
Полная версия
Волчья метка. Слепая луна (Книга 1)
И его дыхание в темноте.
Глава 4
Он пришел на вторую ночь.
Я ждала его весь день, и от этого ожидания было тошно и стыдно, как от болезни, которую нельзя показать, которую прячешь глубоко внутри, под ребрами, в том месте, где живет голод и страх и все, что ты не хочешь чувствовать, но чувствуешь. Весь день мыла полы и прислушивалась к звукам наверху, ловила их жадно, как голодная птица ловит крошки, просеивала сквозь пальцы, отбрасывала чужие. Тяжелые шаги - нет, не те, легче, быстрее, без утробной вибрации, от которой дрожит камень. Еще шаги - снова не он. И еще - не он, не он, не он, и с каждым чужим шагом что-то внутри сжималось туже, больнее, нелепее.
К вечеру я убедила себя, что ждать нечего. Легла. Завернулась в его шкуру. Уткнулась лицом в мех, и мне было стыдно, и я не могла остановиться - тело хотело этот запах. Тело запомнило его раньше, чем голова разрешила.
Я не услышала, как он вошел. Просто запах - сосновая смола и раскаленное железо - ударил в ноздри, а через секунду его рука была у меня на горле.
Не на шее. На горле. Пальцы сомкнулись вокруг кадыка, и он поднял меня с тюфяка одной рукой. Как котенка за шкирку. Мои ноги болтались в воздухе. Шкура соскользнула, холодный воздух ударил по телу. Я захрипела - его хватка перекрывала воздух не полностью, но достаточно, чтобы в голове зашумело.
Он подтянул меня к себе. Близко. Так близко, что его дыхание обожгло мне лоб - горячее, тяжелое, с рыком на каждом выдохе. Мое лицо оказалось на уровне его груди. Голая кожа - горячая, как чугунная сковорода, шершавая от шрамов. Он пах зверем - густо, тяжело, оглушающе. Так пахнет хищник, которому не нужно прятаться. Который стоит на вершине пищевой цепи и знает это каждой клеткой.
Он начал нюхать, и это было не человеческое, осторожное принюхивание, а звериное, жадное, ненасытное изучение, в котором не было ни грамма стеснения, ни тени сомнения - только инстинкт, голый и горячий, как его кожа. Уткнулся носом мне в макушку и втянул воздух так глубоко, что волосы зашевелились от этого вдоха, как трава от ветра. Рывком дернул мою голову вбок - его кулак был в моих волосах, выворачивал, тянул - и впечатался носом мне за ухо. Горячий, мокрый, жесткий. Втянул. Рыкнул - коротко, утробно. Развернул мою голову в другую сторону - шея хрустнула от рывка - и обнюхал другое ухо. Висок. Линию челюсти. Подбородок.
Больно. Шея горела. Скальп саднил от его хватки. Мои руки вцепились в его запястье - бесполезно. С таким же успехом можно было цепляться за каменную колонну. Он не замечал моих рук. Не замечал моих хрипов. Не замечал меня - он нюхал. Изучал. Как зверь, который нашел новую вещь и проверяет - съедобно? Интересно? Годится?
Он спустился ниже. Ткнул носом в ключицу. Рубашка на мне была тонкая, рваная - его дыхание прожигало ткань. Он прошелся носом по вороту, по плечу, по руке. Его свободная рука схватила мое запястье - стиснула так, что кости заскрипели. Поднес к лицу. Обнюхал ладонь - быстро, жадно, палец за пальцем. Рыкнул громче. Сжал запястье сильнее - до хруста. Я охнула.
Ему понравилось - и я почувствовала это так же отчетливо, как чувствуют перемену ветра или приближение грозы: всем телом, каждой клеткой кожи, каждым волоском, вставшим дыбом. Почувствовала в том, как он замер на секунду после моего охнувшего голоса. Как его дыхание стало глубже. Как его пальцы на моем горле сжались чуть крепче - не смертельно, но ощутимо. Ему нравился мой звук. Мой хрип. Мое маленькое, бессильное "ох".
Он разжал руку, и я рухнула на тюфяк, как подрезанная птица, и спина ударилась о камень, и воздух вышел из легких одним рваным выдохом, и мир сузился до горячей пульсирующей точки в горле, где его пальцы оставили свой рисунок. Я скрючилась на боку, хватая ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег, кашляла и давилась, и горло горело от его хватки, и запястье наливалось тупой тяжелой болью, которая будет цвести синяками к утру, и весь мир - от каменного пола до невидимого потолка - пах им, был пропитан его запахом, как ткань пропитывается краской, до последней нитки, до основы, до изнанки.
Он стоял надо мной. Я чувствовала его жар сверху - тяжелый, давящий, как крышка над кастрюлей. Его дыхание - ровное, спокойное, сытое. Как у зверя, который поохотился и доволен. Не тяжелое, не рваное. Довольное. Ему понравилось.
Он наклонился. Его рука - одна, левая, с железным обручем, ледяным на фоне его раскаленной кожи - схватила мой подбородок. Грубо, снизу, сжала челюсть. Повернула мое лицо вверх. К себе. Как будто хотел посмотреть. Хотя чего смотреть на слепую - мертвые серые глаза, грязные щеки, ободранный подбородок.
Он смотрел. Я чувствовала его взгляд - давление, жар, вес. Как камень на лице. Три секунды. Пять. Он разглядывал меня, держа за подбородок, как разглядывают вещь перед покупкой.
Потом отпустил. Толкнул мое лицо в сторону. Небрежно. Как откладывают недоеденный кусок - не выбрасывают, но и не доедают. Пока.
Шаги. Прочь. Вверх. Ушел.
Я лежала. Кашляла. Горло саднило. На запястье - его пальцы отпечатались пятью горячими полосами. Завтра будут синяки. Завтра Марта увидит и покачает головой. Завтра.
Сейчас я лежала и трогала свое горло. Там, где были его пальцы. Горячее. Пульсирующее. Живое.
Он схватил меня за горло, обнюхал, как вещь, стиснул запястье до хруста и швырнул обратно. Грубо. Жестко. Бесцеремонно. Как зверь, который берет, что хочет, когда хочет, и ему плевать.
И мое тело - тупое, предательское, сломанное тело, которое должно было скулить от боли и мечтать о побеге - горело. Горело не от боли, хотя боль была, горело от чего-то другого, темного и тягучего, как расплавленная смола, которая затекает в щели и застывает намертво, и уже не отскрести. От того, как его пальцы сжимали мне горло. От того, как его нос вдавливался в кожу за ухом. От того, как он рыкнул, когда нюхал мою ладонь.
Мясо не чувствует такого. Мясо терпит. Мясо не горит изнутри после того, как его швырнули на пол.
Я горела.
Утром Марта увидела синяки. На горле - пять полос. На запястье - браслет из кровоподтеков. Она посмотрела. Промолчала. Поставила передо мной миску каши. Ушла.
Что тут скажешь. Марта видела сотни таких следов - на чужих шеях, на чужих руках. Она знала, что они значат. Она знала, чем заканчивается. Ее молчание было громче любого предупреждения.
Вожак делает что хочет. С кем хочет. Когда хочет.
Я мыла полы. Скребла шкуры. Тряпка, вода, камень. Колени - в мокрое. Руки - в щелок. Боль привычная, рабочая, честная. Руки работали, голова - нет. Голова была в ночи. В его хватке. В запахе, который впитался в кожу и не смывался.
Днем мимо прошел волк - не молодой, не тот, с кислым дыханием и щенячьей злобой, а другой, старше, тяжелее, пахнущий мокрой шерстью и чем-то горьким, как полынь. Остановился. Принюхался, наклонив голову так, что я услышала, как хрустнул позвонок. Наклонился ко мне, и его дыхание - кислое, чужое, с привкусом сырого мяса и застарелого голода - коснулось моей шеи, той самой шеи, на которой еще горел след его ноздрей. Нюхал. Секунду, другую. Потом отдернулся так резко, как будто его ударили по морде невидимой рукой, фыркнул и ушел быстро, почти бегом, путаясь в собственных лапах на мокром камне.
Он унюхал на мне Вожака. Его запах на моем горле стоял как забор. Как предупреждение, выбитое в камне. Как оскаленная пасть на входе в нору - не лезь. Мое. Его запах - на моем горле, на моих волосах, на моей коже. Метка. Предупреждение. Мое. Не трогать.
Волк убежал от моего запаха. Нет - от его запаха на мне.
Внутри что-то дернулось. Не страх. Не облегчение. Что-то темное, жгучее, стыдное. Что-то, что шептало: он пометил тебя. Ты - его. Его вещь. Его мясо. И от этого тебе - горячо.
Я вжала тряпку в камень и терла пол, пока костяшки не побелели.
Вечером мне бросили кость. Сверху, из проема. Она стукнулась о камень у ног. Мяса на ней было больше, чем обычно. Не огрызки - целый кусок, горячий, с жиром. Я подняла. Понюхала.
Пахло его руками - тем самым запахом, от которого мое тело вспоминало ночь и кулак в волосах, и нос за ухом, и хрип на каждом его выдохе.
Он передал мне еду? Или кто-то из стаи? Нет. Стая бросала объедки. А это - кусок. Нормальный, большой, с мясом и жилами. Кто-то специально отрезал и кинул вниз.
Я ела. Жадно, быстро, давясь горячим жиром. И думала: это он. Он бросил мне кость. Как собаке. Как своей собаке. Не потому что жалко - потому что свое надо кормить. Свое должно быть сытым. Свое не должно сдохнуть.
Я - свое.
Кость обглодала до белого. Высосала мозг. Облизала пальцы. Каждый палец пах его ладонями. Мясо. Смола. Железо.
Я сидела на полу кухни, облизывая кость, как собака. Как его собака. Ручная, прикормленная, помеченная. С синяками от его пальцев на горле и его запахом в волосах. Сидела и облизывала кость, и где-то на дне черепа стучала мысль: ты не собака. Ты человек. У тебя было имя. Была мама. Был ткацкий станок и серое озеро за окном. Были руки, которые умели создавать красоту из ниток.
А теперь ты облизываешь кость, которую бросил зверь. И тебе - хорошо.
Хорошо, потому что сытно. Хорошо, потому что тепло. Хорошо, потому что он помнит о тебе. Три этажа камня между вами - а он помнит. Бросает кость. Спускается ночью. Хватает. Нюхает. Кусает.
Помнит.
Мне было стыдно. И от стыда - еще горячее.
Третья ночь. Он не стал ждать.
Я еще сидела на тюфяке, разматывая тряпку с ладони, когда запах ударил в нос. Через секунду - его рука в моих волосах. Сгреб, дернул, поставил на ноги. Я вскрикнула - от неожиданности, не от боли. Хотя больно тоже было. Ему было плевать.
Он развернул меня к себе. Обе руки - на моих плечах. Тяжелые. Давящие. Его ладони накрыли мои плечи целиком - я под ними была, как мышь в когтях ястреба. Его пальцы впивались в кожу - не до крови, но ощутимо. Он держал. Фиксировал. Как зверь фиксирует добычу перед тем, как...
Он наклонился. Его лицо - рядом с моим. Я чувствовала его дыхание на своей щеке, на своих губах. Горячее. Влажное. С рыком на выдохе. Он не целовал - он не знал, что это. Он обнюхивал мое лицо. Лоб, нос, щеки, подбородок. Его нос касался моей кожи - жесткий, горячий, мокрый.
Он зарычал. Низко. Утробно. Рык прошел через его грудь - я почувствовала вибрацию его тела, потому что стояла вплотную, прижатая его руками, и его грудная клетка вибрировала, как барабан. Мои ребра задрожали в ответ. Мое сердце сбилось с ритма - подстроилось под его. Чужой ритм. Звериный. Медленнее моего. Тяжелее.
И тогда - зубы.
Его зубы на моем ухе, и мир перестал существовать за пределами этого прикосновения. Не сильно - не до крови, не до разрыва, но ощутимо, отчетливо, неотменимо. Зубы сомкнулись на мочке - острые, нечеловечески острые, с краями, которые могли бы вскрыть кожу, как нож вскрывает плод, но не вскрыли, остановились на границе, на самом краю боли, там, где боль переходит в нечто другое, чему я не знала имени. Я вздрогнула всем телом. Звук вырвался из горла - тонкий, жалкий, задушенный. Не крик. Скулеж.
Он зарычал. Низко. Утробно. Довольно. Мой скулеж ему понравился больше, чем молчание. Он хотел звуков. Он хотел реакции. Не страха - реакции. Чтобы я дергалась. Чтобы пищала. Чтобы мое тело отвечало его телу.
Куснул за шею - сильнее, увереннее, с рыком, который завибрировал в моих костях, как камертон. Его зубы впились в кожу между шеей и плечом, в то мягкое, беззащитное место, где пульсировала жилка, где кровь билась так близко к поверхности, что он наверняка чувствовал ее вкус сквозь кожу, соленый и горячий, как сама жизнь. Я дернулась. Вскрикнула. Его хватка на плечах стала железной. Он держал и кусал, и рычал, и его рык вибрировал в моих костях, в моих зубах, в моем черепе.
Боль. Яркая, звенящая, горячая. И под болью - что-то другое. Что-то, от чего мои пальцы впились ему в предплечья, и я не оттолкнула - вцепилась. Его мышцы под моими руками - каменные, горячие, перевитые шрамами. Я вцепилась в зверя, который кусал мне шею. Вцепилась - и не отпускала.
Он зарычал. Громче. Удивленно? Одобрительно? Я не знала звериных интонаций. Но рык изменился - стал глубже, тяжелее, и его тело прижалось ко мне ближе, и я почувствовала его целиком - каменную стену из мышц, жара и чужой кожи.
Потом - оттолкнул.
Отпустил. Разжал зубы. Разжал руки. Я покачнулась - ноги не держали. Он толкнул меня. Ладонью в грудь. Несильно для него - для меня достаточно. Я упала на тюфяк. На спину. Лежала и смотрела в темноту мертвыми глазами, и шея горела, и ухо горело, и на плечах отпечатались его пальцы, и внизу живота скрутилось так, что я прикусила губу до крови.
Он стоял надо мной. Дышал. Спокойно. Ровно. Как будто ничего не произошло. Как будто он не схватил, не обнюхал, не укусил. Как будто это - нормально. Как будто так и надо.
Для него - так и надо. Так волки знакомятся. Так волки проверяют. Так волки решают - мое или нет.
Он решал.
Шаги. Прочь. Лестница. Ушел.
Я лежала. Трогала шею. Там, где его зубы - два полукруга, верхняя и нижняя челюсть. Не кровь - но кожа содрана. Завтра будет синяк. Красивый. В форме его рта.
Мое тело дрожало. Все - от пальцев ног до корней волос. Не от страха. Не от холода. Дрожало от того, что он сделал, и от того, как мое тело на это ответило. Ответило жаром. Ответило скулежом, который ему понравился. Ответило пульсом внизу живота, тяжелым и мокрым, от которого хотелось сжать бедра и умереть от стыда.
Он - зверь. Грубый. Жесткий. Бесчувственный. Ему нравится хватать. Нравится нюхать. Нравится кусать. Нравится, когда я дергаюсь и пищу. Ему - нравится.
И мне.
Эту мысль я похоронила сразу. Затолкала на самое дно, под страх, под боль, под стыд, под все. Закопала. Засыпала.
Она не закопалась, потому что есть вещи, которые нельзя похоронить, как нельзя похоронить огонь - он уходит в землю и тлеет там, под слоем золы и камней, и ждет, ждет, ждет своего часа.
Она лежала на дне и горела. Горела его руками на моих плечах. Горела его зубами на моей шее. Горела его рыком в моих костях. Горела тем, как я вцепилась в его предплечья и не отпускала. Не оттолкнула. Вцепилась. Как угли, которые присыпали пеплом - не видно, но горячо. Тронешь - обожжешься. Подуешь - вспыхнут.
Я натянула шкуру. Его шкуру. Прижала к лицу. Закрыла глаза - бессмысленный жест слепой, привычка, рефлекс. Вдохнула его запах из меха. Тот же запах, что на моем горле. На моей шее. На моем ухе.
Я была его. Не потому что он решил. Потому что мое тело решило за меня. Тупое, предательское, голодное тело, которое горело от его рук и скулило от его зубов и хотело - хотело, хотело, хотело - чтобы он пришел снова.
Он придет. Звери возвращаются к тому, что пометили.
А я была помечена. С головы до ног. Синяками, укусами, запахом. Его клеймом на моей коже.
Клеймо зверя.
Марта говорила: они не как мы. Не обнимают. Не ласкают. Не целуют. Они хватают, кусают, роняют, швыряют. У них нет слова "нежно". Нет слова "бережно". Есть "мое" - и точка. Мое - значит, кусаю. Мое - значит, метка. Мое - значит, горе тому, кто тронет.
Грубо. Жестко. Больно.
И я - сломанная, слепая, бесполезная - лежала на тюфяке и хотела, чтобы он укусил еще раз. Сильнее. Глубже. Так, чтобы осталось навсегда. Так, чтобы каждый волк в этой крепости знал - мое. Его.
Я ненавидела себя за это. Ненавидела свое тело, которое предало быстрее, чем успела подумать. Ненавидела дрожь в коленях и жар внизу живота и то, как мои пальцы снова и снова возвращались к его укусу на шее, трогали, проверяли - здесь? Еще здесь? Не пропал?
Не пропал. Горел. Пульсировал. Жил.
Сорок семь шагов до очага. Двадцать три ступени наверх. Пять синяков на горле. Два полукруга на шее.
Считай. Дыши.
Не думай о том, как горит кожа там, где были его зубы.
Не думай о том, что ты вцепилась в его руки и не отпускала.
Не думай о том, что тебе хотелось - больше. Сильнее. Ближе.
Не думай.
Считай.
Сорок семь. Двадцать три. Пять. Два.
Числа. Шаги. Синяки. Укусы.
Моя новая карта. Карта его зубов на моей коже.
Единственная территория, которую я не хочу покидать.
Засыпала медленно, как тонут - сначала ноги, потом тело, потом голова уходит под воду, и тишина смыкается над тобой, и ты перестаешь сопротивляться, потому что вода теплая, и на дне - его запах. Его шкура у лица, его дыхание в каждом вдохе, его следы на моем теле - горячие, пульсирующие, живые, как второе сердцебиение поверх моего собственного.
Зверь.
Мой зверь, которому нет названия на человеческом языке и нет оправдания в человеческом мире. Мой зверь, от которого останутся синяки и укусы и горящая кожа и стыд, от которого хочется свернуться клубком и никогда не разворачиваться. И желание - темное, тяжелое, неподъемное, как камень, под которым я лежала, - чтобы он пришел снова.
Глава 5
Я увидел ее голой и чуть не сожрал собственный язык.
Раз в десять дней рабов гнали к реке - мыться. Не из заботы, нет, просто вонь от немытого мяса забивала даже волчьи ноздри, и Клык, старый ублюдок, который отвечал за хозяйство, сказал: либо моем их, либо закапываем, потому что скоро они начнут гнить заживо. Я разрешил. Мне было насрать - пусть моются, пусть гниют, пусть провалятся в ту реку и не всплывут, у меня хватало дел поважнее, чем думать о гигиене расходного материала.
Но в это утро что-то потянуло меня к утесу, нависающему над рекой, как ладонь над миской, с которого открывался вид на излучину, где мелко и течение слабое, где камни покрыты зеленым мхом и вода блестит на солнце, если солнце вообще пробивается через серую муть, которую в этих землях называют небом. Что-то потянуло - или кто-то, потому что мое ебучее тело давно жило своей собственной жизнью, и ноги несли меня туда, куда я не просил, и ноздри искали запах, который я не хотел искать, и все это было унизительно, и бесило, и я ненавидел себя за каждый шаг, но шел.
С утеса я видел все.
Река внизу блестела тускло, как старый клинок, который давно не точили, и несла с собой запахи мха, мокрой земли и рыбьей чешуи, и от воды тянуло холодом, от которого сводило челюсть даже на расстоянии. Семеро рабов спустились к воде гуськом, под конвоем двух молодых охотников, которым было откровенно скучно и которые грызлись между собой за кусок вяленого мяса, не обращая внимания на свое стадо. Мужики скинули тряпье и полезли в воду первыми - грязные, тощие, с торчащими ребрами и хребтами, похожие на ощипанных кур. Бабы жались к берегу, мялись, прикрывались руками. Три штуки. Бабы всегда мнутся. Идиотская человечья привычка - прятать тело, которое и так никому не нужно.
Она стояла последней. На берегу, босиком на мокрых камнях, и ветер трепал ее волосы - серебристые, длинные, до поясницы, живые и блестящие даже в этом сером свете, как лунная дорожка на воде, как нитка расплавленного металла в темноте. Она стояла и не двигалась, потому что не знала, где берег кончается и начинается река, и ее руки были вытянуты вперед, нащупывая воздух, и пальцы шевелились, как усики слепого жука, ищущие дорогу в незнакомом мире.
Одна из баб подошла, взяла ее за руку, потянула к воде. Она пошла - осторожно, ощупывая каждый камень ступней, и ее ноги были белыми и тонкими, с голубыми венами на щиколотках, с розовыми шрамами на подошвах - от дороги, от камня, от моей крепости, которая жрала ее ступни каждый день.
Она стянула рубаху.
Одним движением, через голову, быстро, как будто хотела покончить с этим раньше, чем успеет подумать, и рубаха полетела на камни, и она осталась голой, и мир перестал существовать.
Блядь.
Я видел тысячи голых тел за тысячу лет. Человечьих, волчьих, всяких. Тела - это мясо, кости, кожа, требуха, ничего интересного, ничего, от чего у тысячелетнего вожака перехватит дыхание и потемнеет перед глазами. Но ее тело было другим, и я не мог объяснить, чем, как не мог объяснить, почему ее запах сводил меня с ума, а запах любой другой самки оставлял равнодушным, как запах камня или дерева.
Маленькая. Такая маленькая, что в ней не было ничего лишнего - ни жира, ни плоти, только кости и кожа, натянутая на них, как ткань на раму, тонкая, прозрачная, с голубыми прожилками, через которую, казалось, можно было видеть, как бьется сердце. Ключицы - острые, как лезвия, с ямками, в которых скапливались тени. Ребра - каждое видно, каждое отдельно, лесенка из кости и кожи, ведущая от горла к животу. Живот - впалый, с тонкой ложбинкой посередине, с тазовыми костями, выступающими, как крылья птицы, готовой взлететь. Бедра - узкие, мальчишеские, с синяками от моих пальцев на внутренней стороне, бордовыми, жирными, как чернильные пятна на белом пергаменте.
Мои синяки. На ее коже. Мои отпечатки на ее теле - пять пальцев на горле, пять на бедре, зубы на шее, царапины от когтей на плечах. Я пометил ее с головы до ног, расписался на каждом сантиметре, и сейчас, в сером утреннем свете, ее тело выглядело как карта моего безумия, белый холст, на котором мои руки нарисовали картину из синяков и укусов.
У меня пересохло в горле. Не от жажды - от чего-то другого, горячего и удушающего, что поднялось из паха, из живота, из самого дна, где мертвый волк лежал свернувшись, и ударило в голову, в глаза, в зубы. Похоть. Волчья, звериная, ослепительная похоть, от которой заломило кости и когти выехали из-под ногтей, впившись в ладони, и челюсть свело так, что я услышал, как хрустнул зуб - коренной, правый, верхний - раскрошился от давления, и я сглотнул крошку эмали вместе со слюной, обжигающей, густой, как расплавленный свинец.
Она вошла в воду. По колено. Вздрогнула - холодно. Обхватила себя руками, и ее соски сжались от холода, маленькие, розовые, твердые, и я смотрел на них с высоты утеса, и мне хотелось прыгнуть, спуститься, схватить ее мокрую, скользкую, ледяную, прижать к своему раскаленному телу и взять, прямо там, в реке, на камнях, на глазах у всех, потому что мне насрать, потому что она моя, потому что мое тело орало и рвалось из кожи, и волк внутри, дохлый, запечатанный, замурованный на тысячу лет, ворочался и скулил, и его скулеж был моим скулежом, и его голод - моим голодом.
Она зачерпнула воды и плеснула себе на плечи, и ее серебристые волосы хлынули вперед тяжелой волной, прилипли к мокрым плечам, свесились до воды, касаясь поверхности кончиками, и река подхватила их, потянула, заиграла ими, как играет с добычей, обнажив спину - тонкую, с выступающими позвонками, каждый из которых я мог бы пересчитать языком, если бы мой язык умел считать, а не только рвать и лизать. Вода стекала по ее лопаткам, по впадинке вдоль позвоночника, по пояснице, по ягодицам - маленьким, узким, с ямочками по бокам, и каждая капля, бегущая по ее коже, бесила меня так, что хотелось слизать их все, каждую, одну за другой, пока на ней не останется ничего, кроме моей слюны и моего запаха.
Я хотел ее. Так, как волк хочет добычу - не мозгом, не сердцем, не какой-то человечьей дрянью вроде чувств или привязанности, а телом, мышцами, костями, зубами, каждой клеткой, которая вопила и рвалась и требовала, и от этого хотения скулы сводило до боли, и пальцы сжимались в кулаки, и ногти протыкали ладони, и кровь текла по пальцам, горячая и бесполезная.
Но я знал. Знал то, что мое тело не хотело знать, то, что волк внутри отказывался признавать, - если я ее возьму, я ее сломаю. Раздавлю. Размозжу. Она - маленькая, хрупкая, с костями, которые я перешибу одним движением, с кожей, которая лопнет под моими пальцами, с телом, которое весит меньше, чем моя нога. Я в ней - это как бревно в птичьем гнезде. Не войду - разнесу. Не трахну - убью. И потом буду лежать рядом с мертвой, пропитанной моим запахом, и скулить, потому что сломал единственную вещь, которую не хотел ломать, единственную из тысяч и тысяч вещей, которые ломал не задумываясь.
Кулак врезался в скалу. Камень треснул, костяшки тоже, кровь брызнула на серый мох, и боль прошила руку от пальцев до плеча, яркая, чистая, отрезвляющая. Хорошо. Боль - это хорошо. Боль вышибает похоть, как вода вышибает огонь, на секунду, на две, и в этих двух секундах можно вдохнуть и напомнить себе: ты не зверь. Нет, вру. Ты зверь. Но ты зверь, у которого хватит мозгов не сломать свою игрушку.
Я ушел. Развернулся и ушел от утеса, прежде чем инстинкт снова возьмет верх над рассудком, прежде чем ноги понесут меня вниз, к реке, к ней, мокрой и голой и дрожащей, с моими синяками на бедрах и моими укусами на шее, к той, которую я хочу так, что кости трещат и зубы крошатся.
Бил стену в своей комнате. Долго. Оба кулака в кровь. Камень крошился, летел осколками, впивался в лицо, в грудь. Я бил и бил, и с каждым ударом перед глазами стояла она - мокрая, серебристые волосы прилипли к спине, вода на ключицах, соски, сжавшиеся от холода, позвонки, которые можно пересчитать, и мои отметины на ее белой коже, мои подписи, мои клейма, мои.









