
Полная версия
Некромант
Эдвард спрыгнул с телеги в грязь и проводил взглядом удаляющуюся повозку. Кроуторн. Название это ничего не говорило его рассудку — просто слово, такое же, как сотни других названий, встреченных им на дорогах. И всё же где-то глубоко внутри, под слоем лет и сознательного безразличия ко всему, что не касалось выживания, что-то слабо шевельнулось — смутное, неоформленное, похожее на движение воды в глубине замёрзшего пруда. Он отбросил это чувство, даже не заметив его толком, и вошёл в лес.
Лес этот был стар — старше любого из ныне живущих людей, старше церквей и замков, старше даже памяти о римлянах, что когда-то прокладывали здесь свои дороги. Деревья стояли, как колонны разрушенного языческого храма, вознося к небу чёрные, искривлённые ветви, с которых ещё не до конца облетела листва. Дубы и грабы, вязы и тисы — они росли так плотно, что создавали над головой сплошной полог, сквозь который даже дневной свет просачивался с трудом, превращаясь в зеленоватые, дрожащие тени на замшелой земле. Воздух был густым и влажным, пропитанным запахами прелой листвы, грибов и чего-то ещё — сладковатого, трудноуловимого, похожего на запах старых книг и ладана, смешанный с холодом камня. Тропа под ногами петляла, словно змея, уползающая в подлесок. Эдвард шёл по ней, и чем дальше углублялся в чащу, тем сильнее становилось в нём то необъяснимое, глухое беспокойство, которое он пытался игнорировать. Он не узнавал этого леса — и в то же время лес, казалось, знал его. Ветви цеплялись за рукава с настойчивостью, граничащей с намерением. Папоротники, ещё не пожухлые, но уже тронутые осенней желтизной, расступались перед ним слишком охотно, словно давая дорогу старому знакомому. Где-то вдалеке стучал дятел, и стук этот отдавался в висках ритмичной болью, вызывая непонятное, почти забытое чувство — будто он слышал этот стук прежде, очень давно, при других обстоятельствах.
Эдвард остановился перевести дух и огляделся. Вокруг, насколько хватало глаз, простирался лабиринт стволов и теней. Туман, поднявшийся из низин, стелился между корнями, доходя до колена, и в этом тумане всё казалось неверным, смещённым. Он вдруг поймал себя на мысли, что идёт слишком уверенно для человека, никогда здесь не бывавшего. Ноги сами выбирали путь — у корявого вяза налево, мимо трухлявого пня, через овраг, где журчит невидимый ручей. Он не знал этого маршрута. И в то же время знал. Это было странно, неправильно, и он отогнал эту мысль, списав всё на инстинкт и опыт бродячей жизни.
Внезапно ветвь старого граба зацепилась за его плечо и с треском разодрала и без того ветхую ткань плаща. Эдвард чертыхнулся, отдёргивая рукав, и замер. Прямо перед ним, выступая из тумана, как немой укор, стоял старый вяз. Вернее, то, что от него осталось, — кривой, обугленный пень, обросший мхом и оплетённый плющом. Дерево было мёртвым уже много лет, но что-то в его очертаниях заставило Эдварда замедлить шаг. Сердце пропустило удар, затем забилось быстрее, нагоняя упущенное. Перед глазами, заслонив реальность, на долю мгновения мелькнуло что-то — смазанное, искажённое, словно отражение в воде, потревоженной брошенным камнем. Тени. Огонь. Смутное ощущение ужаса, которое пришло и ушло, не оставив после себя ничего, кроме холодной испарины на лбу.
Эдвард моргнул, и видение исчезло. Он стоял один, под дождём, глядя на обгорелый пень. Что это было? Усталость? Голод? Он провёл ладонью по лицу, стирая влагу — дождевую или пот, кто разберёт, — и заставил себя идти дальше. «Просто лес, — сказал он себе мысленно. — Просто старый пень. Ничего больше». Но шаг его стал быстрее, почти нервным, и он не оглядывался, пока лес не расступился.
Деревня открылась ему внезапно — словно кто-то раздвинул занавес. Кроуторн лежал в неглубокой долине, сжатый со всех сторон лесистыми холмами, словно драгоценность в оправе — но драгоценность эта была тусклой и потускневшей от времени. Эдвард ожидал увидеть обычную деревню: с дюжинами домов, с рыночной площадью, с гулом голосов. Но здесь было иначе. Он насчитал едва ли полтора десятка строений — приземистых, сложенных из грубого серого камня, с крышами из потемневшей от времени соломы. Никакой площади не было — только расширяющаяся у колодца улица, размытая до состояния густого месива, в котором перемешались грязь, солома и конский навоз. Из труб вился дым — не густой, но слабый, жиденький, какой бывает в домах, где экономят топливо. Пахло кислым торфом, мокрой овчиной и чем-то ещё — едким, металлическим, — что Эдвард не мог определить, но что вызывало в нём безотчётное, глухое отторжение.
Церковь стояла на возвышении, в самом центре деревни, — массивное здание из того же серого камня, с покосившимся шпилем, увенчанным железным крестом, проржавевшим до бурого цвета. Вокруг церкви теснились могильные камни — иные покосившиеся, иные ушедшие в землю по самую верхушку, — и все они густо поросли тёмно-зелёным мхом. Это было единственное место, которое выглядело здесь значительным, — и при этом самым мрачным. Эдвард вошёл в единственную улицу, и тишина, встретившая его, была особенной — не мирной, но гнетущей, словно деревня затаила дыхание при виде чужака. Он заметил несколько фигур, мелькнувших в окнах, — тени, тут же отпрянувшие от стёкол. Ставни на большинстве домов были прикрыты, двери плотно притворены. Здесь жило, по его прикидкам, не больше десятка-полутора душ — крошечное поселение, затерянное в глуши, о котором внешний мир, вероятно, давно забыл. Только скрип вывески на постоялом дворе — грубо намалёванный дуб и полустёртая надпись «Королевский дуб» — нарушал молчание, да откуда-то издалека доносился ритмичный, глухой стук молота по наковальне.
Он стоял посреди улицы, чувствуя, как дождь стекает по лицу, по шее, за воротник, и не мог отделаться от странного, сосущего чувства под ложечкой. Оно не было страхом — скорее, смутным узнаванием, какое бывает, когда видишь во сне место, в котором никогда не был, а потом, годы спустя, находишь его наяву. Но Эдвард не верил в такие вещи. Он верил в голод, в холод, в тяжёлую работу и в монету, заработанную честно. Этого было достаточно. Этого всегда было достаточно.
— Эй, путник! — голос прозвучал резко, как удар хлыста. — Ты заблудился или ищешь кого?
Эдвард обернулся. На него, уперев руки в бока, смотрел мужчина лет шестидесяти, широкоплечий, с могучей грудью и руками, перевитыми узлами мышц, несмотря на возраст. Кузнец — это было ясно с первого взгляда: кожаный фартук, прожжённый в десятке мест, покрытый сажей и окалиной; лицо, изрытое морщинами, но крепкое, с тяжёлой челюстью и маленькими, глубоко посаженными глазами, в которых читалась не злоба, но врождённая, как у сторожевого пса, подозрительность ко всему чужому. Седые волосы его были коротко острижены, а на правой руке, сжимавшей молот, виднелся старый шрам, пересекавший костяшки пальцев.
Эдвард не знал этого человека. Но где-то на границе сознания, в той области, где живут забытые сны и детские страхи, что-то дрогнуло. Он отмахнулся от этого чувства, как от назойливой мухи.
— Проездом я, — ответил он охрипшим от долгого молчания голосом. — Мост размыло. Ищу ночлег и горячую пищу. Заплачу работой или монетой.
Кузнец оглядел чужака с головы до ног, медленно, оценивающе. Взгляд его задержался на стоптанных сапогах, на протёртом плаще, на мозолистых руках путника. Мозоли эти говорили о привычке к труду, и это слегка смягчило хмурое выражение лица старика.
— Работа найдётся, — буркнул он наконец, сплюнув в грязь. — Кузнечное дело знаешь?
— Довелось, — коротко ответил Эдвард.
И это было правдой. За те годы, что он провёл в скитаниях, он перепробовал многое: был батраком на фермах, грузчиком в порту, чистил конюшни и месил глину на кирпичном заводе. Но дольше всего он задержался у старого кузнеца в Нортгемптоне — угрюмого вдовца, который взял беспризорного мальчишку в ученики и не бил его чаще необходимого. Там он научился обращаться с металлом, чувствовать его — когда железо становится податливым, а когда хрупким, когда по нему нужно бить сильно, а когда лишь гладить молотом. Эти навыки не раз спасали его от голодной смерти. Томас, так звали кузнеца, хмыкнул и кивнул в сторону кузницы — приземистой каменной постройки с покосившейся трубой, из которой валил густой чёрный дым:
— Тогда пошли. Там и покормим, и на сеновале заночуешь, если работа спорится.
Они двинулись по улице — кузнец впереди, широко шагая и не оглядываясь; Эдвард за ним, стараясь не поскользнуться в грязи и одновременно оглядывая деревню. Дома, мимо которых они проходили, были старыми — много старше, чем можно было ожидать от такой глуши. Каменная кладка, почерневшая от времени, говорила о постройке вековой давности, если не старше. Кое-где на стенах виднелись выцветшие следы фресок — остатки изображений святых или гербов, почти полностью стёртых дождями и десятилетиями. У одного из домов, привалившись к стене, сидела старуха — сгорбленная, сморщенная, закутанная в чёрную шаль, несмотря на дневное время. Она подняла голову при их приближении, и Эдвард встретился с ней взглядом. Глаза у старухи были белёсые, подёрнутые катарактой, но, несмотря на слепоту, она смотрела прямо на него — и в этом взгляде было что-то такое, от чего у Эдварда пробежал холодок по спине. Старуха не сказала ни слова, только губы её беззвучно зашевелились, то ли в молитве, то ли в проклятии. Эдвард отвёл глаза и ускорил шаг, нагоняя кузнеца.
— Кто это? — спросил он, понизив голос.
— Старая Марта, — буркнул Томас, не оборачиваясь. — Не обращай внимания. Она безобидная. Почти.
Больше он ничего не добавил, а Эдвард не стал расспрашивать.
Кузница встретила их жаром и грохотом. Горн дышал огнём, мехи вздыхали, как живое существо, и в этом жаре, после холода и сырости леса, было что-то почти целительное. Эдвард сбросил плащ, повесил его на крюк у двери и остался в простой холщовой рубахе, закатав рукава до локтей. Томас снова оглядел его — теперь уже с одобрением, заметив жилистые руки и старые шрамы от ожогов, знакомые любому, кто работал с металлом.
— Лемехи куй, — сказал он, указывая на груду железных заготовок в углу. — Два плуга. И подковы — три дюжины. Управишься до темноты — ужин и ночлег. Нет — проваливай.
Эдвард кивнул и взялся за молот. Он работал молча, погружённый в монотонный, успокаивающий ритм. Молот поднимался и опускался, железо звенело, рассыпая снопы оранжевых искр, и каждая искра гасла, не долетев до пола. Жар от горна обжигал лицо, пот стекал по лбу, заливая глаза, но в этой работе было что-то медитативное, позволявшее не думать. Не думать о том, что он здесь делает. Не думать о старухе с белёсыми глазами. Не думать о странном чувстве, которое охватывало его всякий раз, когда он смотрел в сторону церкви.
Томас работал рядом, искоса поглядывая на нового подмастерье. Парень был умелым — этого не отнять. Молот держал правильно, не сжимал рукоять слишком сильно, бил точно и размеренно, не тратя лишних сил. Где-то он этому научился, и хорошо научился. И всё же было в нём что-то такое... неправильное. Не то чтобы он выглядел опасным. Но он был чужим. Слишком тихим, слишком сосредоточенным, слишком внимательным. И глаза — тёмные, глубокие, как омут, — смотрели так, будто видели то, чего не видели другие.
В полдень дверь кузницы отворилась, впуская полосу серого дневного света и порыв влажного ветра. Эдвард поднял голову и замер. В дверях стояла девушка.
Она была невысока, но держалась с той естественной грацией, какая бывает у тех, кто вырос среди полей и холмов, а не в душных городских стенах. Волосы её, цвета тёмного мёда с золотистым отливом, выбивались из-под белого чепца непослушными прядями, обрамляя лицо, которое даже в этом скудном освещении казалось удивительно живым. Глаза — серые, как грозовое небо над морем, — смотрели с любопытством, но без дерзости, а на щеках, тронутых лёгким румянцем, играли ямочки, когда она улыбалась. Одета она была просто — в тёмно-зелёное шерстяное платье, поверх которого был повязан белый передник, — но простота эта лишь подчёркивала её юность и свежесть. В руках она держала корзину, прикрытую чистым полотенцем, из-под которого выглядывал край хлебной краюхи и горлышко кувшина с молоком.
Эдвард смотрел на неё и чувствовал, как что-то внутри него — что-то давно замёрзшее, спавшее летаргическим сном, — слабо шевельнулось. Он не мог бы объяснить этого чувства. Она была просто девушкой. Но в том, как она стояла в дверях, освещённая сзади тусклым дневным светом, в том, как она улыбалась, в том, как она перевела взгляд с кузнеца на него — во всём этом было что-то, от чего его сердце, привыкшее к одиночеству, забилось чуть быстрее.
— Дядюшка Томас, — сказала она мягким, певучим голосом, в котором слышался местный выговор, тягучий и округлый, — я принесла вам хлеба и сыру. Матушка сказала, вы с утра не ели. Она беспокоится, что вы опять работаете на пустой желудок.
Томас, не отрываясь от наковальни, проворчал что-то неразборчивое — не то благодарность, не то упрёк. Девушка, очевидно привыкшая к его манерам, только улыбнулась. Она шагнула внутрь, и тут её взгляд упал на Эдварда.
— О! — она слегка покраснела, прижимая корзину к груди, словно щит. — Простите, я не знала, что у вас гость.
— Это не гость, племянница, а работник на сегодня, — буркнул кузнец, наконец откладывая молот. — Звать его... э-э... — он запнулся, сообразив, что так и не спросил имени чужака.
— Эдвард, — сказал тот хрипловатым голосом, слегка поклонившись. — Благодарю за хлеб, мисс.
— Мисс Элизабет, — поправила она с улыбкой. — Но все здесь зовут меня просто Бет. И вы зовите, если останетесь.
Она протянула ему краюху хлеба и кусок сыра, завёрнутый в чистую тряпицу. Их пальцы на мгновение соприкоснулись. Эдвард почувствовал тепло её кожи — мягкой, несмотря на крестьянский труд, — и по его руке словно пробежал электрический разряд. Он вздрогнул — едва заметно, но она, кажется, заметила, потому что её румянец стал чуть ярче. Она быстро отдёрнула руку и опустила глаза.
— Благодарю, Бет, — сказал он тихо, и звук её имени на его губах прозвучал как-то особенно бережно.
Их глаза встретились — и время словно замедлило ход. Элизабет смотрела на этого незнакомца. В его лице было что-то, что тревожило и притягивало одновременно. Не красота — черты его были слишком резкими, измождёнными, чтобы назвать их красивыми. Но в тёмных глазах читалась глубина, которой она не видела ни у кого из деревенских, — словно он носил в себе историю, которой ни с кем не делился. Ей вдруг захотелось узнать эту историю. И вместе с тем ей стало немного страшно от этого желания.
— Ты, стало быть, издалека? — спросила она, замешкавшись у двери, хотя дядя уже снова взялся за молот.
— Издалека, — ответил Эдвард, и это был самый короткий ответ, какой он мог дать, не солгав.
— И куда путь держишь?
— В Бирмингем, — он помедлил. — Пока что.
Она кивнула, словно поняла что-то, чего он не говорил.
— Ну, удачи тебе, Эдвард, — сказала она и повернулась к двери. Но у самого порога она оглянулась и добавила: — Если останешься до вечера, я принесу ещё хлеба. Ты, похоже, давно не ел досыта. И ушла, оставив после себя лёгкий запах лаванды и свежего хлеба, который ещё несколько минут висел в воздухе, смешиваясь с запахом угля и раскалённого металла. Эдвард проводил её взглядом, чувствуя, как что-то давно забытое — что-то, что он не мог назвать, — медленно, неуверенно пробуждается в груди.
— Хорошая девушка, — сказал Томас, не то обращаясь к Эдварду, не то к самому себе. — Сирота. Отец умер, когда ей было пять. Мать — моя сестра — одна её растит. Здесь, кроме нас, и людей-то почти не осталось. Десяток душ, не больше. Ты на неё не заглядывайся, парень. Не пара она бродяге.
Эдвард ничего не ответил. Он взялся за молот и продолжил работу, но мысли его теперь витали далеко от наковальни.
Вечер опускался на Кроуторн медленно, словно нехотя. Дождь наконец прекратился, но небо оставалось затянутым тучами, и сумерки сгущались раньше обычного. Эдвард закончил работу, когда последний отблеск дня погас за холмами. Руки его гудели от усталости, спина ныла, но это была хорошая, честная усталость — знакомая и почти приятная. Кузнец осмотрел его работу, хмыкнул одобрительно и, как обещал, выделил ему место на сеновале — узкую лежанку в углу, пахнущую сухим сеном и мышами, но сухую и тёплую.
— Утром продолжим, — сказал он на прощанье. — Если хочешь остаться на пару дней — работы много. Других кузнецов в округе нет, так что заказы копятся.
Эдвард кивнул. У него не было причин торопиться в Бирмингем. Что его там ждало? Случайные заработки, грязные ночлежки, одиночество. Здесь же, в этой мрачной, неприветливой деревушке, где жило не больше полутора десятков душ, его держало что-то, чему он не мог дать названия. Может быть, просто усталость от дороги. А может быть, что-то иное — смутное, как полусон, что-то связанное с запахом, тянущимся от церкви, и с серыми глазами девушки, которая обещала принести ещё хлеба.
Он лёг на сено, укрылся плащом и закрыл глаза. Но сон не шёл. Слишком тихо было вокруг — не той тишиной, какая бывает в полях, где всегда есть какой-то звук: ветер, сверчки, далёкий лай собак. Здесь тишина была иной — плотной, густой, как вода на дне колодца, и такой же холодной. И в этой тишине он начал различать звуки. Шаги. Кто-то ходил по улице — медленно, тяжело, волоча ноги. Шаги приближались к амбару, замирали на мгновение, затем удалялись. Так повторялось снова и снова, с ритмичностью маятника. Эдвард лежал, затаив дыхание, и вслушивался. Кто мог бродить по деревне в такой час? В такой маленькой деревне, где все друг друга знают? Караульный? Но кто поставит караульного в этой глуши, где красть нечего, а чужаки не забредают годами? Лунатик? Или кто-то, кому, как и ему, не спалось этой ночью? Шаги затихли. И тогда он услышал другой звук — шёпот. Не голоса — шёпот страниц. Словно кто-то листал огромную книгу, медленно, задумчиво переворачивая тяжёлые пергаментные листы. Звук доносился со стороны церкви, и он был таким явственным, что Эдвард сел на лежанке, вглядываясь в темноту широко раскрытыми глазами. Сон? Нет, он не спал. Он был уверен в этом. Звук повторился — сухой шелест, похожий на вздох. И вместе с ним пришёл запах — тот самый, что он чувствовал днём: запах старой кожи, плесени и ладана, смешанный с чем-то металлическим, похожим на запах старых монет. Запах этот тянулся от церкви, просачиваясь сквозь щели в стенах амбара, и, казалось, звал его — не словами, но настойчивым, почти гипнотическим притяжением. Эдвард встал, накинул плащ и вышел наружу.
Ночь была беззвёздной, луна скрывалась за тучами, но каким-то чудом света хватало, чтобы различать очертания домов и деревьев. Туман снова поднялся из низин — он клубился над землёй, доходя до пояса, и в этом тумане всё казалось призрачным, колеблющимся, ненастоящим. Эдвард медленно двинулся к церкви, сам не понимая, зачем. Какая-то сила тянула его туда — не приказывая, но настойчиво предлагая, как предлагает рука старого друга, с которым ты давно не виделся.
Церковь выросла перед ним из тумана, словно чёрный корабль из волн. Массивная, приземистая, с узкими окнами, похожими на бойницы. Дверь была заперта — тяжёлый железный засов, покрытый ржавчиной, — но сбоку, почти у самой земли, виднелось подвальное окошко, зарешечённое и наполовину ушедшее в землю. Именно оттуда, из этой тёмной щели, тянулся запах, который он чувствовал. Именно оттуда доносился шёпот, который не мог быть ничем иным, кроме как игрой воображения. Эдвард опустился на колени перед окошком и заглянул внутрь. Темнота — кромешная, абсолютная, какую не рассеивает даже самый острый взгляд. Но в этой темноте что-то двигалось — не человек, не зверь, а что-то иное. Тени, чёрные на чёрном, скользили внутри, переплетаясь и распадаясь, и на мгновение ему показалось, что он видит очертания предмета — большого, прямоугольного, лежащего на полу. Сундук? Или алтарь?
И вдруг — тишина. Шёпот прекратился. Запах исчез, словно его отрезало ножом. Эдвард замер, прислушиваясь, но не услышал ничего, кроме собственного дыхания, участившегося и ставшего поверхностным. Он простоял так несколько минут, а затем медленно поднялся с колен, чувствуя, как холод от мокрой земли пропитал ткань его штанов до самых костей.
Что это было? Галлюцинация, порождённая усталостью? Или что-то, чего он не мог объяснить, во что не мог поверить? Эдвард не верил в сверхъестественное. Он верил в то, что можно потрогать руками. Но сейчас, стоя перед церковью, он не мог отделаться от ощущения, что его коснулось что-то, что лежит за пределами его понимания.
— Эдвард? — голос, прозвучавший за спиной, был реальным, живым, и принадлежал не призраку.
Он резко обернулся. У ворот погоста стояла Элизабет. Она была закутана в тёмную шаль, поверх ночной рубашки, и в слабом свете, который неведомо откуда пробивался сквозь разрыв в тучах, казалась бледной и встревоженной. Волосы её, распущенные на ночь, спадали на плечи золотистой волной, и в этом призрачном полумраке она выглядела не просто красивой — неземной, словно дух, вышедший из леса проверить, не заблудился ли путник.
— Что ты здесь делаешь? — спросила она тихо, подходя ближе. — Я увидела свет... то есть, мне показалось... Я не могла уснуть и увидела, как ты вышел из амбара. Я испугалась. Подумала, вдруг тебе плохо, вдруг ты болен...
Он смотрел на неё и не знал, что ответить. Лгать не хотелось — ей особенно. Но как сказать правду? «Меня что-то позвало сюда, какой-то запах, какой-то шёпот»? Она сочтёт его безумцем. Или, хуже того, расскажет дяде, и его выгонят из деревни, прежде чем он успеет понять, что всё это значит.
— Я просто не мог уснуть, — сказал он наконец. — Решил прогуляться. Здесь... спокойно.
— На кладбище? — в её голосе прозвучала грустная ирония, уголки губ дрогнули в слабой улыбке. — Ты странный человек, Эдвард.
— Знаю, — он позволил себе ответную улыбку, такую же слабую.
Она стояла перед ним, кутаясь в шаль, и смотрела на него долгим, изучающим взглядом. Ей было страшно — он видел это по её глазам, по тому, как она покусывала нижнюю губу. Но не его она боялась. Чего-то другого.
— Ты почувствовал это, да? — внезапно спросила она совсем тихо, почти шёпотом, и слова её заставили его замереть. — Этот запах... оттуда, из подвала. Я тоже иногда чувствую. По ночам особенно. Старый священник, преподобный Блэквуд, говорит, что это сырость и плесень, что там старые книги гниют. Но я знаю — это не просто сырость. Там что-то спрятано. Что-то, что принадлежало человеку, который умер очень давно, ещё до моего рождения. Его убили здесь.
Эдвард слушал, не перебивая. Голос её доносился до него словно сквозь толщу воды.
— Расскажи мне, — попросил он, и голос его прозвучал глухо, как из-под земли. — Что ты знаешь?
Элизабет вздохнула и оглянулась, словно боясь, что их подслушивают. Но вокруг были только могилы и деревья, и ни одна живая душа не бродила по деревне в этот час — в деревне, где душ-то всего ничего.
— Я знаю только то, что старухи шепчутся на посиделках, — начала она быстро и сбивчиво, словно боясь, что не успеет высказаться. — Мужчина. Он жил здесь, на окраине, в доме, который уже давно заброшен. Говорили, он был учёным, читал странные книги, знал вещи, которых простым людям знать не положено. Кто-то сказал — колдун. Кто-то — некромант, будто бы он с мёртвыми разговаривал. Правда это или нет, никто уже не помнит. Но его убили. Прямо там, у старого вяза. — Она указала рукой в сторону околицы, туда, где Эдвард днём видел обугленный пень. — А книгу его священник спрятал в подвале, сказал, что нельзя её жечь, что от этого беда будет. И с тех пор она там. Я иногда думаю — может, из-за неё в деревне всё так плохо? Может, она проклята?
Она замолчала, переводя дыхание. Эдвард слушал, и каждое её слово отдавалось в нём странным, болезненным эхом — словно колокол звонил где-то далеко, и звук этот долетал до него, проходя сквозь толщу лет. Он не помнил этой истории. Не помнил ни мужчины, ни книги, ни старого вяза. Но что-то внутри него — что-то глубже памяти, глубже сознания — откликалось на эти слова с мучительной, необъяснимой остротой.
— А мальчик? — спросил он тихо, сам не зная, почему задаёт этот вопрос. — У этого человека был сын. Что с ним стало?
Элизабет опустила глаза, и в этом жесте было столько печали, что у Эдварда сжалось сердце.
— Говорят, его изгнали в лес, — сказала она. — В ту же ночь. Его больше никто не видел. — Она подняла взгляд на Эдварда, и в этом взгляде читалась глубокая, искренняя скорбь. — Мой отец... он тоже был там. В ту ночь. Он никогда не говорил мне об этом — да он вообще мало говорил, — но мать рассказывала, что после этого он пил, не просыхая, год за годом, пока не умер. Он не поднимал руку на того человека, но он стоял и смотрел. И это его убило — не сразу, но убило.
Эдвард молчал. В висках у него стучало, перед глазами плыл туман, но не тот, что клубился над землёй, а внутренний, застилающий мысли. Он попытался представить себе этого мальчика — босого, испуганного, уходящего в темноту, — и не смог. Что-то мешало ему, какая-то стена в сознании, которую он сам выстроил когда-то давно, с кирпичами забвения и раствором воли.


