Возвращение в Парадизо
Возвращение в Парадизо

Полная версия

Возвращение в Парадизо

Язык: Русский
Год издания: 2021
Добавлена:
Серия «Парадизо»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Франческа Сканакапра

Возвращение в Парадизо

Всем тем, кто намеренно или неосознанно вдохновил меня на это повествование

Francesca Scanacapra

Return to Paradiso

Франческа Сканакапра

Return to Paradiso by Francesca Scanacapra

Copyright © 2021 by Francesca Scanacapra

© Анастасия Наумова, перевод, 2025

© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2026

Глава 1–

Пьеве-Санта-Клара, Ломбардия23 октября 1950

Заря нового десятилетия вселила в нас оптимизм. Продуктовые карточки и тяготы войны наконец-то остались в прошлом, и Италию закрутило в центрифуге Экономического чуда.

Эпоха потребления наращивала темп, стирая различия между насущной необходимостью и роскошью. Ушлые продавцы повадились заглядывать в каждый дом в нашей деревне, размахивая глянцевыми каталогами, – предлагали самые разные новинки, без которых «никак не обойтись», начиная от кухонной утвари и сельскохозяйственных инструментов и заканчивая мебелью и одеждой, причем все это в рассрочку, за вполне приемлемые деньги. Ассортимент бытовой техники и всяческих приспособлений превосходил самые смелые фантазии.

– Грациэлла, ты только взгляни! – воскликнула как-то мама. – Электрическая открывашка! Вот нелепица-то! Кому вообще захочется тратить электричество на то, чтобы банку открыть?

Для мамы электрическая открывашка стала символом того, что новшества проникли слишком уж глубоко, и все-таки даже мама заразилась потребительской лихорадкой. Тщательно все взвесив – на раздумья ушло несколько недель, – мама заказала набор противней, хотя пользоваться ими начала, лишь выплатив полную стоимость, а случилось это целых шесть месяцев спустя.

Летом 1950 года вдоль Северной дороги вкопали телеграфные столбы, и моя тетя оплатила установку телефонной линии. Телефон появился на деревенской почте еще до войны, но когда мы обзавелись своим собственным, нам стало казаться, будто «Парадизо» связали сразу с целым миром.

– Теперь, Мина, звони хоть президенту, если захочешь! – восхитилась Ада Поззетти, которая привела целую ватагу маленьких Поззетти полюбоваться чудесами современной связи. Один из близнецов, совершенно потеряв голову от восторга, поинтересовался, можно ли позвонить Господу.

Впрочем, первый звонок дзиа Мина сделала не президенту и не Господу Богу, а своей приемной матери Иммаколате Огли, экономке в доме священника дона Амброджио.

Тетя не знала, надо ли убирать палец с диска после каждой цифры, и поэтому далеко не с первого раза набрала номер правильно. Когда она все-таки дозвонилась, разговор занял меньше минуты. Все это время дзиа Мина и Иммаколата по очереди спрашивали друг дружку, хорошо ли слышно, и изумлялись, получив утвердительный ответ. Обе они так кричали в трубку, что наверняка услышали бы собеседницу, просто открыв окно.

В деревне кипела жизнь и гудел новый транспорт. Мимо нашего дома с ревом проносились «веспы» и «ламбретты», оставляя после себя запах выхлопов. На некоторых мотоциклах умещались целые семьи: детей пристраивали сзади или на коленях у родителей.

Луиджи Поззетти расширил мастерскую и закупил современное оборудование, но завывания электропил и ровный гул станков для строгания древесины нам не мешали – все эти звуки напоминали о наступивших наконец процветании, мире и благополучии. Поззетти даже прикупил бывший военный грузовичок. Он выкрасил его в желтый и стал возить в нем заказы и растущую семью.

У дороги по-прежнему красовалась доска с рекламой овощей, которые выращивала дзиа Мина. Сальваторе продавал их на рынке, и овощи были нарасхват, так что теперь дзиа Мина официально наняла его на работу и платила зарплату.

Огороднические успехи позволили тете приобрести подержанную стиральную машинку. Пользовались ей явно больше двадцати лет, но и мама, и тетя души в ней не чаяли. Разумеется, до современных стиральных машин – автоматических, куда ты просто загружаешь белье, а потом достаешь чистое – ей было далеко, за ней приходилось постоянно следить. К тому же во время отжима машинка прыгала туда-сюда, поэтому Поззетти привинтил к полу пару деревянных брусков, чтобы ее утихомирить.

Стиральная машинка была не единственным новым удобством. Наконец-то у нас с мамой появилась собственная уборная прямо в доме. Под нее переоборудовали часть постирочной, где установили настоящий унитаз со смывом.

Работы у мамы было хоть отбавляй. Ее так завалили заказами, что из-за разложенных на столе простыней и скатертей нам приходилось обедать, теснясь в уголке стола. Впрочем, маме огромное количество вышивки было не в тягость, и она непременно благодарила заказчиков за возможность поработать. Каждая простыня, скатерть или носовой платок словно добавляли ей уверенности в себе.

Мама знала цену деньгам, относилась к ним со всей щепетильностью и гордилась тем, что не зависит от вдовьего пособия. Она даже учебники мне покупала без посторонней помощи.

Каждую неделю она вела подсчет расходам и доходам, раскладывая по разным конвертам монеты и банкноты. В одном конверте – деньги на еду, в другом – на дрова, в третьем – на оплату счетов. Отдельная жестяная банка предназначалась для расходов на вышивание.

Мама наконец начала рассказывать об отце, причем о том, каким он был до несчастного случая. Она словно намеренно умалчивала о тех днях, когда его мучила болезнь, желая запомнить того здорового, деятельного мужчину, которого когда-то полюбила. Так мама созидала собственные «каменные воспоминания». Благодаря ее историям и папиным шуткам, которые мама, смеясь, с восторгом пересказывала мне, я увидела папу совсем в новом свете. Я дополнила свои воспоминания мамиными.

Каждое воскресенье мама покупала в церкви свечку за сто лир в память о папе. Зажигая фитилек, мама нежно улыбалась, целовала себе пальцы и бережно, осторожно ставила свечку в церковный подсвечник.

За шесть лет, прошедших с конца войны, стоимость денег существенно изменилась. Теперь за день рабочему платили от полутора до двух тысяч лир, в зависимости от навыков, и я с грустью смотрела, как мама кладет в ящик для пожертвований целых сто лир, ведь прежде ровно во столько оценивался целый день папиного труда.

Когда я не училась и не помогала по дому, я все время проводила с Джанфранческо. Поля и сады, на многие акры раскинувшиеся вокруг «Кашины Маркезини», стали тайным миром, который хранил секреты наших игр и поцелуев. Матери считали, что мы с Джанфранческо всего лишь друзья, и мы оба боялись, что узнай они о поцелуях, нам бы запретили видеться.

По папе я по-прежнему тосковала, хоть и не так, как раньше. Вот бы он увидел, как все изменилось, мечтала я. И посмотрел, какие у меня хорошие отметки. А еще мне, конечно же, хотелось, чтобы и ему достались чудеса послевоенного мира.

В молитвах я постоянно к нему обращалась – на самом деле с папой я разговаривала чаще, чем с Богом. Молиться Господу казалось мне бессмысленным: что толку, если мои ничтожные желания Он все равно не заметит? Ясно же, что Господь занят миллионами других молитв, поважнее моей. Папа – дело другое. Он всегда рядом, в любую секунду, и никого важнее меня у него нет. Даже в церкви по воскресеньям я не молилась Богу, а разговаривала с папой. Грех это или нет, я не знала и на всякий случай не спрашивала – вдруг это все же сочтут грехом и велят мне прекратить такие разговоры.

Церковь я вообще недолюбливала. Воскресная школа мне раньше нравилась, потому что там мы слушали всякие библейские истории, но ее я переросла, а сидеть на церковной службе всегда считала занятием занудным и утомительным. Повторять одно и то же неделя за неделей было так скучно, что я то и дело втягивала щеки, чтобы удержаться от зевоты. Регулярно исповедуясь, я, однако же, признавалась лишь в самых невинных своих грехах. Изливать душу дону Амброджио мне не хотелось, а уж признаваться ему в том, как мы с Джанфранческо втайне целуемся, – и подавно.

– Почему ты в церковь не ходишь? – спросила я Джанфранческо.

– Потому что мне нечего делать в церкви. Я агностик.

– Это кто?

– Тот, кто отказался от религиозных убеждений. Я ставлю под сомнение саму концепцию религии и вообще не уверен, что Бог существует.

Что некоторые люди в Бога не верят, я была в курсе, но на своем веку таких еще не встречала.

Иногда дон Амброджио возносил молитвы за тех, кто отступился от веры. Хотя мое общение с Богом тоже оставляло желать лучшего, в Его существовании я все-таки не сомневалась. Все, кого я знала, верили в Бога – вряд ли же каждый из них ошибается?

– Агностиком я стал, потому что существование Бога не доказано, – заявил Джанфранческо. – Пока только агностиком – жаль, что мне недостает решимости стать атеистом, как мой отец.

Я задумалась, а потом спросила:

– А если Бог все-таки есть, ты не боишься Его разозлить своим неверием?

Джанфранческо рассмеялся.

– Вообще не боюсь! – без раздумий ответил он. – Если Бог есть – а я не говорю, что Его точно нет, – тогда Он или Она хотят лишь одного: чтобы я был хорошим человеком. Но в чем я уверен, так это в том, что хорошему человеку совершенно не требуются церковные ритуалы и догмы. На самом деле они ему даже мешают. А католическая концепция исповеди, когда любой, даже очень серьезный грех можно искупить, просто рассказав о нем священнику, – идея крайне сомнительная.

– Иногда на исповеди я что-нибудь выдумываю, – призналась я, – всякие мелочи. Например, что я пожадничала или мало молилась.

– То есть ты врешь исповеднику? Тогда какой смысл тебе вообще исповедоваться?

– Про нас я на исповеди ни разу не говорила.

Джанфранческо озадаченно взглянул на меня:

– В смысле – про нас?

– Ну, мы же целуемся.

– И ты полагаешь, что священнику непременно надо об этом знать?

– Вообще-то это грех.

Джанфранческо фыркнул.

– А что, разве кто-то страдает, когда мы целуемся?

Этим вопросом я задавалась много раз.

– Вроде нет.

– Значит, это не грех, верно? Не то же самое, что воровство или убийство.

Рассуждал он разумно, но я растерялась.

– Тогда почему церковь считает поцелуи грехом?

– Потому что церковь может выдумать какие угодно правила, а люди все равно будут им следовать из страха перед наказанием. Если церковь запретит носить по вторникам носки, люди перестанут носить по вторникам носки. Отец говорил, что религия нужна для того, чтобы управлять людьми. И еще он говорил, что нельзя жертвовать здравым смыслом в угоду церкви. Католицизм очень мало связан с Богом. Это свод правил – и угроз, нужных для того, чтобы правила соблюдались. Просто-напросто форма управления и налогообложения, где в довесок получаешь чувство вины.

Все эти новые, чересчур смелые заявления звучали для меня хоть и убедительно, но жутковато.

– Но, может, не так все плохо? – спросила я. – А как же рай? Это никакая не угроза. Разве ты не веришь, что твой отец сейчас там?

После смерти папы моим величайшим утешением была мысль, что он смотрит на меня с небес.

– Если мой отец где и есть, то на кладбище в Пьеве-Санта-Кларе, – отмахнулся Джанфранческо.

– А разве не приятнее представлять, что он за тобой приглядывает?

– Мне много что приятно представлять, но это не значит, что в реальности так и есть. Когда во что-то веришь, обычно подгоняешь факты так, чтобы они играли тебе на руку. Нет, я не верю, что отец приглядывает за мной с небес, а вокруг играют на арфах херувимы и ангелы, как не верю и в то, что он в аду варится в кипящей сере. Сам он все равно не верил ни в рай, ни в ад. Чтобы подчинить себе человека, церковь заманивает его раем и пугает адом, хотя у нее нет ни единого доказательства, что они существуют.

– Когда мой папа покалечился, церковь дала ему работу.

Джанфранческо посмотрел на меня, отвел взгляд и покачал головой.

– Серьезно? – спросил он.

– Ну да. Его сделали кладбищенским сторожем. А иначе он так и остался бы без работы и мы бы по миру пошли.

– Грациэллла, а как именно твой отец покалечился?

– Под ним леса рухнули.

– А что он делал перед тем, как упал?

– Чинил колокольню.

– Бесплатно? Он же был человеком набожным и не требовал денег за такую работу.

– Ну да.

– А ты не считаешь, что церковь обязана была ему помочь?

Во рту пересохло. Джанфранческо вслух говорил такое, о чем сама я едва осмеливалась подумать.

– А второй несчастный случай – он как с твоим отцом произошел? – не отступал Джанфранческо.

– Папа полез осиное гнездо снять с дома дона Амброджио.

– И церковь потом помогла твоей маме?

– Они не взяли денег за место на кладбище.

Джанфранческо испытующе посмотрел на меня.

– Какое невероятное великодушие со стороны церкви! – съехидничал он.

Вечером, за ужином, я раздумывала, приходили ли те же мысли в голову маме. Та проклинала дона Амброджио, велевшего отцу сбить осиное гнездо, и даже настояла, чтобы погребальную службу проводил другой священник, но каждое воскресенье она по-прежнему ходила в церковь, а перед сном непременно молилась.

– Мама, как считаешь, разве после папиной смерти церкви не стоило сделать для нас побольше? – спросила я.

– Побольше? Ты о чем это?

– Ну, разве они не ушли от ответственности?

– Я получила пять тысяч лир от общины, – мать пожала плечами, – все лучше, чем ничего. И место на кладбище нам бесплатно предоставили.

– Но на дона Амброджио ты очень рассердилась.

– Ясное дело. Требовать от калеки, чтоб тот вскарабкался на стремянку снимать осиное гнездо, было крайне безрассудно. А со стороны твоего отца безрассудством было соглашаться. Я на них обоих злилась. Но церковь тут не виновата. Просто двое дурней приняли два дурацких решения.

– А ты никогда не сомневалась, что Бог существует?

Мать отложила вилку. Мой вопрос ее явно насторожил. Она нахмурилась и спросила:

– С чего вдруг у тебя такие мысли?

– Да мы сегодня с Джанфранческо это обсуждали. Что некоторые люди не верят в Бога.

– И он тоже так считает? Что Бога нету?

– Ну что ты, нет, конечно. Просто тема интересная, – заверила я мать, не желая ее тревожить. Лучше не упоминать ни вероотступничество, ни агностицизм.

Мама, кажется, успокоилась.

– Разумеется, Господь существует, – сказала она.

– Но откуда ты знаешь-то?

– Он у меня в сердце, я это чувствую, как все добрые христиане.

Больше я ей таких вопросов не задавала, зато сама все время ломала над ними голову. Я не чувствовала, что во мне есть Бог – ни в сердце, ни в голове, ни еще где-нибудь, хоть и считала, что веду себя как добрая христианка. Я пыталась быть чуткой и отзывчивой и помогать другим. И я ни разу ничего не своровала, разве что сливы у дзии Мины. Если я и врала, то совсем чуть-чуть, на исповеди – придумывала мелкие грехи и не рассказывала, чем мы с Джанфранческо занимаемся.

Сомнения, зародившиеся у меня в душе еще в мою бытность в монастыре, пустили прочные корни.

Глава 2–

Сальваторе жил у нас в «Парадизо» уже шесть с лишним лет. Я почти и не помнила те времена, когда его с нами не было. Все успели с ним сродниться.

Однажды он отвел тетю в сторону и объявил:

– Донна Мина, вот что я вам скажу. У меня есть одна идея. План на будущее.

– План никогда не помешает. И что же ты задумал?

– Я снова открою ресторан.

– Ресторан?

– Да, но не такой, какой у меня был в Неаполе. Я, донна Мина, хочу открыть пиццерию. Сейчас пицца у людей все больше на слуху, поэтому, думаю, пиццерия будет местом популярным.

– Но ресторан открыть – это, наверное, дело дорогое?

– Я, донна Мина, откладывал всю получку. Почти все, что вы мне платили, до последней лиры, – гордо признался он.

– А этого хватит?

– Почти. Еще несколько месяцев, ну, может, год – и скоплю, сколько надо. Я уж и помещение подыскал подходящее, возле собора в Кремоне. Дом просто загляденье: при входе арка, а внутри сводчатые потолки. Владелец скоро на пенсию собрался и пообещал ни с кем другим переговоров не вести, пока я не надумаю с ответом. Он с меня сперва только часть денег запросит. А когда дело мое начнет давать прибыль, буду выплачивать остаток. – Голос Сальваторе звенел от предвкушения. – И стоило мне с ним поговорить, донна Мина, как небеса подали мне знак! Я увидел в арке горбуна. Он остановился и посмотрел на меня. Прямо в глаза мне посмотрел! Мы в Неаполе верим, что встретить горбуна – это к удаче!

Грустная улыбка тронула губы тети.

– Значит, ты от нас уедешь?

– Донна Мина, мне у вас очень нравится! – воскликнул Сальваторе. – И работать на вас тоже нравится. Вот только сердце мое – оно не в огороде, а на кухне. Вашу доброту и щедрость я никогда не забуду. Вы невероятная женщина! Но мне тридцать пять лет, пора бы и собственную жизнь построить. – Он на миг умолк. – Впрочем, я думаю, что и тут без вас не обойдусь.

– Как это? Мне в ресторане делать нечего.

– Помидоры, донна Мина. У вас лучшие в мире помидоры, и если вы сможете выращивать чуть побольше, я скуплю все до единого.

– Я бы попробовала, – улыбнулась тетя.

– Правда?

– Конечно.

– Так вы меня благословляете? – спросил он застенчиво.

– Да, Сальваторе. И я не сомневаюсь, что тебя ждет успех.

Заручившись тетиным одобрением, Сальваторе начал действовать.

– Помоги-ка мне, criatura[1], – попросил он меня. – Надо одно письмишко написать, фермеру, который в мой старый ресторан в Неаполе моцареллу поставлял. Надеюсь, он до сих пор буйволов разводит, и если да, надо выяснить, согласится ли он поездом присылать мне каждую неделю свежую моцареллу. – Сальваторе облизнул губы. – Моцареллу он делал превосходную, из самого жирного буйволиного молока. Гладкая она была, как шелк, а на вкус… этого и не опишешь. В целом свете такой не найти.

Я написала письмо под диктовку: Сальваторе коротко рассказал фермеру, что привело его в Ломбардию и почему он здесь остался. Было в письме и предложение о сотрудничестве с новым рестораном. Потом мы вместе пошли в деревню отправить письмо.

– Назову-ка я в честь тебя пиццу, – предложил Сальваторе. – «Пицца “Грациэлла” – два слоя моцареллы!» Что скажешь, criatura?

От этой идеи я пришла в восторг!

Сальваторе ждал ответа почти месяц и весь извелся.

– Грациэлла! – позвал он меня наконец. – Письмо из Неаполя пришло! – Он протянул мне конверт: – Открой-ка, а то вдруг я ненароком его разорву.

Сальваторе сгорал от нетерпения, да и я тоже. Он начал было зачитывать письмо вслух, но, не успев произнести и «Мой дорогой Сальваторе», тут же умолк, приоткрыв от изумления рот. Я и не подозревала, что человек с такой смуглой кожей, как у Сальваторе, может настолько сильно побледнеть, но чем дальше он читал, тем больше я убеждалась, что может. Хватая ртом воздух, он не отрывал глаз от письма, а потом упал на колени и испустил оглушительный вопль:

– Мадонна! О Мадонна миа!

На крик Сальваторе прибежали мама и тетя – они решили, будто он поранился.

– Что стряслось? – спросила мама.

Сальваторе, не в силах выдавить ни слова, по-прежнему стоял на коленях, уставившись на письмо стеклянными глазами.

– Грациэлла, да что такое с Сальваторе? – спросила мама.

– Ему вроде как ответ про моцареллу пришел, – объяснила я.

Мать с теткой озадаченно переглянулись.

Дар речи вернулся к Сальваторе лишь спустя несколько минут, и то не полностью. Сальваторе, похоже, позабыл итальянский – отдельные неаполитанские слова, которые он бормотал, разобрать было невозможно.

– Frátell… Fratemó… – Он запнулся.

– «Фрателл»? Твой брат? Что с ним?

Сальваторе протянул письмо дзии Мине. Он трясся всем телом и дико таращил глаза.

Как выяснилось, письмо написал не продавец моцареллы, а Карлуччо Сконьямильо, брат Сальваторе, которого считали погибшим.

Получив от Сальваторе деловое предложение, продавец моцареллы немало удивился, так как привык считать, что тот погиб на войне. По Сальваторе даже поминальную мессу отслужили, причем народу пришло порядочно. Получив письмо, продавец моцареллы поспешил прямиком к Карлуччо, который, оказывается, был жив-здоров и уже вернулся в Неаполь.

Карлуччо Сконьямильо рассказал, что в Эритрее он пропал без вести – или, скорее, намеренно затерялся, – чтобы избежать верной смерти. После того как почти весь его батальон разгромили, Карлуччо очень долго хоронился в густых зарослях, решив, что лучше столкновение с хищниками, нежели смерть в бою. В конце концов его признали пропавшим без вести и, вероятнее всего, погибшим.

Несколько недель дезертирства превратились в месяцы, а потом и в годы. Если бы не доброта некоторых эритрейских семей, которые давали ему пищу и кров, Карлуччо не выжил бы. По его словам, домой, в Неаполь, он вернулся лишь в 1947 году, надеясь увидеть брата. Но Сальваторе как сквозь землю провалился. Через какое-то время Карлуччо отправил официальный запрос и получил ответ, что Сальваторе погиб в Албании.

– В Албании? – недоумевал Сальваторе, когда к нему вернулся дар речи. – Я там сроду не бывал!

Начать все с чистого листа, писал Карлуччо, оказалось непросто, тем более в одиночку. Разрушенные здания в городе никто и не думал восстанавливать, и их старый ресторан до сих пор лежал в руинах.

Не успели мы осознать, до чего судьбоносную новость получил Сальваторе, как тот уже взялся за дело. Он попросил меня написать еще одно письмо, где подробно рассказал о своей жизни в Пьеве-Санта-Кларе. Он описал «Парадизо», меня, моих родителей и тетю. Письмо заняло пять страниц, и под конец рука у меня только что чудом не отваливалась.

Я уже хотела запечатать конверт, но тут Сальваторе остановил меня.

– Я про Кармелу ничего не спросил, – нерешительно сказал он, – и вот думаю, может, стоит? Вдруг брат что-то слышал о ней или даже смог с ней увидеться? За спрос денег не берут, правда же?

Я дописала последнюю строчку, села на велосипед и повезла письмо на деревенскую почту.

Спустя неделю Сальваторе получил от Карлуччо телеграмму, где тот сообщал, что собирается приехать в гости, причем с семьей.

– Брат семьей обзавелся! – радовался Сальваторе. – Семьей! Значит, я дядя, у меня есть племянники!

– Сколько человек приедет? – спросила тетка.

– Карлуччо не написал. «Приеду десять дней семьей» – вот что тут сказано, а больше ничего. И надолго ли он приедет, тоже не говорится.

– Пускай у меня живут, Сальваторе, – без долгих раздумий решила дзиа Мина. – Будем надеяться, что кроватей хватит.

Я помогла ей застелить две кровати в пустующей комнате, а Поззетти дали нам дополнительные матрасы на случай, если кроватей окажется недостаточно. Комнату Эрнесто, сына дзии Мины, занимать запрещалось, с тех пор как он погиб, в его кровати ни разу никто не спал.

В день приезда Карлуччо Сконьямильо с семьей мы с Сальваторе по очереди высматривали на дороге гостей. От нетерпения Сальваторе просто места себе не находил – получив телеграмму, он даже спать толком перестал.

– Я дядя! – то и дело повторял он. – Знать бы, сколько у меня племянниц и племянников. Один-то уж точно есть, а может, и больше. Мой брат вернулся в Неаполь три года назад.

Даже когда наступала моя очередь дежурить у ворот, Сальваторе бежал туда же.

– Ты, как только кого-то увидишь, сразу говори! – наставлял он меня. – Даже если всего одного пешехода. Или на велосипеде кого, или на телеге. Без разницы на чем. И кого – тоже без разницы.

Несколько раз тревога оказывалась ложной. Сперва Сальваторе завидел на горизонте две фигуры и кинулся навстречу, но это шли по своим делам фермер с женой. Во второй раз он чуть не остановил машину, везущую монашек.

Ближе к вечеру у ворот остановилось такси, и тут уж ошибки быть не могло, спереди определенно сидел Карлуччо Сконьямильо – такой же смуглый, как Сальваторе, с таким же широким лицом и тугими завитками волос.

– Приехали! Приехали! – закричала я.

Первым из машины вышел Карлуччо, а за ним – полная женщина и смуглый мальчуган лет десяти.

Выбегая из сарая, Сальваторе так торопился, что споткнулся и чуть не упал, но у ворот встал как вкопанный.

– Кармела! – ахнул он, увидев, что за женщину привез брат.

Кармела ничего не ответила, только кивнула и разрыдалась. Карлуччо взял мальчика за руку и подвел его к Сальваторе.

– Твой сын? – Сальваторе ошарашенно поглядывал то на мальчика, то на брата, то на Кармелу.

– Нет, – Карлуччо обнял брата, – не мой, а твой. Это твой сын. Сальваторино. Мы зовем его Рино.

Когда восторги поутихли, мы узнали, что случилось. Весной 1940 года Кармела забеременела, что привело ее родных в ярость. Они отправили ее рожать в другом городе, втайне от всех, и приказали отдать ребенка в церковный приют. Кармела отказалась, и тогда ей запретили возвращаться в Неаполь, а передумали, лишь узнав о смерти Сальваторе.

На страницу:
1 из 4