Чёрные лепестки на белом камне.
Женщина с золотисто-белыми волосами лежит на полу.
Кто-то плачет.
Нет.
Не плачет.
Смеётся?
Картинка рассыпалась.
— Я не помню, — сказала я.
— Тогда молитесь, чтобы вспомнили до второго слушания.
— Вы верите в молитвы?
— Нет.
— Тогда зачем советуете?
Рейнар посмотрел на меня с такой усталостью, что на миг стал старше. Не на тридцать восемь. На все войны, которые пережил, и на все комнаты, в которых не успел спасти тех, кого должен был.
— Потому что больше вам ничего не поможет.
Он коснулся дверной печати. Серебряная линия вспыхнула.
— Лорд Морр, — сказала я.
Он не повернулся.
— Кто будет представлять интересы Миры и Эриана на повторном слушании?
Его плечи напряглись.
— Я.
— Вы сторона.
— Я их отец.
— Это не одно и то же.
Рейнар обернулся так резко, что воздух ударил мне в лицо холодом.
— Вы не имеете права произносить слово «дети».
Я молчала.
Он сделал шаг назад, к двери, но голос его остался рядом — низкий, жёсткий, почти сорванный.
— Моя дочь до сих пор просыпается с криком после того, что вы сделали.
Дверь закрылась.
Серебряная жилка пробежала по камню и погасла.
Я осталась одна.
Несколько секунд просто стояла, слушая собственное дыхание.
Потом подошла к камину, присела и подняла обломок ножика для писем. Лезвие больше не годилось ни для защиты, ни для угрозы.
Зато на отполированной стороне металла дрожало моё отражение.
Чужое лицо.
Чужая вина.
Чужая смерть, в которую меня уже вписали.
Я сжала обломок в ладони.
— Хорошо, Элиса Морр, — прошептала я. — Раз ты не можешь рассказать, что произошло… придётся мне самой выяснить, за что нас обеих собираются похоронить.
За стеной снова протяжно заревел дракон.
А браслет на моей руке тихо, почти довольно, стукнул один раз — как сердце.
Глава 3. Девочка за ширмой
Утро в Моррхолле не наступило.
Оно просочилось в комнату серым холодом, как вода под дверь.
Сначала я решила, что за окном всё ещё ночь: небо оставалось тёмным, башни — чёрными, снег — почти синим. Но где-то внизу уже загремела посуда, в коридоре прошли шаги, а на каменной стене у двери вспыхнула тонкая серебряная линия.
Дверь открылась.
Не полностью. Ровно настолько, чтобы в щель могли протиснуться поднос, рука в сером рукаве и чужое презрение.
— Завтрак, леди.
Последнее слово прозвучало так, будто его уронили в грязь и теперь подавали двумя пальцами.
Поднос поставили на маленький столик у двери. Я успела заметить край чепца, веснушчатую щёку, рыжую прядь — и дверь тут же закрылась.
— Спасибо, — сказала я уже камню.
Камень не ответил.
Завтрак состоял из тонкого ломтя тёмного хлеба, холодного сыра и чашки травяного отвара, пахнувшего дымом и чем-то горьким. Я долго смотрела на еду. Потом вспомнила вчерашнюю воду, собственное правило “если бы хотели отравить, сделали бы раньше” и добавила к нему новое: “но в этом доме лучше не привыкать к оптимизму”.
Есть всё равно пришлось.
Голод — плохой советчик. Страх — ещё хуже. А вместе они превращают человека в существо, которое подписывает что угодно, лишь бы его оставили в покое.
Я не собиралась подписывать что угодно.
Когда чашка опустела наполовину, дверь снова дрогнула.
Я подняла голову.
На этот раз серебряная линия на косяке вспыхнула неуверенно, будто замок сомневался, имеет ли право открываться. Ручка не повернулась. Никто не вошёл.
Но за дверью кто-то был.
Маленький.
Это я поняла не по звуку. Звука почти не было. Просто в тишине появилось дыхание — лёгкое, рваное, детское. И ещё шорох ткани по дереву, будто кто-то прижался к двери щекой.
Я поставила чашку.
— Если ты принесла ещё один завтрак, я пока не справлюсь, — сказала я спокойно.
Тишина.
Потом едва слышный скрип.
Дверь открылась на ладонь.
В щели показался глаз.
Тёмный. Огромный на маленьком бледном лице.
Я не двинулась.
Глаз исчез.
Щель стала шире.
Девочка стояла босиком на каменном полу коридора.
Лет восемь. Может, меньше — из-за худобы и белых волос, которые падали на плечи почти прозрачной волной. На ней было простое серое платье, слишком тёплое для комнаты и слишком лёгкое для северного коридора. На шее — выцветшая лента, завязанная неровным узлом.
Мира.
Я не знала, откуда взяла имя. Оно всплыло сразу, болезненно и точно.
Младшая дочь Рейнара и Серафины.
Ребёнок, который, по словам отца, просыпался с криком после того, что сделала Элиса.
Мира держала перед собой лист плотной бумаги. Так крепко, что края смялись под пальцами.
— Здравствуй, — сказала я.
Девочка вздрогнула.
Не просто испугалась — именно вздрогнула всем телом, будто голос ударил по коже. Пальцы на рисунке побелели.
Я тут же пожалела, что заговорила.
— Я не подойду, — добавила тише. — Буду сидеть здесь.
Мира молчала.
Она была бледной настолько, что под кожей у висков виднелись тонкие голубые жилки. Но не это заставило меня насторожиться. У неё дрожала правая рука. Мелко, почти незаметно, но ритмично. Так дрожат не от обычного страха. Так дрожат после высокой температуры, слабости, долгого плача или чего-то, что тело не может вывести.
Вера Соколова, адвокат, не была врачом.
Но слишком много раз сидела рядом с детьми в коридорах больниц, пока их матери подписывали заявления. Слишком хорошо знала разницу между “ребёнок боится” и “с ребёнком что-то не так”.
— Ты замёрзла, — сказала я.
Мира отрицательно мотнула головой.
Слишком быстро.
Ложь ребёнка, который привык отвечать так, как от него ждут.
Я медленно отодвинула от себя чашку.
— Можешь взять. Я почти не пила. Горькое, но тёплое.
Девочка посмотрела на чашку.
Потом на меня.
Потом снова на чашку.
И сделала крошечный шаг назад.
Я не стала настаивать.
В коридоре было темно, но из-за её плеча тянуло холодом. Если она стояла там давно, босые ступни должны были уже онеметь. На левом запястье, где рукав задрался, мелькнула тонкая серебристая полоска.
Я замерла.
Не украшение.
Не царапина.
Слишком ровная. Слишком похожая на те трещины, что вчера проступили вокруг моего браслета.
Мира заметила мой взгляд и резко спрятала руку за рисунок.
— Прости, — сказала я. — Я не хотела напугать.
Она не ответила.
Её взгляд скользнул к моей левой руке.
К браслету.
Металл, будто почувствовав это, тихо стукнул. Один раз. Почти как вчера ночью.
Мира побледнела ещё сильнее.
Она отступила.
— Подожди, — сказала я, но тут же прикусила язык.
Нельзя.
Нельзя хвататься за ребёнка голосом. Нельзя давить. Нельзя задавать прямые вопросы, если сама твоя фигура для неё — кошмар, которому дали лицо.
Я опустила руку под стол, закрывая браслет складками платья.
— Он мне тоже не нравится, — сказала я.
Мира остановилась.
Её глаза стали чуть шире.
Я кивнула на браслет, но не вытащила руку.
— Если ты из-за него испугалась. Он делает больно. И, кажется, ведёт себя невежливо.
Слова прозвучали глупо.
Но девочка вдруг посмотрела на меня иначе.
Не доверчиво. Нет. Доверие не появляется от одной мягкой фразы, особенно если тебя годами учили бояться.
Но в её страхе появилась трещина.
Любопытство.
Я осторожно улыбнулась — не широко, не “для ребёнка”, а почти незаметно.
— Я В… — имя застряло.
Вера.
Нельзя.
— Я Элиса, — сказала я и почувствовала, как внутри что-то сопротивляется. — Но ты это знаешь.
Мира сжала рисунок.
— А ты Мира.
Девочка опустила взгляд.
Не подтвердила. Не отрицала.
— Красивое имя, — добавила я. — Короткое. Его трудно испортить титулами.
Молчание.
Потом она подняла лист чуть выше.
Не протянула. Просто повернула его ко мне.
На бумаге был чёрный дракон.
Нарисован детской рукой, но с пугающей точностью: длинная шея, крылья, когти, тёмное пламя вокруг пасти. Дракон сидел в клетке. Не в пещере, не на цепи — именно в клетке из семи высоких прутьев.
Перед клеткой стояла женщина без лица.
В длинном платье.
У окна.
Я поняла, что перестала дышать.
— Это… — Я заставила голос остаться ровным. — Ты сама нарисовала?
Мира кивнула.
Едва-едва.
— Женщина — это я?
Девочка снова вздрогнула, но на этот раз не от голоса. От вопроса.
Она не кивнула.
Не покачала головой.
Пальцы на рисунке задрожали сильнее.
Где-то далеко в коридоре раздались быстрые шаги.
Мира услышала их раньше меня. Её лицо изменилось мгновенно: страх собрался в привычную маску. Она прижала рисунок к груди и попятилась.
— Мира.
Новый голос был мальчишеским, но таким холодным и взрослым, что по нему хотелось проверить документы.
В дверном проёме появился подросток.
Четырнадцать лет, может быть. Чёрные волосы, серебристые глаза — почти как у Рейнара, только без ледяной неподвижности. В этих глазах горело слишком много злости для ребёнка и слишком много боли для взрослого. Форма на нём сидела идеально: тёмный китель, высокий ворот, знак дома Морр у плеча. Он выглядел так, будто застегнул себя на все пуговицы, чтобы не рассыпаться.
Эриан.
Наследник.
Он не посмотрел на меня сразу. Сначала — на сестру.
— Я сказал тебе ждать в детском крыле.
Мира опустила голову.
Рисунок смялся у неё в руках.
— Она ничего не сделала, — сказала я.
Теперь Эриан посмотрел на меня.
Если взгляд Рейнара был приговором, то взгляд его сына оказался ножом, который слишком маленькая рука держит слишком крепко.
— Я не с вами говорил.
— А я не спрашивала разрешения.
Он побледнел от ярости. Не вспыхнул, не закричал — именно побледнел. Хорошая школа. В этом доме детей, похоже, учили держать лицо раньше, чем спать без страха.
— Мира, — повторил он. — Иди.
Девочка сделала шаг к нему.
И тут браслет на моей руке снова стукнул.
Тихо.
Но Мира резко закрыла уши ладонями.
Рисунок упал на пол.
Она не закричала. Не смогла. Только открыла рот, и по её горлу прошла беззвучная судорога.
Я вскочила.
— Не подходите к ней! — резко сказал Эриан.
Я остановилась.
Не потому, что он приказал. Потому что он был прав: если я сейчас рванусь к Мире, она испугается сильнее.
— У неё реакция не на меня, — сказала я быстро. — На звук браслета.
— Замолчите.
— Посмотри на неё. Руки. Дыхание. Она не капризничает, у неё приступ страха или боли.
— Вы не имеете права говорить о её боли.
— А ты имеешь право её не замечать, потому что тебе удобнее злиться?
Он сделал шаг ко мне.
Дверь за его спиной, кажется, потемнела. Или это мне показалось.
— Вы забываетесь.
— Нет. Я как раз начинаю вспоминать, что в комнате ребёнок.
— Вы не мать ей.
Удар был точный.
Не по мне даже. По чужой памяти Элисы, где мелькнули закрытые двери, детский плач, собственный голос — злой, сорванный, отчаянный: “Я имею право её видеть!”
Я удержалась.
— Верно, — сказала я. — Не мать.
Эриан прищурился.
Он ожидал спора. Возможно, слёз. Возможно, той самой Элисы, которая должна была вцепиться в слово “право” и начать рвать им воздух.
Я продолжила:
— Но взрослый человек в комнате. И пока взрослые заняты тем, что ненавидят друг друга, ребёнок стоит босиком на ледяном полу и дрожит.
Его взгляд на секунду метнулся к ногам Миры.
На одну секунду.
Но я увидела.
Мира тоже.
Она убрала ладони от ушей. Медленно. Осторожно. Как зверёк, который ещё не верит, что крик закончился.
— Мира, — голос Эриана стал тише. — Возвращайся.
Девочка наклонилась за рисунком.
Я тоже посмотрела вниз.
Лист лежал между нами лицевой стороной вверх. Чёрный дракон в клетке. Женщина без лица. Семь прутьев.
И ещё одна деталь, которую я не заметила сразу: в углу был нарисован маленький белый цветок. Почти чёрный по краям.
Сакура?
Оранжерея Чёрной Сакуры.
Слова Рейнара из ночного разговора вернулись ледяным эхом: “Она умерла в оранжерее”.
Эриан перехватил мой взгляд.
— Не смейте трогать.
— Я и не трогаю.
— Не смотрите на неё так.
— Как?
— Будто она может быть вам полезна.
Вот тут я почувствовала злость.
Не чужую. Свою.
Тихую, ясную, холодную. Ту самую, с которой подписывают апелляции в два часа ночи, когда все говорят “бесполезно”, а ты всё равно печатаешь, потому что ребёнок не должен возвращаться туда, где его сломают.
— Послушай меня внимательно, Эриан Морр.
Он вздрогнул от собственного имени.
Хорошо.
Значит, не привык, что с ним говорят как с человеком, а не как с наследником.
— Я не знаю, что тебе обо мне рассказывали. Вероятно, многое. Вероятно, страшное. Возможно, часть этого правда. Возможно, нет. Я не прошу тебя мне верить.
— Я и не собирался.
— Отлично. Значит, первое совпадение во взглядах.
Он сжал челюсть.
— Но ещё раз, — сказала я, не повышая голоса, — ещё раз ты будешь использовать страх сестры как доказательство собственной взрослости, и я заставлю тебя объяснять это не мне. Отцу. Судье. Любому человеку, который считает себя ответственным за вас.
Эриан тихо рассмеялся.
Плохо.
Горько.
— Вы угрожаете мне?
— Нет. Я фиксирую позицию.
— Вы стёртая женщина. У вас нет позиции.
Слова ударили по комнате громче, чем крик.
Мира зажмурилась.
Браслет на моей руке нагрелся.
Я медленно вышла из-за стола.
Эриан напрягся, но не отступил. Мальчик с ножом под подушкой. Маленький лорд в форме. Наследник дома, где детей учили бить первыми, чтобы никто не заметил, что они боятся.
Я остановилась на расстоянии двух шагов.
— Ещё раз назовёшь женщину стёртой при слугах, при сестре или при ком угодно слабее тебя, — сказала я, — и будешь сам чистить сапоги всей ночной смене.
Он замер.
— Что?
— Сапоги. Щёткой. Руками. Могу уточнить процедуру письменно, если в Академии наследников не обучают бытовым терминам.
Он смотрел на меня так, будто я предложила ему отдать корону свиньям.
— Вы не можете мне приказать.
— Возможно. Но могу попросить твоего отца включить это в воспитательный план. Ему понравится слово “дисциплина”.
Попала.
Не потому, что он испугался наказания. Потому что задела то, на чём держалась вся его броня: быть достойным отца.
— Не смейте говорить о моём отце.
— Тогда не веди себя так, чтобы мне приходилось.
Мира медленно нагнулась.
Мы оба посмотрели на неё.









