
Полная версия
Человек за стеклом. Он умел чинить все. Кроме собственной семьи
В обед звонила Оля, младшая сестра. Оля жила на другом конце города с мужем Виталиком — добродушным здоровяком, который вечно пропадал на подработках и на все семейные бури отвечал одним «разберёмся», — и с двумя детьми, которых хватило бы на пятерых.
Старшая, Лиза, была Олина гордость: умница, красавица с серьёзными глазами, занималась танцами и уже привозила с конкурсов грамоты, которыми была увешана вся кухня. «Не в нас пошла», — гордо говорила Оля, и обе сестры хохотали. Младший, Мишка, был другой породы — артист. Талантливый до жути: во дворе он собирал вокруг себя толпу детей и взрослых и травил истории так, что его слушали открыв рот. И тем же талантом пользовался дома без всякой совести: вдохновенно врал, глядя честными глазами, устраивал спектакли со слезами по заказу и шантажировал семью голодовками — «не буду есть, пока не купите». Оля жаловалась на него в трубку через смех и ужас пополам: «Марин, он меня сегодня опять переиграл. Мне пять лет, а он меня переиграл!»
Разговоры у сестёр были из тех, что не начинаются и не кончаются, а просто продолжаются с любого места: про маму, про Лизкины конкурсы, про Мишкины гастроли по соседям, про цены, про какую-то кофту. Говорили они на своём языке, наполовину из междометий, и смеялись одинаково — громко, запрокидывая голову, так, что оборачивались прохожие. Мама всегда говорила: вас двоих слышно раньше, чем видно.
По четвергам Марина ходила с подругами в кафе — три женщины, знакомые ещё с института, два часа разговоров обо всём. Подруги рассказывали про своих мужей — кто смешное, кто наболевшее, — и Марина слушала, кивала и почти всегда отшучивалась. Про Глеба рассказывать было нечего. Не плохое — вообще ничего. «Он у тебя как?» — «Работает». Это была чистая правда и полный отчёт.
Домой она возвращалась к восьми, с пакетами, готовила, проверяла Сонины прописи, вешала выстиранное, отвечала маме в мессенджере. Из комнаты доносился ровный стук клавиатуры. Иногда она открывала шкаф, где висело жёлтое платье — то самое, в котором она когда-то нравилась себе больше всего, — трогала его ладонью и закрывала шкаф. Надевать его было некуда.
Вечером, уложив Соню, она садилась на кухне с телефоном и остывшим чаем. В квартире было тихо: гудел аквариум, стучали клавиши. Всё было хорошо. Все были дома.
Она сидела в этой тишине и не могла объяснить даже себе, чего в ней не хватает.
Глава 7. Перья
Сонин день был устроен просто. Утром — мама: каша, косички, «не вертись», тёплые руки, запах маминых духов, когда она наклоняется завязать шарф. Днём — школа: подружка Кира, с которой они менялись наклейками, вредный Коля с задней парты, продлёнка, где давали компот. Вечером — опять мама: уроки, ужин, мультик, ванна.
А ещё в мире были рыбки и папа.
Рыбки жили в углу гостиной и светились зелёным. С ними полагалось здороваться: прийти из школы, прижаться носом к стеклу и найти глазами Капитана — самого главного, самого красивого, которого Соня выбрала сама, когда была ещё маленькая. Капитан подплывал к стеклу, и Соня было уверена, что он её узнаёт.
Папа приходил, когда Соня уже лежала в кровати. Она слышала сквозь сон, как щёлкает замок, как папа тихо ходит по кухне, как гудит чайник. Иногда она специально не спала, чтобы дождаться: папа заглядывал в комнату, стоял в двери — большой, тёмный на фоне коридорного света — и, если она подавала голос, подходил, клал тяжёлую тёплую руку ей на голову и говорил: «Спи. Всё хорошо». Рука у папы была самая лучшая. Жалко, что ненадолго.
По выходным папа был дома, но как будто не совсем. Он сидел за столом и смотрел в экран, и у него было такое лицо, что даже мама говорила: «Не сейчас, папа работает». Соня подходила и молча стояла рядом, ожидая, когда её заметят. Иногда замечал: разворачивался, показывал на экране разноцветные строчки и объяснял что-то непонятное и интересное. А иногда не замечал совсем, и тогда Соня шла к рыбкам. Рыбки замечали всегда.
Однажды вечером она сделала открытие.
Она стояла у аквариума и рассказывала Капитану про школу, а он плавал за стеклом и не слышал ни слова — рыбки не слышат, Соня давно это выяснила: стучишь, зовёшь, а им хоть бы что, стекло не пускает голос. И тут из-за спины, из-за стола, мама позвала папу ужинать. Раз позвала. Два. Папа сидел в трёх шагах, смотрел в экран, и лицо у него светилось синим, как вода в аквариуме, — и он не слышал ни слова. Совсем как Капитан.
Соня посмотрела на рыбок. Потом на папу. Потом опять на рыбок.
Ну конечно!
Ей стало ужасно смешно. Папа — рыбка! Она прыснула, зажала рот ладошкой и побежала на кухню делиться:
— Мам! А папа у нас как рыбка в аквариуме!
Шутка была отличная, лучшая за неделю. Но мама почему-то засмеялась не сразу — и не так. Посмотрела через комнату на папину спину, подсвеченную синим, потом на Соню, потрепала её по голове и сказала: «Садись ужинать, юмористка». Взрослые вообще странно смеются над самым смешным.
В школе на рисовании задали нарисовать семью. Кира нарисовала свою на даче, с собакой. Соня нарисовала маму, себя и солнце с ресницами — быстро, привычно. Потом подумала и стала рисовать папу. Папа получился хороший, в синей рубашке, похожий. Но чего-то не хватало — он выходил как будто не совсем в рисунке, не со всеми. Соня грызла карандаш и думала. А потом вспомнила тот вечер: Капитана, который не слышит, и папу, который не слышит, и мамино «ужинать» — раз, два, — разбившееся о его спину. Она поняла, чего не хватало. У Капитана стекло было. А у папы — ещё нет.
Она взяла синий карандаш и аккуратно, дважды обведя, нарисовала вокруг папы рамку.
Вот теперь было похоже.
Глава 8. Июль
В июле город плавился.
Жара стояла вторую неделю, асфальт к полудню делался мягким и пах гудроном, тополиный пух собирался вдоль бордюров грязными сугробами, и мальчишки поджигали его, и огонёк бежал по пуху быстрой синей змейкой. Окна стояли нараспашку во всех домах сразу, и город переговаривался сам с собой: из одного окна музыка, из другого ложечка звенит о стакан, из третьего кого-то зовут ужинать — протяжно, на два слога, как звали всегда и везде.
Двор оживал к вечеру, когда спадало. Старухи выносили к подъезду табуретки. Мужики у гаражей мыли машины из шланга, и радуга висела в брызгах. Дети носились с визгом через прыгающую по асфальту струю, и с ними, отставая на полшага, носился чей-то мокрый счастливый пёс.
В один из таких вечеров у Глеба зазвонил телефон. Санёк — друг детства, с которым они выросли в точно таком же дворе на другом конце города. Санёк звонил редко и всегда внезапно, как летний ливень.
— Глебыч! — заорала трубка сквозь треск костра и чей-то хохот. — Живой? Мы на пруду, шашлыки, все свои! Давай к нам, а? Как в детстве!
В трубке плескалась вода, звенела гитара, кто-то требовал передать Глебычу привет. Глеб сказал, что занят. Что как-нибудь обязательно. Что вот разгребётся — и приедет.
— Ну смотри, — сказал Санёк без всякой обиды. — Твоё «как-нибудь» уже лет десять едет. Обнял, брат.
И отключился — шумный, тёплый, живой. Глеб постоял с замолчавшим телефоном в руке, послушал, как за окном во дворе визжат под струёй чужие дети, и вернулся к ноутбуку.
В их квартире жара жила по своим законам. Марина с утра занавешивала окна от солнца, и комнаты стояли в полосатом зеленоватом полумраке, как в воде. Обедали окрошкой. Соня ходила в трусах и панаме, липла ко всем по очереди и оставляла на полу отпечатки босых пяток. По вечерам покупали арбуз — Глеб выбирал его по науке, стуча и слушая, как доктор, а Марина говорила «да бери любой, они все одинаковые», и оба каждый раз оставались при своём. Арбуз ели на кухне, над клеёнкой, наперегонки, и Соня набирала полный рот косточек и стреляла ими в раковину, и ей было велено прекратить, и разрешено продолжить.
Аквариуму жара не нравилась. Глеб воевал за свои двадцать пять с половиной: замораживал бутылки с водой, опускал их за стекло, снижал свет. Рыбы стояли в прохладной струе у фильтра, как горожане у фонтана.
Ночами не спалось всему дому. Слышно было, как за стеной ворочаются соседи, как где-то до двух играют в карты на балконе, как по пустой улице изредка прошуршит машина. Соня перебиралась под утро в родительскую кровать — «у вас холоднее» — и спала поперёк, раскинувшись морской звездой, оттеснив обоих к краям. И они лежали по краям своей кровати, разделённые спящим ребёнком, в тёплой темноте, полной чужих окон и чужих голосов, и это было то самое лето, которое потом вспоминается всю жизнь — не событиями, а вот этим: пухом, арбузом, полосатым полумраком и детской пяткой у тебя на подушке.
Глава 9. Смородина
А раньше, пока была жива мать, июль означал ещё и дачу.
Каждое лето, в отпуск, они ездили на неделю к родителям Глеба — два часа электричкой, потом автобус, потом пыльная улица с лопухами и дом с участком, где пахло нагретыми досками, укропом и колодезной водой. Мать выходила к калитке раньше, чем они успевали дойти, — маленькая, в платке, с руками, вечно испачканными землёй, — и первое, что делала, это охватывала всех взглядом и выносила диагноз: «Худые. Все трое. Ну ничего, откормим».
Дома, в городе, мать была тихим фоном — щебетала когда-то за двоих и давно отщебетала. А на даче она оживала: среди грядок у неё появлялся голос, походка, распоряжения.
Всю жизнь она проработала медсестрой в детской поликлинике — сорок лет уколов, справок и чужих орущих детей, — и оттуда у неё остались лёгкие быстрые руки, привычка говорить с любым испуганным существом тихим ровным голосом и святая вера в то, что почти всё лечится едой, сном и «не накручивай». Любила она делами: не обнимала лишний раз, не говорила слов, но варенье варилась «без уксуса», носки штопались до того, как в них появлялась дырка, а когда маленький Глеб болел, она сидела у его кровати ночами — молча, положив прохладную руку на лоб, и от этой руки выздоравливалось лучше, чем от микстур.
С отцом за пятьдесят лет они выработали язык из трёх слов и интонаций. «Угу» у отца было двенадцати сортов, и мать различала их все: угу-да, угу-нет, угу-отстань, угу-горжусь. Со стороны казалось, что они не разговаривают. На самом деле они разговаривали не переставая — просто на частоте, которую посторонний приёмник не брал. Глеб вырос внутри этой частоты и был уверен, что так устроены все семьи на свете. Марина потом два года вздрагивала от тишины в доме свёкров, пока однажды не увидела, как мать, не оборачиваясь от плиты, говорит «сядь поешь», а отец, не отрываясь от газеты, отвечает «угу», — и она вдруг услышала, что это было «я волновалась» и «я дома, всё хорошо». Здесь был её гараж — только вместо контуров инструментов по стене шли ряды банок, надписанных её круглым почерком: «смородина 2019», «огурцы малосол.», «Глебу — без уксуса», потому что Глеб с детства не ел с уксусом, и это помнилось тридцать лет, без всякого файла.
Соня, которой было тогда три, пропадала в смородине. Её находили по шевелению кустов и по довольному сопению: она сидела внутри куста, как в шалаше, объедая ветки на своей высоте, чумазая и абсолютно счастливая. «Оставь ягоду на варенье!» — кричала мать для порядка, и обе знали, что это ритуал, а не запрет.
Отец с Глебом чинили. Всегда что-нибудь чинили — насос, калитку, проводку в сарае; дача исправно ломалась ровно на неделю их приезда, будто копила поломки к сезону, и оба подозревали, что мать имеет к этому отношение. Работали, как всегда, молча: «подержи тут», ключ на двенадцать, готово. За этим молчанием им обоим было хорошо — это был их единственный общий язык, и на даче на нём говорили подолгу.
Дважды в день, в девять и в девять, у отца звонил будильник — старый, кнопочный, — и отец, не прерывая дела, доставал из нагрудного кармана таблетницу с ячейками по дням недели. Он сидел на этих таблетках уже тридцать лет, с первого своего криза, и глотал их по часам, не запивая, как выполняют регламент: без жалоб, без пропусков, без разговоров. «Сердце — это насос, — сказал он однажды Глебу, кивнув на грядки, где возилась мать. — Насос требует обслуживания». И больше на эту тему не было сказано ничего и никогда.
Вечерами топили баню, ужинали на веранде под жёлтой лампочкой, вокруг которой толклись мотыльки. Мать подкладывала всем по третьему разу, рассказывала соседские новости за год, и отец изредка вставлял «было дело» — высшую форму участия в беседе. Марина в эти вечера как-то особенно тихо улыбалась; она однажды сказала Глебу, уже в темноте, под скрип панцирной кровати: «Теперь я понимаю, откуда ты такой. И знаешь — здесь ты мне нравишься больше всего. Здесь ты хотя бы молчишь на родном языке».
Обратно уезжали с багажником банок. Мать стояла у калитки, пока автобус не скрывался за поворотом, — они не видели, но знали, что стоит.
Никто тогда не знал, которая из этих одинаковых летних недель окажется последней. Последняя оказалась такой же, как все: смородина, насос, банки, «худые, откормим». Может, поэтому Глеб потом так и не смог вспомнить в ней ничего особенного — и никогда не мог забыть её всю.
Глава 10. Турбулентность
Билеты пришли в среду: конференция, чужой город, два часа лёту. Марина положила ему в чемодан свитер, Глеб проверил регистрацию — всё как всегда. О том, что начнётся с ним завтра на высоте, не знал никто: ни коллеги, ни даже она.
Глеб летал часто — конференции, другие офисы, чужие города, где надо было лично поднять чью-то упавшую систему. Он был скалой везде. Кроме десяти тысяч метров.
На земле этого никто не знал. Он бронировал билет спокойно, проходил контроль спокойно, садился в кресло у окна с ровным лицом человека, для которого перелёт — просто способ переместить тело из точки А в точку Б. Сосед по ряду видел собранного, невозмутимого пассажира, который тут же открывал ноутбук.
А потом бортпроводники просили сложить столики, привести спинки в вертикальное положение и убрать ноутбуки — и самолёт выруливал на взлёт. Вот тут-то и начиналось самое трудное: прятаться было уже некуда. Столик сложён, ноутбук убран, руки на виду, делать нечего — только сидеть и ждать.
На разбёге ладони Глеба становились мокрыми. Он вжимал их в колени, потом сцеплял в замок, потом клал на подлокотники и сжимал так, что белели костяшки. Сердце шло вразнос. При каждом толчке, при каждом провале в воздушную яму тело выдавало одно и то же короткое, животное: сейчас всё кончится. Разумом он знал цифры — что статистически это безопаснее дороги в аэропорт, что вероятность исчезающе мала, что конструкция рассчитана на нагрузки во много раз больше. Он повторял эти цифры про себя, как молитву. Цифры доходили до головы и не доходили до ладоней. Ладони не читали статистику.
Снаружи — ничего. Лицо ровное, дыхание ровное. Сосед, покосившись, решал, что этот человек то ли дремлет, то ли думает о работе. Никому и в голову не приходило, что скала сейчас, вот в эту секунду, беззвучно умирает от страха.
А когда самолёт набирал высоту и гас сигнал ремней, Глеб хватался за единственное спасение, которое знал: работу. Открывал ноутбук и уходил в задачу, в узкий луч, где нет ни высоты, ни турбулентности, ни бездны под тонким полом. Загружал голову так плотно, чтобы страху не осталось места. Но на взлёте и посадке, когда прятаться было не за что, он всякий раз оставался с ним один на один. За несколько дней до рейса он и вовсе запрещал себе о нём вспоминать — вычёркивал из мыслей, как вычёркивают неприятную встречу. Он не то чтобы не боялся. Он просто научился не смотреть на свой страх — и принимал это за то, что страха нет.
Сказать вслух «я боюсь летать» он не мог. Скала не боится. Он не говорил этого ни жене, ни коллегам, ни даже себе. И только там, наверху, запертый в кресле над облаками, наедине с этим древним ужасом, он оказывался ближе всего к какому-то живому, неотредактированному чувству — так близко, что становилось не по себе. И каждый раз торопливо захлопывал эту дверь. Загонял чувство обратно. Долетал. Выходил из самолёта с уже сухими ладонями и ровным лицом, шёл по рукаву спокойным шагом человека, которого невозможно вывести.
Страх никуда не девался от того, что Глеб на него не смотрел. Он просто уходил в ладони.
Глава 11. Ложная тревога
На земле тревоги тоже случались — только другого рода.
Однажды средь бела дня взвыла «критическая» тревога. Дашборды покраснели разом, один из важных сервисов захлёбывался от запросов, будто по нему били тараном. Переговорка наполнилась за минуту.
— Так, это атака, — объявил Артём, влетая с ноутбуком наперевес. Глаза у него горели ужасом и восторгом пополам. — Это стопроцентно атака. Нас ддосят. Наконец-то дожили!
— Артём, — сказала Лена, не отрываясь от телефона.
— Нет, ну а что ещё? Смотрите на график! Это же таран!
— Артём. — Лена уже печатала наверх, и с каждым её словом воздух в комнате густел. — Если через десять минут у меня не будет внятной причины, мне придётся писать директору. А если я напишу директору слово «атака», сюда приедут люди в пиджаках, и мы все забудем, как выглядят наши дети. Поэтому очень тебя прошу: не «стопроцентно», а причину.
— Может, будить безопасников? — предложил кто-то из угла.
Глеб сел в свой угол и стал спокойно разбирать.
Это была не атака. И не баг. Кто-то ломился в их сервис снаружи — методично, ровно, каждые две секунды, с точностью механизма. Атаки так не выглядят: у атак нет такого занудного, аккуратного постоянства. Так себя ведёт не злоумышленник. Так себя ведёт исправный прибор.
— Глеб, — не выдержала Лена через десять минут. — Скажи мне что-нибудь. Любое. Мне наверх писать.
— Пиши: причину локализуем, — сказал Глеб, не поднимая головы. — Атаки нет.
— А что есть?!
— Пока не знаю. Но оно очень вежливое и очень пунктуальное. Злоумышленники такими не бывают.
Источник нашёлся минут через двадцать. Глеб некоторое время молча смотрел в экран, проверяя, не сошёл ли он с ума. Сходил на кухню. Вернулся. Ещё раз посмотрел в экран. Потом поднял глаза на напряжённую, взмокшую переговорку и сказал абсолютно ровным голосом:
— Нас второй час убивает кофемашина.
В комнате стало очень тихо.
— В смысле? — осторожно спросил Артём.
— Та новая, на кухне, — продолжил Глеб так же ровно. — Кто-то подключил её к вайфаю. Она каждые две секунды дёргает наш статус-сервис, чтобы рисовать у себя на экранчике зелёную галочку. — Он выдержал паузу. — Она просто очень переживает за наше здоровье.
Секунду все молчали, переваривая. Первой сломалась Лена — она издала звук, которого от неё никто никогда не слышал, что-то среднее между всхлипом и свистом, и захохотала, закрыв лицо руками, так, что с неё слетели очки. Артём сполз под стол и оттуда, из-под стола, слабым голосом спрашивал: «Кто?! Кто её подключил?! Я хочу знать имя героя!» Кто-то побежал на кухню выдёргивать кофемашину из розетки, и красное на дашбордах послушно позеленело — впервые в истории аварию устранили походом на кухню.
— Я уже написала директору слово «расследуем», — сказала Лена, вытирая глаза. — Что мне теперь ему писать? «Виновата кофемашина, приняты меры, кофемашина отключена от связи»?
— Напиши: инцидент исчерпан, виновный установлен и лишён доступа, — сказал Глеб. — Всё правда.
Артём ещё долго не мог успокоиться и к вечеру приклеил на кофемашину бумажку: «Не трогать. Следит за проддом». Глеб, проходя мимо, позволил себе едва заметную улыбку.
Глава 12. Стажёр
Артём попал к Глебу три года назад — стажёром, прямо с институтской скамьи, с горящими глазами и полным отсутствием страха, который приходит только с опытом.
В первую неделю он уронил тестовый стенд. Во вторую — умудрился отправить рассылку по живой базе. Отправив, он сидел белый и ждал казни: про Глеба среди стажёров ходили легенды — говорили, что он читает код взглядом и что от его молчания увольняются.
Глеб подъехал на кресле, посмотрел на экран. Помолчал.
— Так, — сказал он. — Сломали — сделаем. Смотри.
И следующие два часа Артём смотрел — как Глеб спокойно, без единого упрёка, разворачивает аварию назад, шаг за шагом, вслух объясняя не «что нажимаю», а «почему сюда смотрю». Это был самый содержательный урок в его жизни. В конце Глеб сказал: «Теперь ты. Я рядом», — и заставил Артёма своими руками повторить весь путь, и сидел рядом, пока тот не закончил, далеко за полночь.
Учил он вообще странно. Не лекциями — присутствием. Мог молча развернуть монитор: «Смотри». Мог дать подержать настоящую боевую задачу — «подержи тут», — и стоять за плечом страховкой. Похвала его была двухсловной: «Годится» означало «хорошо», «Чисто» — высшую награду. Лена переводила стажёрам с Глебова на человеческий:
— Он сказал «в целом разумно».
— Это плохо?
— Это он тебя к докладу на митапе представил, дурень. Радуйся.
За три года из Артёма получился инженер — быстрый, аккуратный, с Глебовой привычкой сначала смотреть в логи, а потом волноваться. Он единственный в команде не боялся Глебова молчания, потому что однажды просидел внутри этого молчания два часа над сломанным стендом и знал, какое оно на самом деле. Не холодное. Рабочее. Молчание человека, который рядом.
Откуда у Глеба этот способ — учить руками и молчанием, «сломали — сделаем», — сам Глеб не задумывался ни разу. Способ был как воздух. По умолчанию.
Глава 13. Регламент
Дом у Глеба был устроен так же, как его сервисы, — надёжно.
Продукты приезжали по вторникам и пятницам, по шаблону, который он выверял года три: молока всегда два, бананы брать зелёными, Сонин йогурт — тот, с медведем, и никакой другой. В кладовке жил резервный запас всего на свете — лампочки, батарейки, соль, зубная паста, — и дом Глеба не знал слова «кончилось»: вещь, подходившая к концу, сама собой возникала в новой упаковке, как по волшебству, только волшебство называлось «точка перезаказа».
Робот-пылесос выходил на смену в десять утра по будням. Соня назвала его Борисом, а однажды наклеила ему на корпус два бумажных глаза — и Глеб не снял: осмотрел, признал, что на функциональность не влияет, и внёс в настройки имя, потому что технику положено маркировать. С тех пор Борис жужжал по квартире, глядя на мир круглыми удивлёнными глазами, и был единственным членом семьи, к которому у Глеба не имелось ни одного вопроса.
В отдельном файле, который назывался просто «Семья», жили размеры одежды всех троих, даты прививок и дни рождения Марининой родни — с пометками, выведенными опытным путём: «тётя Люда: не спрашивать про сына», «дядя Гена: дарить инструмент, коньяк не дарить», «бабушка: звонить до девяти, после — расстраивается, что поздно ложимся». Марина однажды заглянула в этот файл через его плечо и долго не могла решить, смеяться ей или плакать: муж вёл её родню, как ведут проект.
Забота его была настоящей — просто вся, без остатка, имела форму процесса.
Маринина машина сама собой оказывалась переобутой к первому снегу: он помнил, записывал, отвозил, возвращал с полным баком. «Твоя готова», — говорил он, кладя ключи, и шёл дальше, не дожидаясь благодарности, потому что закрытая задача в благодарности не нуждается. Когда у Марины случались её мигрени, система срабатывала безупречно: таблетка и вода появлялись у кровати раньше, чем она успевала попросить, шторы задёргивались, Соня уводилась гулять, и в квартире устанавливалась глухая, оберегающая тишина. В такие дни Марина, лёжа в темноте, думала, что за ним всё-таки как за каменной стеной.
Сбоил только один тип заявок — те, у которых не было кода ошибки.
Когда ей бывало просто грустно — без мигрени, без причины, без симптомов, — система не знала, что делать. Глеб честно спрашивал: что случилось? Она честно отвечала: ничего. И он верил, потому что «ничего» — это отсутствие инцидента, и уходил к своим экранам, а она оставалась со своим «ничего» одна.
— Поехали в субботу на рынок, — сказала как-то Марина. — Зелень, сыр этот, помнишь, у деда брали. Просто погуляем между рядами.
— Зачем? — не понял Глеб. — Всё привезут. Я добавлю сыр в шаблон.
— Не надо в шаблон. Я хочу с тобой на рынок.
— Там толпа и дороже.
— Глеб. Я хочу — с тобой — на рынок, — сказала она по слову, как диктуют номер телефона. — Не за сыром. Просто.
Он честно попытался обработать «просто» — и не нашёл, к чему его применить. Поездка без цели, за товаром, который привезут дешевле, в толпу, которую оба не любят... В итоге они, кажется, так и не поехали — что-то тогда навалилось по работе.
Сыр он в шаблон всё-таки добавил. Тот самый, у деда, — нашёл поставщика, сверил по фотографии. Сыр приезжал теперь каждую пятницу, и был правильный, и Марина его ела.
Заявок на «просто» она больше не подавала.
Глава 14. Годовщина
Напоминание сработало за две недели: «Годовщина. 12 лет. Организовать».









