Ночью кухня становится другой
Ночью кухня становится другой

Полная версия

Ночью кухня становится другой

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Залим Шибзухов

Ночью кухня становится другой


Залим Шибзухов


Ночью кухня

становится другой


Психологическая драма

о возвращении к себе


2026

УДК 2

ББК 87.77

Ш55


Шибзухов Залим Мухадинович.

Ночью кухня становится другой / З.М. Шибзухов. - 2026.

Ася — архитектор, проектирует дома. А в себе разобраться не может. Она все успевает, все помнит, все планирует. Кроме одного — она забыла, чего хочет сама.

Однажды ночью, сидя на подоконнике в пустой кухне и глядя на свое отражение в темном стекле, Ася понимает, что ее жизнь давно ей не принадлежит. За спиной двадцать лет брака, взрослая дочь, хорошая работа, мама, требующая внимания. А внутри — пустота, в которой она потеряла собственное «Я». Благодаря психологу, Ася начинает переосмысливать свою жизнь. Она заново знакомиться с собой.

Это роман-исповедь о том, как кризис среднего возраста перестает быть концом и становится началом возвращения к себе. К своей личности, которая спрятана под слоем чужих ожиданий.

Эта книга для вас, если вы чувствуете, что старые привычные роли стали тесными, и готовы, наконец, услышать голос своей собственной Личности.


Дизайн обложки выполнен с использованием ИИ


© Залим Мухадинович Шибзухов, 2026

Пролог

Н



очью кухня становится другой. Она не похожа на ту шумную, заполненную голосами и запахами комнату, которая встречает меня днем. Когда на холодильнике висят бесконечные списки, а в кружке Саши недопитый чай остывает до комнатной температуры. Я хожу между столом и плитой, примеряя на себя роли матери, жены, хозяйки — человека, который должен решить, что приготовить на ужин и не забыть купить хлеба.

Ночью, когда все наконец замолкают и расходятся по своим комнатам, эта кухня пустеет, выстывает, перестает быть местом быта. Она становится чем-то вроде зеркала, в котором я смотрю в себя — в глубину, которую обычно прячу под слоями обязательств, списков дел и вечной усталости.

Сегодня я, как и много раз до этого, не спала, и где-то в третьем часу, когда дыхание Саши стало ровным и глубоким, а тишина в квартире сделалась такой плотной, что можно было бы резать ножом, я осторожно выбралась из-под одеяла и на цыпочках, стараясь не скрипнуть дверью, прошла на кухню. Села на подоконник, поджав под себя босые ноги. Холод от стекла медленно и верно начал проникать в спину, заставляя позвоночник ныть, но я не двигалась, потому что это холодное прикосновение хотя бы напоминало мне, что я еще жива и способна чувствовать. За окном раскинулся пустой двор с одиноким фонарем, который освещал мокрый асфальт, блестящий после недавнего дождя, где-то вдалеке лаяла собака, в этой ночной тишине слышно было, как тикают старые часы в коридоре — мерно, неумолимо, словно отсчитывая что-то более важное, чем секунды и минуты, возможно, остаток той жизни, которую я так и не научилась проживать по-настоящему.

Я смотрю на свое отражение в темном оконном стекле и вижу лицо, которое давно перестала узнавать, будто оно принадлежит какой-то другой женщине, случайно оказавшейся в моем доме, в моем теле, в моей судьбе. Вроде бы это мои скулы, мои морщины вокруг глаз, ставшие глубже за последние пару лет, и мои седые волосы, которые я упрямо не крашу, потому что уже нет ни сил, ни желания бороться с возрастом. Но взгляд — вот что меня пугает, этот тусклый, потухший взгляд. В нем нет ни искры той Аси, которая когда-то, в молодости, смеялась на собственной свадьбе так громко, что соседи стучали по батареям, и плакала над книгой, которую дочитала в четыре утра, свято веря, что мир, как здание, можно перестроить заново — красиво, прочно, с любовью к каждой детали и с верой в то, что все получится.

Я выдыхаю, и теплый воздух касается холодного стекла, оставляя на нем маленькое мутное пятно. Оно медленно тает, и мне кажется, что вместе с этим дыханием я выпускаю из себя что-то важное, что-то, что копилось годами, но так и не нашло выхода.

Мне сорок семь, и у меня есть муж, дочь, работа, ипотека, и мать, которая звонит каждый день, чтобы напомнить о себе, о своем существовании, о моей вечной неблагодарности. У меня есть список дел, никогда не кончающийся, потому что каждый вычеркнутый пункт порождает три новых, подобно гидре, о которой я читала в детстве в книжке по мифологии1. Моя усталость стала моим вторым именем, моим постоянным спутником, моей тенью, которая не отстает ни на шаг, даже когда я сплю или принимаю душ.

Однако у меня нет ответа на один единственный, самый главный вопрос, который я боюсь задавать себе днем, когда слишком много шума и голосов. Он приходит ночью, когда я остаюсь одна в этой пустой кухне. Кто я, когда все уходят? Когда Саша на своей работе, а Алиса — в своем городе, где у нее теперь своя жизнь, в которую я не могу войти без приглашения. Когда мама не звонит, и я не слышу ее требовательного голоса. Когда в офисе тишина, и начальник не требует отчет, и коллеги не просят помощи. Когда я не обязана ничего решать, не должна быть сильной, не должна улыбаться, не должна играть ни одну из своих бесконечных ролей. Вместо ответа внутри меня тоже возникает тишина. И это не благословенный покой, о котором мечтают уставшие люди, а пустота, зияющая и холодная, как комната, где только что шумно веселились гости, а теперь они ушли, забрав с собой смех, споры, тепло своих тел и голосов, и остался лишь вытоптанный пол да мое отражение в темном окне, смотрящее на меня с немым укором.

Я когда-то думала, что кризис среднего возраста подобен гриппу — переболеешь, отлежишься, и дальше пойдешь, как ни в чем не бывало. Но он не проходит, этот кризис, он лишь меняет одежду, как опытный актер за кулисами, готовясь к новому спектаклю. Сегодня он выходит на сцену в костюме усталости, завтра — в маске злости, послезавтра — в плаще бессмысленности, а иногда, в особенно коварные дни, он надевает личину спокойствия, и тогда я обманываю себя, верю, что все наладилось, что я выкарабкалась, что страшное позади, а потом просыпаюсь в три ночи, сажусь на этот холодный подоконник и смотрю в окно, понимая, что ничего не изменилось, просто кризис затаился, набираясь сил для нового удара.

Говорят, что женщины в среднем возрасте становятся невидимками для мира, что их перестают замечать на улицах, в транспорте, в собственных семьях. Я не знаю, правда это или нет, но мне кажется, что проблема не в том, что нас не видят другие, а в том, что мы сами себя перестаем видеть. Слишком долго мы смотрели на других — на мужей, на детей, на родителей, на начальников, на подруг, — а на себя у нас не осталось ни времени, ни привычки, ни даже обычного любопытства. И теперь, когда я пытаюсь разглядеть себя в этом темном окне, я вижу чужую, уставшую, потерянную женщину, которую когда-то знала, но забыла, как ее зовут.

Я кладу ладонь на холодное стекло, прямо на отражение своей щеки, и чувствую, как пальцы немеют, и этот холод кажется мне почти ласковым, почти утешающим, потому что он хотя бы честен — он искренний, в нем нет притворства, нет обязанности быть хорошей, нет списка дел, который душит своей бесконечностью.

— Ты здесь? — шепчу я, почти беззвучно, и голос мой кажется таким тонким и слабым, что я сама едва слышу его.

Никто не отвечает, и тишина сгущается, становясь почти осязаемой. Часы в коридоре продолжают тикать, отмеряя время, которое я, кажется, трачу не на жизнь, а на что-то другое, на что-то, у чего нет названия, но есть глубокое ощущение какой-то гнетущей, тягостной потери.

Наконец я отрываю ладонь от стекла, слезаю с подоконника и на ватных, почти не слушающихся ногах иду в спальню, стараясь ступать бесшумно, чтобы не разбудить Сашу. Ложусь рядом, укрываюсь одеялом, которое уже успело остыть без меня, и чувствую, как он поворачивается во сне, как его рука находит мое плечо, ложится на него тяжело и тепло. Это тепло — единственное, что согревает меня сейчас, потому что внутри я давно замерзла, до самых костей, до самых потаенных уголков души, где когда-то жила надежда.

Он рядом, он дышит, он не знает, что совсем близко от него, на этой же постели, под одним одеялом я медленно, по кусочкам, по каплям теряю себя. Это не случается в одночасье, сегодня, вдруг, как инсульт или инфаркт. Это тянется годами, десятилетиями, начинается с мелочей — с того, что сначала отдаешь свой голос чужим мнениям, потому что так спокойнее, потом желания — обязательствам, потому что так правильнее, а потом время — бесконечным ролям, потому что так привычнее, чем быть собой. И вот однажды просыпаешься в три ночи, садишься на подоконник и понимаешь, что внутри тебя пустота, как комната после гостей, пустая, выстуженная, в которой не осталось ничего, кроме отражения в темном окне и тиканья старых часов.

Я учусь в этой комнате жить. Пока не умею, пока спотыкаюсь, падаю, замираю от страха и холода. Но я учусь. Кажется, другого выхода у меня нет.

Сцена 1. Утро

Б



удильник орет полседьмого, и этот звук врывается в сон, как чужой, непрошенный гость. Он ломится в дверь, не дождавшись ответа. Я уже давно не помню того утра, когда проснулась без него — от света, от пения птиц или от того странного, захватывающего чувства, что сегодня случится что-то хорошее. Нет, теперь мое утро начинается именно так — резкий, противный звонок, и рука сама тянется на тумбочку, чтобы нажать «отложить», выиграть себе еще пять минут этой тягучей, полусонной неги, когда тело еще помнит тепло одеяла, а голова не включилась в бесконечную гонку за ускользающей жизнью.

Я лежу, и мне кажется, что веки налиты свинцом, а в каждой мышце поселилась какая-то вязкая, тяжелая усталость, будто я всю ночь таскала мешки с цементом. Глаза слипаются, и я готова провалиться обратно в сон, но где-то в затылке уже начинает жужжать знакомый голос: «вставай, надо, ты не можешь лежать вечно». Я замираю на минуту, слыша, как за стеной шуршит Саша — он всегда поднимается раньше, ходит по коридору, шаркает тапочками, кашляет, открывает кран, и эти привычные звуки, такие домашние, почти уютные, почему-то не радуют, а напоминают о том, что жизнь идет по расписанию, и я — лишь строчка в этом расписании.

Скоро он войдет и спросит: «Ась, кофе?» — и я отвечу «да», хотя на самом деле мне хочется лежать, уткнувшись носом в подушку, и чтобы никто ко мне не прикасался, не говорил, не требовал. Но я, конечно, не скажу этого. Я встану, потому что так надо, потому что так делают хорошие жены, потому что если я не встану, то все рухнет, и никто не сварит кофе, и Саша уйдет голодным, и день пойдет наперекосяк, и я буду виновата.

Вздыхаю, отбрасываю одеяло — прохладный воздух касается кожи, и по телу бегут мурашки. Ноги сами находят тапочки, и я иду на кухню, старательно отводя взгляд от зеркала в прихожей — я знаю, что увижу там женщину с опухшими глазами, с седыми прядями, с лицом, которое когда-то называли красивым, а теперь называют «уставшим». Смотреть на нее нет сил, но и не смотреть — тоже, кажется, нет сил, потому что это же я, и куда мне от себя деться?

На кухне Саша уже сидит за столом, уткнувшись в телефон, и на его лице застыла особая утренняя отстраненность, когда человек еще не проснулся окончательно, но уже погрузился в новости или в рабочие чаты.

— Доброе утро, — говорю я, и мой голос звучит чуть хрипловато, будто я долго молчала.

— Мгм, — отвечает он, не поднимая головы.

Я готовлю кофе, слушая, как булькает вода в чайнике, и этот звук — ровный, успокаивающий — напоминает мне о чем-то далеком, о тех выходных, когда мы с Сашей начинали жить вместе и я училась варить кофе по-турецки, а он смеялся над моими неудачами и говорил, что главное — это любовь, а не пенка. Теперь он пьет растворимый, и я тоже, потому что некогда возиться с туркой, потому что утром каждая минута на счету, потому что мы оба устали и перестали замечать мелочи.

Достаю хлеб, сыр, масло, делаю ему бутерброд — аккуратно, ровно, как делаю уже двадцать лет, — кладу на тарелку, рядом ставлю чашку с черным кофе без сахара, как он любит. И вдруг думаю: если бы я не встала сегодня утром, если бы осталась лежать, он бы, наверное, сам сделал себе бутерброд? Или обиделся? Или ушел бы голодным? Я не знаю. Я вообще перестала понимать, что в нашем браке — привычка, а что — любовь.

Сажусь напротив, обхватываю свою кружку ладонями, чувствуя тепло, которое проникает в кожу, и смотрю в окно. За стеклом — серое небо, низкое, будто нависшее над крышами. Ветки старого тополя, уже почти голые, и какой-то воробей, прыгающий по карнизу, словно ищет место, где потеплее. Мне кажется, что и я такой же воробей — прыгаю с ветки на ветку, с дела на дело, а где мое тепло — не помню.

Саша поднимает глаза, отрываясь от телефона:

— Что у нас на ужин?

— Не знаю еще, —мой голос выдает усталость.

— Может, курицу?

— Может быть, — говорю, хотя на самом деле мне все равно, что будет на ужин, потому что есть совершенно не хочется, но надо же кормить семью, надо же что-то готовить, иначе Саша скажет, что я перестала заботиться о доме.

Он снова утыкается в экран, и я допиваю свой кофе — уже второй, потому что первый остыл, пока я возилась с бутербродами. Я чувствую, как горчит на языке, и это ощущение такое привычное, почти родное — горечь утреннего кофе, горечь утренней жизни. И понимаю, что мой вкус давно притупился, я не чувствую вкус еды, не чувствую запах дождя, не чувствую тепло Сашиной руки, когда он случайно касается меня за завтраком. Все стало пресным, будто я живу не своей жизнью, а смотрю фильм, где у героини нет имени.

Где-то внутри, глубоко, начинают шевелиться мысли — о том, что так больше нельзя, что пора что-то менять, что я не хочу умереть за этим столом с чашкой остывшего кофе. Но мыслям страшно вылезать наружу, потому что они похожи на тех мотыльков, которые бьются о стекло — видят свет, но не знают, как пройти сквозь преграду.

Я смотрю на Сашу, на его поредевшие волосы, на складку на лбу, на то, как он раздраженно листает ленту, и вдруг ловлю себя на чувстве, похожем на жалость — к нему, к себе, к нам обоим, которые когда-то танцевали на кухне под старый плеер, а теперь обмениваются дежурными фразами о курице и интернете.

— Я позвоню маме, — говорю, чтобы хоть что-то сказать.

— Хорошо, — отвечает он, не поднимая головы.

— И в магазин заеду.

— Давай.

Он допивает кофе, встает, чмокает меня в щеку — механически, как робот, — и уходит. Дверь хлопает, и в квартире снова становится тихо. Я остаюсь одна за столом, смотрю на его пустую чашку, на крошки от бутерброда, на свой недопитый кофе, и мне кажется, что я сейчас заплачу — от этой тишины, от этой пустоты, от того, что я даже не помню, какой чай люблю.

Но не плачу. Встаю, иду в ванную, закрываю дверь и долго сижу на краю ванны, слушая, как шумит вода в трубах. Потом включаю горячую воду, раздеваюсь, встаю под душ. Вода стекает по лицу, по плечам, по груди, и я зажмуриваюсь, представляя, что это не вода, а чьи-то ладони — теплые, нежные, которые гладят и успокаивают. Но это, конечно, всего лишь вода. И я одна.

Выхожу, завернутая в полотенце, и прохожу мимо зеркала. В запотевшем стекле мелькает размытое лицо — чужое, усталое, с потухшими глазами. Я останавливаюсь, прижимаю ладонь к холодной поверхности и шепчу, почти беззвучно, чувствуя, как слова обжигают горло:

— Ты здесь?

Никто не отвечает. Лишь капли-слезы стекают по стеклу.

Я вытираюсь, надеваю халат и иду одеваться. И почему-то вспоминаю себя в двадцать пять — как я стояла у зеркала в своем первом съемном жилье, красила губы яркой помадой и улыбалась себе, потому что вся жизнь была впереди, и в той жизни было место и рисункам, и путешествиям, и долгим разговорам до утра, и любви, которая не измерялась списком покупок.

А теперь у меня есть список. Есть кофе. Есть муж, который перестал смотреть на меня. Есть мать, которая обижается, если я не звоню. Есть дочь, которая выросла и не нуждается во мне.

И есть тишина внутри, такая густая и острая, что можно порезаться.

Я сжимаю край полотенца и говорю себе, как заклинание:

— Вставай. Надо. Жизнь продолжается.

Я уже не уверена, что это жизнь. И не уверена, что хочу, чтобы она продолжалась вот так.

Однако я встаю. Потому что надо. Если я не встану, то кто же будет жить за меня эту мою жизнь?

Сцена 2. Список

П



осле того, как за Сашей захлопнулась дверь, в квартире воцаряется особенная тишина, которая бывает в будний день, когда все разбежались по своим делам, и холодильник довольно мурлыкает на кухне, словно старый полусонный кот. Я все еще стою посреди спальни в халате, мокрая голова завернута в полотенце, и мне кажется, что я могла бы простоять так целую вечность — никуда не спешить, ничего не решать, — стоять, чувствуя, как прохладная ткань касается шеи и как медленно остывают капли на затылке.

Но стоять, конечно, нельзя. Где-то внутри уже завелся этот механизм, который без остановки твердит: «Надо! Надо! Надо!» Он не молчит никогда. Даже когда я сплю, кажется, он продолжает работать на фоне, как вентилятор в старом компьютере.

Я сажусь на край кровати и закрываю глаза, чтобы хоть на минуту отгородиться от этого голоса. Полотенце на голове постепенно становится влажно-прохладным, и я чувствую, как по спине пробегает легкая дрожь — то ли от холода, то ли оттого, что сил вставать совсем не осталось. Внутри такая тяжесть, будто вместо крови у меня по венам течет цемент, и каждое движение дается с усилием. Хочется лечь, уткнуться лицом в подушку и провалиться в сон, где нет ни списков, ни звонков, ни этого бесконечного чувства вины за то, что ты снова чего-то не успела.

Но список, конечно, уже тут как тут. Он не написан на бумаге — он живет в моей голове, как навязчивая мелодия, от которой невозможно избавиться. Я даже не прилагаю усилий, чтобы его вспомнить, он выныривает сам собой, обволакивает сознание, и вот я уже перебираю пункты, как четки, в надежде, что от этого они станут легче.

Позвонить матери — она обидится, если не позвоню до обеда. Сделать презентацию для Ирины, которую я обещала сделать еще вчера. Забрать анализы в поликлинике, потому что у меня уже три месяца высокое давление, а я все откладываю лечение. Купить корм коту — бедный Васька вылизывает пустую миску и смотрит на меня с таким укором, что сердце разрывается. Оплатить интернет, иначе завтра отключат, и Алиса не сможет позвонить по видеосвязи. Купить продукты — хлеб, молоко, яйца, курицу, как просил Саша. Записаться к гинекологу — врач напоминала еще полгода назад. Погладить блузку, которая висит на стуле и ждет уже неделю. Помыть пол в прихожей, потому что Алиса приедет в выходные, и она всегда говорит: «Мам, у тебя вечно бардак». Ответить на сообщение Марине — она звала на свой концерт, а я даже не знаю, смогу ли. Позвонить и спросить про собрание, хотя Алисе уже двадцать один, но привычка осталась. Купить таблетки от давления, потому что старые кончились, и сегодня утром голова кружилась, когда я наклонялась за тапками.

Я открываю глаза и смотрю в потолок. На белой краске — тонкая трещина, похожая на молнию. Я давно хотела позвать мастера, но все как-то недосуг. Впрочем, это тоже можно добавить в список. Еще один пункт. Еще одна галочка в бесконечной череде дел, которые я должна, обязана, не имею права забыть.

Когда-то, в молодости, я вела списки в красивых блокнотах — с цветочками на обложке, с плотной бумагой, на которую приятно было ставить галочки. Я вычеркивала сделанное с чувством легкого удовлетворения, даже гордости. — вот какая я молодец, все успеваю, все контролирую. Теперь у меня даже блокнота нет. Список живет в телефоне, в заметках среди сотен других заметок — рецептов, паролей, случайных мыслей, которые я так и не перечитала. И я ненавижу этот список. Ненавижу, как он растет, как множатся пункты, как я не успеваю вычеркивать, потому что на месте одной сделанной задачи появляются три новые.

Я встаю с кровати и, шлепая босыми ногами по холодному полу, бреду на кухню. Ноги немеют от линолеума, и это приятное ощущение — хоть что-то реальное, кроме голосов в голове. Наливаю себе опять кофе. Ставлю бутерброд в микроволновку, смотрю, как вращается зеленая тарелка, слышу знакомое жужжание и думаю, что вот так же кручусь и я. Без остановки. Без смысла.

Я вынимаю бутерброд из микроволновки, обжигаю пальцы, но не обращаю внимания. Завтракаю стоя, глядя в окно. За окном — серый ноябрьский день, ветки тополя качаются, и одинокий лист, зацепившийся за тонкую ветку, трепещет, не желая падать. Я смотрю на него, и внутри просыпается что-то похожее на грусть, она какая-то тягучая, как мед, — о том, что когда-то я тоже была вот таким листом, цеплялась за жизнь изо всех сил. А теперь? Теперь я жду, когда меня сдует ветром.

Достаю телефон, открываю заметки. Пальцы сами бегут по экрану — добавляю новый пункт: «Купить подарок на день рождения Нины». Это моя мама. Через две недели у нее день рождения. Если забуду, она не простит. Она вообще не прощает забывчивости, потому что считает, что если ты любишь, то все помнишь. А я помню, но как-то выборочно — помню, что в 1997 году она не пришла на мой выпускной, но забываю, какой у нее размер обуви.

Смотрю на экран. Семь пунктов. Нет, уже восемь. Кажется, их становится все больше, даже когда я не добавляю новых — они размножаются сами собой, как бактерии в теплой среде. И каждый пункт — это кусочек меня, который я вынимаю и отдаю. Позвонить — значит отдать голос, который мог бы спеть. Погладить — отдать руки, которые когда-то рисовали акварель. Купить — значит отдать время, которое могло бы принадлежать только мне. Помыть окна — значит отдать спину, которая и так уже болит от напряжения.

Я ставлю чашку в мойку и слышу, как звенит фарфор. Этот звук — чистый, высокий — на секунду перекрывает голоса, и я успеваю подумать о том, чего я хочу на самом деле? Не о том, «что надо», а — «что хочу»?

Хочу спать. Хочу, чтобы тело перестало ныть, чтобы плечи расслабились, чтобы этот вечный комок в груди исчез. Хочу, чтобы никто не звонил, не требовал, не спрашивал. Хочу, чтобы в квартире пахло не кофе и не старой пылью, а чем-то другим — морем, например, или сосновым лесом, или чистым бельем, высушенным на ветру. Хочу, чтобы полотенце для волос было теплым, а не влажным, и чтобы я могла сидеть на краю кровати столько, сколько захочется, и никто не сказал бы: «Ты опять ленишься».

Но я не могу. Потому что у меня список, и он ждет.

Я иду в ванную, достаю фен. Включаю его на полную мощность, и горячий воздух ударяет в голову, разгоняя влагу и мысли. В зеркале передо мной — женщина с мокрыми прядями, прилипшими ко лбу, с покрасневшими щеками и затекшими глазами. Она похожа на привидение из старого фильма ужасов. Я смотрю на нее и пытаюсь разглядеть ту Асю, которая когда-то хохотала, не боясь морщин. Но вместо нее вижу уставшее лицо с темными кругами вокруг глаз.

Я выключаю фен. Волосы еще влажные, но мне уже все равно.

Иду в спальню, открываю шкаф. Джинсы, свитер — мятый, потому что я вчера вечером бросила его на стул и не погладила. Сегодня я не буду гладить. Пусть висит, как есть. Надеваю, смотрю в зеркало. Свитер действительно мятый, и под глазами синяки, и волосы торчат в разные стороны. Но я не переодеваюсь. Мне уже не до того.

В прихожей беру сумку, ключи, телефон. На пороге задерживаюсь на секунду, смотрю на входную дверь — старую, с облупившейся краской, которую Саша обещал покрасить еще прошлой весной. Но покрасила, конечно, я. Потому что, если не я, то — никто.

Снова всплывает список. Я машинально достаю телефон и добавляю новый пункт — «купить утюг». Наш сломался, и Саша сказал: «Купи новый», — с той легкой интонацией, которая означает: это женское дело, ты разберешься. Я разберусь, конечно. Потому что я умею. Потому что я всегда все умею. Но почему-то не умею одного — просто лечь и не вставать.

Выхожу в подъезд. Дверь за мной захлопывается с глухим стуком, и на секунду мне кажется, что этот звук отрезает меня от дома, от той маленькой безопасной норы, где можно было хотя бы притвориться, что я отдыхаю. Лифт спускается медленно, с легкой дрожью и каким-то заунывным скрипом. Я смотрю на свое отражение в зеркальной стенке — искаженное, вытянутое, неузнаваемое. Мятый свитер. Мокрая голова. Тени под глазами, которые не скрыть даже тональным кремом. И глаза — чужие, потухшие.

Женщина идет на работу. В архитектурное бюро, где она когда-то мечтала создавать прекрасное. Теперь она создает списки. Гладит блузки. Покупает утюги.

На страницу:
1 из 2