
Полная версия
Иллария: судьба империи
Но я не знала, правда ли это. Чего я хочу больше, вернутся или испытать свою судьбу?
Позднее я узнала о нём больше.
Я подавала вино на ужине, когда Октавиан принимал гостей — двух сенаторов и военачальника. Я стояла в углу, стараясь быть невидимой, но слушала каждое слово.
Они говорили о войне. О большой предстоящей битве, которая должна была решить судьбу Рима. Октавиан слушал их молча, но я видела, как он сжимает кубок, как его челюсти напрягаются.
— Марк Брут слишком самоуверен, — сказал один из сенаторов. — Он думает, что победит легко. Но у нас есть преимущество.
— Какое преимущество? — спросил другой.
— Нас двое, — сказал Октавиан, и его голос был холодным, как лёд. — Мы не дадим ему соединиться с Кассием. Мы ударим первыми. Мы разобьём их по частям.
— Это риск, — сказал военачальник. — Если мы ошибёмся, мы потеряем всё.
— Мы не ошибёмся, — сказал Октавиан. — Я не позволю.
Я смотрела на него и видела не просто полководца. Я видела человека, который загнал себя в угол и не может позволить себе проиграть, потому что проигрыш — это смерть. Не только его смерть. Смерть всего, что он строил.
После ужина, когда гости ушли, я осталась убирать стол. Октавиан сидел в кресле, глядя в пустоту. Он не замечал меня. Он был где-то далеко.
Я подошла ближе, чтобы забрать кубок, и он вдруг поднял голову. Его глаза встретились с моими.
— Ты слышала, о чём мы говорили? — спросил он.
Я замерла.
— Я… я не хотела подслушивать, господин. Я просто…
— Ты слышала, — повторил он. Это не был вопрос.
Я кивнула.
— И что ты думаешь?
Я сглотнула. Это была проверка. Он изучал меня.
— Я думаю, что вы правы, господин, — сказала я тихо. — Если вы ударите первыми, вы победите. Это будет ваша победа.
Он смотрел на меня долго. Потом усмехнулся — той же холодной усмешкой, что и в первый раз.
— Странно, Иллария, — сказал он. — Ты говоришь как человек, который уже знает многое про эту войну. Но ты всего лишь просто рабыня.
— Может быть, я видела её во сне, господин, — сказала я. — Может быть, мои сны — это моя память.
Он ничего не ответил. Он просто смотрел на меня, и я чувствовала, как его взгляд проникает в мою душу. В этот момент он видел во мне не рабыню, не вещь, а загадку, которую он не мог разгадать. И это его злило — или, может быть, интриговало. Я не знала.
— Можешь уйти, — сказал он наконец.
Я ушла.
Но я знала — он запомнил меня. И это было началом чего-то большего.
Уже в коридоре, когда шаги Октавиана затихли в глубине дома, я остановилась, прислонившись к холодной стене. Руки дрожали. Сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди.
«Он спрашивал моё мнение, — повторяла я про себя, словно боялась, что если не произнесу это хотя бы мысленно, то решу, что мне всё привиделось. — Он хотел знать, что я думаю. Не потому, что ему было любопытно, как думают рабы. А потому, что во мне было что-то, что заставило его остановиться и посмотреть внимательнее».
Я вспомнила, как он смотрел на меня на рынке — не как на товар, а как на человека, который не должен стоять на помосте. И сейчас, в этом холодном, строгом доме, он снова увидел во мне что-то, чего не видел в других.
И от этого становилось одновременно страшно и сладко. Страшно — потому что внимание такого человека могло погубить. Сладко — потому что впервые за эти дни я почувствовала себя живой. Не просто выживающей, а настоящей.
Я глубоко вздохнула, расправила плечи и пошла дальше по коридору. Впереди ждала работа. Впереди ждал этот чужой, жестокий, прекрасный мир.
И в нём был он. Гай Октавий (Октавиан).
Человек, который смотрел на меня так, будто пытался разгадать тайну, спрятанную за моими глазами. А я смотрела на него и знала: он тоже загадка. И я тоже хочу её разгадать.
Глава 5. Вилла, где стены слушают
Рим. Вилла Октавиана. Месяц спустя.
Гай Октавий сидел в своём кабинете, склонившись над свитком, и чувствовал, как усталость въедается в кости. Она была старой знакомой — эта тупая, вязкая тяжесть, которая появлялась после долгих часов работы и не проходила даже после сна. Она сидела в плечах, в шее, в глазах, которые жгло от напряжения.
За окном уже стемнело. Он работал с рассвета: читал донесения из провинций, писал письма союзникам, изучал отчёты о передвижении войск Антония. Бумаги громоздились на столе, и с каждым часом их становилось всё больше. Свитки лежали один на другом, образуя горы, которые, казалось, росли сами собой.
Сейчас он перечитывал донесение от своего легата из Македонии. Битва приближалась — он чувствовал это каждой клеткой тела. Антоний был его союзником, но при этом хитрил, выгадывал, играл. Октавиан знал: скоро всё решится. И он должен быть готов.
Он потёр переносицу и откинулся на спинку кресла. Глаза жгло, голова гудела. Он знал, что нужно отдохнуть, но не мог позволить себе роскошь слабости. Не сейчас. Не когда судьба Рима висела на волоске.
Дверь в кабинет была приоткрыта — он всегда держал её открытой, чтобы слышать, что происходит в доме. В этом была его стратегия: контролировать всё, знать всё, быть на шаг впереди всех. Каждый шорох, каждый шёпот, каждый шаг — всё должно было быть ему известно.
И поэтому он услышал её голос.
— Да, Флавия, я уже всё убрала. Могу я взять воды? Хочу умыться перед ужином, — прозвучал тихий, но чёткий голос с тем самым странным акцентом, который никак не выходил у него из головы.
Октавиан нахмурился. Это была та самая рабыня, которую он купил на рынке. Иллария. Её имя снова всплыло в памяти, будто нарочно, чтобы досадить. Оно застревало в мыслях в самые неподходящие моменты — например, посреди обсуждения тактики боя или во время составления дипломатического письма.
«Ну вот опять, — мысленно проворчал он. — Я думаю о рабыне вместо того, чтобы думать о легионах».
Он снова вспомнил её взгляд — тот момент в атриуме, когда она подняла на него глаза. В них не было страха. Не было покорности. Был какой-то сложный, запутанный страх, смешанный с чем-то ещё, чего он не мог понять.
Это раздражало его. Рабы должны бояться. Рабы должны опускать глаза. Рабы не должны выглядеть так, будто они знают что-то, чего не знаешь ты. Они должны быть пустыми сосудами, которые наполняются волей господина.
А эта девушка будто заглядывала своими огромными глазищами прямо в душу. И это страшно бесило.
Октавиан отложил свиток и встал. Он подошёл к двери и приоткрыл её чуть шире, чтобы видеть коридор и внутренний двор.
Она стояла у колодца, переговариваясь с кухаркой. В темноте её фигура казалась хрупкой, почти нереальной. Она держалась прямо — не так, как держатся рабыни, сутулясь и опуская плечи. Она держалась как свободная женщина. Или как человек, который просто забыл, что теперь он не свободен.
«Или притворяется, что забыл», — подумал Октавиан, и эта мысль кольнула его.
Он смотрел на неё, и внутри него поднималось раздражение. Почему она не ведёт себя как рабыня? Почему она не боится? Почему он не может перестать думать о ней?
— Господин? — раздался голос Секстия за спиной.
Октавиан резко повернулся, и его лицо мгновенно стало непроницаемым. Он не позволял себе слабости. Никогда.
— Ты меня напугал, — буркнул он, и тут же пожалел о своих словах. Признавать, что его можно напугать, — это уже почти слабость.
Секстий едва заметно приподнял бровь, но тут же вернул лицу привычное бесстрастное выражение.
— Простите, господин. Я не хотел. Просто заметил, что вы стоите у двери… и будто прислушиваетесь.
— Я проверяю порядок, — коротко ответил Октавиан.
— Понятно, — сказал Секстий с таким видом, будто понимал, что это не совсем правда, но знал своё место и не собирался спорить.
На мгновение в воздухе повисла неловкая пауза. Октавиан почувствовал себя так, будто его поймали за чем-то постыдным — словно он не великий наследник Цезаря, а мальчишка, который подглядывает за соседской девчонкой.
От этой мысли он едва не фыркнул вслух.
— Новые рабы работают хорошо, — спокойно продолжил Секстий, будто не замечая внутренней борьбы господина. — Особенно та девушка. Иллария. Она умная и быстрая. Флавия даже пошутила, что одной Илларии хватит вместо троих других рабов. Говорит, что она работает так, будто боится, что если остановится хоть на минуту, то всё исчезнет.
— Она не похожа на рабыню, — снова сказал Октавиан — не вопрос, а утверждение, будто пытался убедить в этом самого себя.
— Да, господин, — кивнул Секстий. — Она говорит, что потеряла память. Её нашли на дороге в одежде, которую никто здесь не носит. Никто не знает, откуда она. Она не похожа на тех, кто обычно оказывается на рынке.
— Потеряла память, — повторил Октавиан с лёгкой насмешливой интонацией. — Очень удобно!
Секстий ничего не ответил. Он знал, что лучше не спорить с господином.
— Проследи за ней, — сказал Октавиан. — Если она что-то скрывает, я хочу знать.
— Да, господин.
Секстий ушёл, бесшумно закрыв за собой дверь. Октавиан вернулся в кабинет и сел за стол. Свитки лежали перед ним, но он не видел их.
«Проследи за ней», — повторил он про себя и поморщился. Звучало так, будто он боится её. А он никого не боялся.
Но он не мог выбросить из головы её взгляд. И это раздражало больше всего.
Он вспомнил своё детство. Мать, которая вечно была занята мужчинами. Отчим, который смотрел на него с презрением. Цезарь, который усыновил его, но никогда не любил. Всю его жизнь люди использовали его. Все хотели чего-то от него. Никто не любил его просто так.
И эта рабыня смотрела на него так, будто он был кем-то важным. Будто он был человеком, а не выгодным ресурсом.
Он не знал, что с этим делать. Он не знал, как быть человеком, которому не нужно защищаться. Он не знал, как быть тем, кого любят за то, кто он есть, а не за то, что он может дать.
Но он знал одно: он не позволит себе слабость. Не сейчас. Не в этой войне.
Он попытался сосредоточиться на донесении, но строчки расплывались перед глазами. В голове снова и снова звучал её голос: «Могу я взять воды?» — так просто, так буднично, будто она спрашивала не у рабыни, а у подруги.
«Это нелепо, — подумал он. — Я, наследник Цезаря, думаю о том, как рабыня просит воды».
И тут он вдруг улыбнулся. Впервые за день. Улыбка вышла кривой, почти горькой, но это была улыбка.
— Ну и дела, — пробормотал он себе под нос. — Меня волнует, как она просит воды.
Он покачал головой, будто пытаясь вытряхнуть из неё лишние мысли, и снова уткнулся в свиток. Но через минуту снова поднял голову и прислушался.
Во дворе было тихо. Только изредка доносились приглушённые голоса, скрип ведра, плеск воды.
«Она уже ушла», — подумал он и почувствовал странное разочарование.
Позже, когда он лёг в постель, он думал о ней. О странной рабыне с чужими яркими глазами и странным акцентом. О том, как она смотрела на него в атриуме — так, будто знала его. Будто видела сквозь него.
«Это глупость, — шептал он себе. — Рабыня не может знать ничего. Рабыня — это просто инструмент».
Но в глубине души он понимал, что она не инструмент. Она была загадкой. И он ненавидел загадки. Загадки заставляли его чувствовать себя уязвимым. И они обязательно должны быть разгаданы, в этом он не сомневался.
На следующую ночь он снова не спал.
Он думал о своей жизни. О том, как он был слабым ребёнком. Как его дразнили в школе. Как он боялся темноты, потому что в темноте его никто не защищал. Как он научился быть сильным, потому что слабость была смертью.
Он думал о Цезаре. О том, как тот смотрел на него — с лёгким презрением, с насмешливой полуулыбкой. «Ты слишком худ и бледен, Гай Октавий. Ты слишком слаб. Ты никогда не станешь воином». И он стал. Он стал тем, кого боялись. Но внутри, в самой глубине души, он всё ещё был тем мальчиком, который боялся темноты и чувства жуткого, удушающего одиночества.
И эта рабыня видела это. Она видела его настоящего. И это было самым страшным.
Он не мог позволить ей видеть его настоящего. Он не мог позволить ей приблизиться. Это было опасно.
Но он не мог выбросить её из головы.
И это было самое страшное.
Когда первые лучи рассвета коснулись мраморных колонн, он наконец закрыл глаза. Но даже во сне он слышал её голос:
— Спокойной ночи, господин.
И от этих слов, таких простых и таких невозможных, у него сжималось сердце.
Глава 6. Латынь с чужим акцентом
Вилла Октавиана. Иллария. Неделя спустя.
Прошло несколько дней после той встречи в атриуме. Я всё ещё чувствовала его взгляд на себе, всё ещё слышала его голос, когда он произнёс моё имя. Но жизнь на вилле шла своим чередом — работа, кухня, приказы Флавии, усталость до онемения в руках.
То утро выдалось необычно тихим. Флавия, которая всегда появлялась на кухне затемно, не пришла. Я, как обычно, пришла к рассвету, но вместо её ворчливого голоса меня встретила тишина. Другие рабы переглядывались и шептались. Я спросила у одного из них, что случилось, и узнала страшное: внучка Флавии, маленькая Ливия, отравилась.
Смерть детей в те времена была такой же привычной, как дождь или закат. Болезни, несчастные случаи, испорченная еда — всё это уносило жизни малюток, не давая им даже шанса вырасти. Никто не удивлялся, когда ребёнок умирал, — просто переживали и хоронили. Но Флавия не могла смириться. Она сидела у постели девочки, держа её за руку, и плакала.
Услышав это, я замерла на мгновение. В голове вспыхнуло воспоминание: Мишка, мой младший брат, когда ему было семь. Отравление в школьной столовой, его бледное лицо, рвота, и мама, которая поила его отваром из коры дуба и давала толчёный уголь. Он выжил тогда. Я не знала, поможет ли это здесь, но не могла просто пройти мимо.
Я вошла в комнату. Девочка лежала на лежанке — бледная, почти бездыханная, с синими губами и впалыми щеками. Флавия подняла на меня заплаканные глаза и хотела прогнать меня, но я сказала:
— Я могу помочь. Позволь мне попробовать.
Она посмотрела на меня с недоверием, но в её взгляде была и надежда — та самая отчаянная надежда утопающего, который хватается за соломинку. Она кивнула, и я начала действовать.
Я попросила принести кору дуба, мёд и чистую воду. Флавия принесла всё сама, дрожащими руками. Я измельчила кору, заварила её в горячей воде, добавила ложку мёда — он смягчал отвар и помогал вывести яд. Затем я поила девочку маленькими глотками, следя, чтобы она не подавилась. Я массировала ей живот, как делала мама, чтобы снять спазмы.
Флавия стояла рядом, сжимая руки, и смотрела на меня с мольбой в глазах. Она не верила, что это поможет, но не хотела терять последнюю надежду.
Прошло несколько часов. Девочка дышала тяжело, но я видела, как её дыхание становится ровнее. К утру она пришла в себя — сначала открыла глаза, потом слабо улыбнулась. На следующий день она уже пила бульон и просила есть.
Флавия упала на колени передо мной, когда я вышла из комнаты. Её глаза были полны слёз, и она дрожала от облегчения.
— Ты спасла мою внучку, — прошептала она, касаясь лбом моих рук, как делали римляне, когда обращались к божеству. — Ты спасла мою Ливию. Я не знаю, кто ты, но ты — не просто рабыня. Ты — та, кто принесла свет в мой дом. Я буду рядом с тобой, чем смогу. Всегда.
Я подняла её и обняла:
— Мы обе рабыни, Флавия. Но мы — люди. И мы можем помогать друг другу.
Но я знала: с этого дня Флавия стала моей преданной союзницей. Она смотрела на меня не как на рабыню, а как на ту, кто принесла в её дом надежду. Она стала моим голосом разума, моей опорой и настоящей подругой в этом чужом мире.
Прошло уже тридцать семь дней с тех пор, как я оказалась на вилле, — тридцать семь дней, которые начинались в темноте и заканчивались в полумраке, когда даже тени казались уставшими. Я просыпалась до рассвета, когда небо ещё было тёмно-синим, а воздух — холодным и влажным, будто сам Рим не хотел отпускать ночь.
Я работала на кухне, помогала Флавии, убирала в атриуме, носила воду, мыла полы. К вечеру я падала с ног от усталости, но не могла уснуть — мысли крутились в голове, как упрямые мухи, не давая покоя.
Я думала о доме. О своей прошлой жизни. О том, что, возможно, я никогда не вернусь. Я думала о маме, которая, наверное, уже обошла все отделения полиции, подаёт заявления о пропаже, плачет по ночам. Она никогда не узнает правды. Никто не узнает.
Но я думала и о нём. Об Октавиане.
После той ночи, когда он стоял у двери кабинета и прислушивался к каждому шороху, он не заговаривал со мной. Он проходил мимо, не глядя, как будто я была пустым местом. Но я чувствовала его взгляд — острый, внимательный, изучающий. Он наблюдал за мной, хотя и не хотел признаваться в этом даже самому себе.
Я делала вид, что не замечаю. Я притворялась, что я — обычная рабыня, покорная, безропотная, безликая. Я склоняла голову, опускала глаза, говорила тихо и покорно. Я училась быть невидимой.
Но внутри меня кипела буря.
Я знала, что он не доверяет мне. Он проверял меня. Он ждал, когда я ошибусь. И я должна была быть осторожна.
Сегодня утром всё изменилось. И началось это с маленькой катастрофы.
Я стояла в атриуме, вытирая пыль с мраморного бюста Цезаря. Солнце уже поднялось, и его лучи проникали через открытый потолок, освещая мозаичный пол. Было тихо: гости разъехались, слуги работали в других частях дома, Гай Октавий был в своём кабинете.
Я была одна.
И, видимо, от этой тишины и чувства мнимой безопасности я позволила себе расслабиться. Я посмотрела на бюст Цезаря и вздохнула:
— Ну вот, Гай Юлий, и что мне с этим всем делать? Ты-то наверняка знал, как выкручиваться из сложных ситуаций.
— Ты разговариваешь с мёртвыми? — раздался голос за моей спиной.
Я взвизгнула так, что сама испугалась собственного голоса, и подпрыгнула на полметра. Тряпка полетела в одну сторону, я — в другую, а бюст Цезаря, к счастью, остался на месте, но, кажется, даже слегка поморщился от моего крика.
Октавиан стоял в дверях, скрестив руки на груди. На его лице промелькнуло что-то, подозрительно похожее на усмешку, но он тут же спрятал её за привычной маской холодной невозмутимости.
— Простите, господин! Я не слышала, как вы вошли! — пролепетала я, пытаясь одновременно подобрать тряпку и вернуть себе хоть каплю достоинства.
— Я заметил, — сказал он, чуть приподняв бровь. — Ты была слишком занята беседой с бюстом, чтобы обращать внимание на что-то вокруг. Ты смотрела на Цезаря так, будто он был твоим другом, будто знала его лично.
Он подошёл ближе, и я почувствовала его запах — лаванда, кожа, что-то резкое, горькое. Моё сердце забилось быстрее, но я заставила себя оставаться спокойной. Или хотя бы выглядеть спокойной.
— Вы... вы подслушивали? — выпалила я и тут же прикусила язык. Рабыни не задают господам вопросы. Тем более такие.
Уголок его губ дрогнул — вот теперь он точно сдерживал улыбку.
— Подслушивал? Нет. Просто у тебя громкий шёпот. Даже мрамор вздрагивает.
Я покраснела так, что, наверное, стала одного цвета с красной черепицей на крыше.
— Ты знаешь, кто это? — спросил он, кивая на бюст.
— Да, господин. Это Гай Юлий Цезарь.
— Откуда ты знаешь? — В его голосе прозвучала сталь. — Ты же говорила, что ничего не помнишь.
Я замерла. Ошибка. Глупая, непростительная ошибка.
— Я.… я слышала, как другие говорили о нём, — сказала я. — Я запомнила его лицо. Оно... оно запоминающееся. И на вилле много статуй. Я видела его много раз.
Октавиан усмехнулся — сухо, без тепла, но в этой усмешке было что-то почти человеческое.
— Ты лжёшь, — сказал он. — Я знаю, когда мне лгут. Ты смотрела на него так, как смотрят на того, кого знали лично или о котором знают много.
Я молчала. Что я могла ответить? Правду? Сказать, что я из другого времени? Что я знаю его судьбу лучше, чем он сам? Что я изучала его жизнь по историческим источникам и учебникам?
Это было бы безумием. Он бы не поверил. Или, что хуже, поверил бы, но посчитал бы опасной — и тогда я стала бы ещё большей угрозой. Исчезла бы, как дым.
— Я не лгу, господин, — сказала я тихо. — Я действительно не помню своего прошлого. Но я учусь. Я запоминаю то, что вижу и слышу. Я пытаюсь понять этот мир.
Он шагнул ко мне. Очень близко. Так близко, что я чувствовала его дыхание на своей коже. Он взял меня рукой за подбородок и потянул к себе. И от этого у меня внутри всё подпрыгнуло и задрожала, как желе на трясущейся тарелке.
— Не лги, Иллария, — мрачно сказал он. — Твоя латынь — она не похожа на то, как говорят здесь. Ты произносишь слова иначе. Мягче. Словно ты училась не здесь. Словно ты говоришь на языке, который никто не слышал.
— Я не знаю, почему так, господин. Я просто говорю так, как говорят во сне. Я не могу изменить это.
— Может быть, ты из другого места? — Он склонил голову, изучая меня, как редкий артефакт, который он нашёл в пыли и теперь не знает, ценный ли он или просто красивый мусор. — Из Греции? Из Египта? Или ещё дальше? Говорят, за морем есть земли, о которых мы не знаем.
— Я не знаю, господин.
— Ты не знаешь, — повторил он. — Или не хочешь сказать?
Я подняла глаза и встретила его взгляд. Серый, холодный, острый, как лезвие. Но в нём было что-то ещё — не только подозрение, но и любопытство. И, может быть, даже капелька... интереса?
— Я не хочу причинять вам вред, господин, — сказала я. — Я здесь случайно. Я не знаю, как оказалась здесь. Но я не враг вам. Клянусь своей жизнью!
Он смотрел на меня долго. Так долго, что я начала дрожать от напряжения. Мои руки тряслись, колени подкашивались. Но я держалась. Я не опустила голову.
Потом он отступил. Чуть-чуть. Совсем немного, но это было отступление.
— Хорошо, — сказал он. — Допустим, я тебе поверю. Но если ты лжёшь... — Он не закончил предложение.
Он повернулся и ушёл.
Я стояла в атриуме, прижав тряпку к груди, и пыталась унять дрожь. Мои руки тряслись, сердце колотилось, как бешеное. Я проиграла этот раунд. Я раскрылась.
Но он не наказал меня. Он не применил силу. Он просто ушёл.
Что это значило?
Позже, когда солнце село, а тени в доме стали длинными и зловещими, я сидела на кухне и помогала Флавии чистить лук.
— Опять ты как в воду опущенная, — проворчала Флавия, глядя на меня с привычным ворчливым сочувствием. — Что случилось? Опять хозяин на тебя посмотрел? От его взгляда даже мрамор трескается.
— Он... он спрашивал про Цезаря, — призналась я.
Флавия замерла с луковицей в руке, потом фыркнула:
— Про Цезаря? Да он про него и сам не знает, кроме того, что тот был его дядей и оставил ему кучу проблем. Чего тут спрашивать?
— Он думает, что я что-то скрываю, — прошептала я.
Флавия пожала плечами:
— Все что-то скрывают. Я вот скрываю, что кладу в похлёбку лишнюю щепотку перца, потому что господин любит поострее. А ты, наверное, скрываешь, что умеешь не только полы мыть.
Она подмигнула мне — так неожиданно, что я чуть не рассмеялась.
— Слушай, девочка, — сказала она мягче, и в её голосе я услышала ту же теплоту, что и тогда, когда она смотрела на свою спасённую внучку. — Октавиан — человек непростой. Он никому не верит. И не потому, что злой, а потому, что, если будешь верить всем подряд, тебя завтра же заколют в переулке. Так что не принимай это на свой счёт. Если он на тебя смотрит — значит, ты ему интересна. А это уже кое-что.
Я кивнула, но ничего не сказала.
Ночью я не могла уснуть. Я лежала на своей лежанке и думала о том, что произошло. Он знал, что я лгу. Он знал, что я что-то скрываю. Но он не наказал меня. Почему?
Может быть, он хотел понять. Может быть, он видел во мне не просто рабыню, а что-то большее. Или, может быть, он просто ждал, когда я ошибусь снова.
Я закрыла глаза и попыталась представить, что он чувствовал. Каково это — не доверять никому? Каково это — жить в постоянном страхе, что тебя предадут? Я вспомнила его глаза, когда он смотрел на меня. В них была не только сталь. В них была боль.
Я поняла, что он не просто холодный. Он был сломленным. Он научился не доверять, потому что доверие приносило только боль. Он научился быть жестоким, потому что жестокость была его защитой.
Студенткой я читала о проскрипциях и морщилась. Сухие строчки учебников, даты, цифры — сколько имён было вычеркнуто, сколько голов упало. Мне казалось, что это было давно, в другой жизни, в другом мире. А теперь это стало моей реальностью. Я знала, что он делает это. Я видела, как он уходит в кабинет и запирает дверь, как скрипит перо по папирусу — там, за стеной. И каждый раз, когда он выходил, его лицо было как маска, под которой я угадывала усталость и стыд. Отчаяние поднималось во мне, как вода в колодце, — медленно, неумолимо. Потому что я не могла остановить его. И потому что я понимала: он делает это, чтобы выжить. Но какая цена была заплачена за это выживание?

