Ранняя осень. История одной леди
Ранняя осень. История одной леди

Полная версия

Ранняя осень. История одной леди

Язык: Русский
Год издания: 1926
Добавлена:
Серия «Настроение читать (Азбука-Аттикус)»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Проводив тетушку, женщины вернулись в дом, и Оливия спросила:

– А где Тереза? Я уже больше часа ее не видела.

– Ушла домой.

– Тереза… домой… с бала в свою честь?!

Оливия изумленно остановилась и прислонилась к стене, столь очаровательная и милая, что Сабине подумалось: «Грешно такой красавице жить подобной жизнью». Вслух же произнесла:

– Я перехватила ее по дороге, когда она уже направлялась к Брук-Коттеджу. Она сказала, что ей все это не по душе, что ей скучно и грустно и лучше бы ей прилечь. – И Сабина, пожав безупречными плечами, добавила: – В общем, я разрешила Терезе уйти. Какая теперь разница?

– Полагаю, уже никакой.

– Я ее никогда ни к чему не принуждала. Меня саму в юности слишком часто заставляли посещать вечера; Тереза вольна делать что ей угодно и ни от кого не зависеть. Беда в том, что ее испортило знакомство со взрослыми мужчинами, умеющими поддержать умную беседу. – Сабина рассмеялась. – Зря я сюда вернулась. Мне ни за что не выдать ее за местного уроженца. Мужчины здесь – все до единого – ее побаиваются.

Оливия представила, как нелепая и смешная дочка Сабины, маленькая, смуглая, хмурая, с большими горящими глазами, шагает по аллее в Брук-Коттедж. Тереза разительно отличалась от ее собственной дочери, спокойной и благовоспитанной Сибиллы.

– Думаю, Дарем ее не впечатлил, – сказала Оливия и внезапно озорно улыбнулась.

– Ни капли. Она уже успела заскучать.

Оливия задержалась, прощаясь с собравшимися домой гостями: с сестрами Пингри в одинаковых розовых платьях; с пухленькой мисс Перкинс, обладательницей лучшей коллекции вышитых алфавитов во всей Новой Англии; с Родни Филлипсом, посвятившим жизнь разведению спаниелей и считающим себя истинным британским джентльменом; со стариком Тиллни, разбогатевшим на цехах Дарема, Линна и Салема; а также с епископом Смоллвудом, состоявшим в близком родстве и с Пентландами, и с Сабиной (это как раз его она прозвала Апостолом Джентльменов). Святой отец сыпал комплиментами красоте дочки Оливии и беззастенчиво кокетничал с Сабиной. Среди кустов сирени зашумели моторы автомобилей, и гости наконец один за другим отправились домой.

Когда рокот стих, Сабина внезапно спросила:

– А что за человек этот Хиггинс? Тот, что следит у вас за конюшнями.

– Неплохой, – ответила Оливия. – Дети его очень любят. С чего вдруг ты им заинтересовалась?

– Да так… Просто вспомнилось: сегодня я видела, как он стоял у дома и смотрел на бал и танцующих.

– Когда-то он был жокеем, и, надо сказать, хорошим, пока не набрал вес. Он служит у нас уже десять лет. Честный, добросовестный, временами очень забавный. Старик Пентланд во всем на него полагается… Разве что на даремских девиц падок. Им он кажется неотразимым… а между тем он безнравственный негодяй.

Лицо Сабины неожиданно просветлело, словно она совершила великое открытие.

– Так я и думала, – выпалила она и быстро ушла, чтобы продолжить свое «пристальное наблюдение».

Она спросила про Хиггинса, потому что тот никак не выходил у нее из головы; он производил странное, невнятное впечатление, беспокоящее ее ум, привыкший к точности и ясности. Сабина никак не могла понять, почему из всего калейдоскопа лиц на балу она выбрала именно этого человека. Он не принадлежал к их кругу, а был просто слугой, смотрящим в окно на чужой праздник, однако она выделила его, то есть того, кого ранее не замечала, и для нее он стал самой яркой и запоминающейся фигурой этого вечера.

Вот что случилось чуть ранее: Сабина стояла в эркере отделанного красными панелями старинного кабинета и на мгновение повернулась к окну полюбоваться на далекие солончаки и море, лежащее за пастбищами, каждый камушек, каждое деревце и куст на которых были отчетливо видны в прозрачном воздухе Новой Англии, пронизанном лунным светом. И внезапно она, зачарованная безмолвной и бездвижной красотой луговых пустошей и далеких белых дюн, охваченная воспоминаниями двадцатилетней давности, поймала себя на мысли: «Тут всегда было так – довольно красиво, но сурово, и холодно, и бесплодно, только я тогда этого не замечала. И вот я вернулась спустя два десятка лет, и надо же, мои родные места ничуть не изменились».

Сабина по-прежнему стояла у окна, и постепенно ей начало казаться, что за ней наблюдают. Кто-то шевельнулся среди кустов сирени, окутанных мраком… Листья слегка заколыхались, и женщина разом очнулась, вспомнив, кто она и где находится. Сабина напрягла зрение и сумела разглядеть приземистого коротышку, чье бледное лицо маячило между ветками, пока он внимательно рассматривал танцующих внутри дома гостей. Сабине сделалось не по себе, по коже побежали мурашки, однако она быстро узнала необычное, изборожденное ранними морщинами лицо Хиггинса, конюха Пентландов. Она, наверное, раз десять сталкивалась с ним, почти не замечая, но теперь разглядела с удивительной ясностью и поняла, что больше не забудет этого странного человека.

На нем были неизменные бриджи для верховой езды и хлопковая рубашка без рукавов, открывавшая короткие и волосатые мускулистые руки. Кривые ноги крепко упирались в землю, так что казалось, будто он врос в почву… как старая яблоня, роняющая озаренные луной листья на темную лужайку. Все это было весьма неприятно, словно (подумалось ей позднее) за ней тайком наблюдал хитрый зверь.

А затем он внезапно шагнул назад, робко укрывшись за ветвями сирени… как фавн.


Оливия с улыбкой смотрела вслед Сабине, догадываясь, куда та направляется. Она пойдет в старый кабинет и, сидя в уголке, будет притворяться, что интересуется свежим выпуском «Меркюр де Франс»[6] или какого-нибудь модного журнала, а на самом деле станет внимательно присматриваться и прислушиваться к тому, как старик Джон Пентланд и несчастная, побитая жизнью старушка миссис Соумс играют в бридж с парой своих ровесников. Оливия не сомневалась в желании Сабины разворошить прошлое. Сабине не нравилось прикидываться, подобно остальным Пентландам, будто между хозяином дома и его гостьей никогда ничего не было. Она хотела докопаться до сути, выяснить правду. Правда, одна только правда – вот что всегда волновало Сабину.

Оливия вдруг ощутила короткий, кружащий голову прилив теплого чувства к этой резкой и суровой женщине – чувства, в котором она никогда не осмелится признаться Сабине из-за презрения последней к всяческим сантиментам и неумения изящно принимать их проявления; но вместе с тем Оливия надеялась, что Сабина знает, как она ее любит, хотя и застенчиво молчит об этом, как молчит свекор, который, безусловно, тоже уверен в ее любви к нему. Для этих двоих говорить о столь простых чувствах, как привязанность, было невозможно.

Когда Сабина вернулась в Дарем, Оливии показалось, что ее собственное существование стало чуть менее пустым и безысходным. В Сабине была некая особая уверенная сила, коей здесь так не хватало всем, за исключением разве что Джона Пентланда. Сабине удалось что-то понять про жизнь и благодаря этому освободиться… от всего, кроме ужасной преграды из напускной холодности.

Мысли Оливии были прерваны очередной группой уходящих гостей; грусть с ее лица мгновенно слетела, уступив место безупречной, преискуснейшей веселости. Оливия улыбалась, мурлыкала: «Доброй ночи, жаль, что вы нас покидаете», или: «До свидания, я так рада, что вечер вам понравился». Она перешучивалась с дурашливыми стариками и подбадривала скромную молодежь, опять и опять повторяя привычные фразы. Люди уходили, приговаривая: «Что за прелесть эта Оливия Пентланд!»

Но как только за человеком закрывалась дверь, Оливия сразу про него забывала.

Гости покидали дом один за другим… потом сложили инструменты и ушли прочь темнокожие музыканты… и наконец появилась Сибилла в узком светло-зеленом платье, застенчивая и печальная, немного бледная от усталости. Увидев дочь, Оливия ощутила гордость. Сибилла была самой милой девушкой на этом балу, не самой бойкой, но самой нежной и прекрасной. Она унаследовала от матери спокойную красоту, которая оставляла после себя незримый шлейф, даже когда Сибилла уходила. Никто не назвал бы ее шумной, мужеподобной или вульгарной, как суфражистки; к тому же она, в отличие от ровесниц, не злоупотребляла румянами и помадой и не стремилась походить на светских львиц. В Сибилле уже ощущалась неподвластность времени, окутывающая истинную леди, к какому бы поколению та ни принадлежала; в ней были тайна, мудрость и знание жизни, не идущие ни в какое сравнение с дешевой яркостью. Вместе с тем эта холодная и уравновешенная красота могла отпугнуть. Юноши, привыкшие называть сверстниц «подружками» и «старушками», терялись рядом с преисполненной внутреннего достоинства девушкой, похожей в своем светло-зеленом наряде на неприступную лесную нимфу. Оливия немного волновалась из-за этого, опасаясь, что дочь не будет счастлива и даже больше – никогда не познает настоящей радости, которую сама Оливия всю жизнь искала, да так и не нашла. Оливия, видя в Сибилле себя, оглядывалась назад с высоты собственного опыта в надежде стать путеводной звездой для юного создания и находиться рядом, пусть и чуть в стороне, направляя девочку по тропам не столь бесплодным, как те, что достались ей. Сибилла была просто обязана влюбиться в человека, который сделает ее счастливой. Обычно девушкам с деньгами это не настолько важно; если их брак не удастся или наскучит им, они смогут развестись и попытаться еще раз, ибо таков закон их вселенной. Но для Сибиллы замужество могло обернуться как безбрежным великим счастьем, так и глубочайшей безнадежной трагедией.

Оливии вдруг вспомнились слова Сабины о Терезе: «Зря я сюда вернулась. Мне ни за что не выдать ее за местного уроженца».

Это высказывание в какой-то мере относилось и к Сибилле. Непостижимым образом девушка знала, чего хочет; и мечтала она отнюдь не о безопасной и заранее распланированной жизни, плавно катящейся по узкой колее традиций и обстоятельств. Ей не был нужен брак с человеком, ничем не отличающимся от прочих. Больше того, она жаждала опуститься под поверхность привычного быта, вкусить самую суть и ощутить смысл всякого своего действия. Оливия прекрасно понимала, откуда взялось это стремление.

Сибилла приблизилась к матери, обняла ее за талию и осталась стоять так; теперь любой принял бы их за сестер.

– Понравился бал? – спросила Оливия.

– Да… Было весело.

Оливия улыбнулась:

– Но не особо?

– Да, не особо. – Сибилла отрывисто рассмеялась, словно вспомнив забавный эпизод.

– Тереза от нас сбежала, – сказала мать.

– Знаю. Она предупредила меня, что уходит.

– Бал ей не понравился.

– Совершенно. А мальчишки показались глупыми.

– Как и все мальчишки вашего возраста. Это не самое интересное время жизни.

Сибилла чуть нахмурилась:

– Тереза говорит, дело не в этом. Просто они болтают только о клубах и алкоголе… а эти темы такие скучные.

– Вы бы с ней тоже только об этом и болтали, если бы безвылазно жили тут, как другие ваши сверстницы. Вы с Терезой смотрите на все со стороны. – Дочь промолчала, и мать продолжила: – Думаешь, не надо было посылать тебя учиться во Францию?

Сибилла тут же подняла глаза.

– Нет, почему же… – поспешно проговорила она. – Я бы не променяла это ни на что на свете.

– Мне тогда подумалось, что жизнь понравится тебе больше, если ты увидишь не только один-единственный ее уголок… Я хотела, чтобы ты на некоторое время уехала отсюда. – Оливия сдержалась и не сказала: «Потому что мечтала уберечь тебя от скверны, разрушающей все в Пентланд-Хаусе».

– И я была этому рада, – ответила Сибилла. – Рада, потому что это все поменяло… Мне сложно такое объяснить… Будто в жизни стало больше смысла, чем было бы, если бы я не уезжала.

Оливия неожиданно поцеловала дочь.

– Ты у меня умница, не зря я для тебя старалась. А теперь иди спать. Я потом зайду пожелать тебе доброй ночи.

Провожая взглядом Сибиллу, шедшую по пустому залу вдоль длинной вереницы семейных портретов, женщина думала о том, что на их фоне девочка смотрится удивительно свежей и полной теплой жажды жить; когда же наконец Оливия отвернулась, то увидела в узком коридоре свекра и миссис Соумс, которые как раз покинули кабинет. Ее поразило, насколько старым – старым, как никогда до этого, – выглядит нынче вечером сухощавый красавец Джон Пентланд: одряхлевший, ссутулившийся, с лиловыми полукружьями под блестящими черными глазами.

Рядом с ним, держась за его руку, брела дряхлая миссис Соумс: крашеные черные волосы нелепо уложены в хитроумную куафюру, щеки нарумянены, под дряблым подбородком – тяжелое жемчужное ожерелье; былая красота грубо и глупо размалевана; тщеславная, жалкая старуха, не догадывающаяся о собственной смехотворности. При виде ее в голове у Оливии закружились воспоминания о череде приемов с неизменно улыбающейся миссис Соумс в корсаже и тиаре, присевшей в реверансе, этом провинциальном пережитке темных и более варварских социальных эпох.

От взгляда на медленно и осторожно ступающего старика, не говоря уже о разбивающем сердце сочувствии к немощи миссис Соумс, Оливии захотелось плакать.

Джон Пентланд обратился к невестке:

– Оливия, деточка, я сейчас отвезу миссис Соумс домой. Пожалуйста, не запирай за нами дверь.

Он тепло посмотрел на Оливию и повел подругу через сад к автомобилю.

Когда они ушли, Оливия обнаружила, что в коридоре в своем изумрудном платье стоит Сабина, из темной оконной ниши наблюдающая за отъездом пожилой пары. Женщины еще некоторое время молча любовались суровой галантностью, с которой Джон Пентланд усаживал спутницу в машину; затем автомобиль двинулся между серебристыми от лунного света вязами, а Сабина вздохнула и сказала:

– Я помню, какой она была красавицей… настоящей красавицей. Она считала свою красоту профессией… Таких женщин больше нет. Я помню ее с самого детства. Прекрасная, как Диана в разгар охоты. Было это… когда же это было… давно… наверное, лет сорок назад.

– А вот я их другими не помню, – прошептала Оливия. – Они уже были такими, как сейчас, когда я появилась здесь.

Пока она говорила, ее охватила ужасающая, острейшая печаль, чувство всепоглощающей пустоты. В последнее время это чувство все чаще и чаще посещало ее, настолько часто, что она боялась растерять всю свою жизненную энергию.

Сабина вновь заговорила привычным, четким, металлическим голосом:

– Интересно, было ли между ними…

Оливия догадалась, о чем она хочет спросить, и прервала собеседницу быстрым ответом:

– Нет… Я уверена, что никогда ничего скрытого от наших глаз между ними не было… Я достаточно хорошо его знаю, чтобы не сомневаться.

Некоторое время Сабина задумчиво молчала и наконец произнесла:

– Наверное, ты права. Между ними не могло ничего быть. Он последний из пуритан… Не такой, как другие. Другие притворяются, но сами утратили веру. В них не осталось жизни. Они лишь лицемеры, тени… Он последний, в ком течет королевская кровь.

Она взяла свой серебристый плащ, накинула его на изящные белоснежные плечи и добавила отрывисто:

– Скоро рассвет. Надо немножко поспать. Пришло время, когда и мне приходится задумываться о подобных вещах. Ох, Оливия, мы не молодеем.

В залитом луной саду она обернулась и спросила:

– А что же О'Хара? Мне он так и не попался.

– Но я его приглашала. По-моему, он не пришел из-за Энсона и тети Кэсси.

Сабина лишь презрительно хмыкнула. Потом отвернулась и села в автомобиль. Бал завершился, гости разошлись, и она ничего и никого не упустила: ни тетушку Кэсси, ни старика Джона Пентланда, ни отсутствие О'Хары, ни затаившегося в темной сирени Хиггинса, подсматривавшего за всеми ними при свете луны.

Ближе к утру похолодало, и Оливия, стоя в дверях, озябла, пока смотрела, как Сабина уезжает. Вдали за пастбищами промелькнули фары машины Джона Пентланда, поворачивающей к дому миссис Соумс; они пропали за березовой рощицей и вынырнули вновь у выезда на шоссе; а когда Оливия наконец вернулась в дом, ей пришло в голову, что с появлением Сабины жизнь в Пентланд-Хаусе неуловимо изменилась.

Глава 2

Оливия привыкла (странным образом даже самое незначительное действие в Пентланд-Хаусе неизменно превращалось в привычку) каждый вечер перед сном, прежде чем подняться на второй этаж, обходить дом и проверять, все ли в порядке. Повинуясь этому инстинкту, она сразу после отъезда Сабины отправилась в свой обычный тур по особняку, задерживаясь то здесь, то там, чтобы отпустить слуг, позволив им перенести уборку на утро. По дороге она обнаружила, что дверь в гостиную, которая весь вечер была нараспашку, по какой-то причине закрыта.

Эта комната, большая и квадратная, располагалась в самой старой части здания, построенной еще при том Пентланде, что сколотил состояние на оснастке приватиров[7] и грабежах британских купцов. С годами помещение превратилось в подобие музея, наполнившись семейными реликвиями и сувенирами, ибо род Пентландов насчитывал уже три сотни лет – именно столько их миновало с тех пор, как вслед за Майлзом Стендишем и Присциллой Олдон[8] на суровый берег Новой Англии ступил его основатель, мелкий торговец, сбежавший от религиозных преследований на родине. В гостиной нередко собирались все члены семьи: была она обжитой и уютной, и этому уюту ни капли не мешали чудовищные в своей несообразности картины и мебель. Там, в числе прочего, стояли несколько стульев от Шератона и Хэпплуайта[9], красивый старинный стол из красного дерева, обитый плюшем диван, большое кресло-качалка неизвестного происхождения и уродливая бронзовая лампа, преподнесенная мистером Лонгфелло матери Джона Пентланда. На стене висели две отвратительные акварели: одна с видом на Тибр и замок Святого Ангела, другая с итальянской деревенькой, обе писаны мисс Марией Пентланд во время поездки по Италии в 1846 году; под ними расположилось украшенное кисточками кресло, подаренное полковником Хиггинсоном[10]. Также там были камин с белой полкой и размещенным над ней офортом, изображающим подписание Декларации независимости, и полное собрание исторических трудов Вудро Вильсона (дар сенатора Лоджа[11], которого тетушка Кэсси всегда величала «наш дорогой мистер Лодж»). В этой комнате хранились все памятные вещицы, связанные с длительными визитами в Пентланд-Хаус мистера Лоуэлла, и мистера Эмерсона, и генерала Кёртиса[12], и других замечательных уроженцев Новой Англии; Оливия никогда ничего здесь не трогала, оставив все на прежних местах – там же, где обнаружила, когда вошла в особняк в качестве невесты Энсона Пентланда; ну а тем, кто давно привык к семье и гостиной, эта коллекция вовсе не казалась абсурдной или пошлой. Она дышала историей. Переступая порог комнаты, гость мог ожидать, что кто-нибудь обязательно возьмет на себя роль экскурсовода и объявит: «Однажды за этим столом писал мистер Лонгфелло», или: «Это любимый стул сенатора Лоджа». Любая мелочь тут была близка Оливии.

Женщина осторожно отворила дверь и увидела, что лампы все еще горят и – что было весьма странно – за старым столом в окружении обветшавших томов и пожелтевших писем, необходимых для кропотливой работы над книгой «Семья Пентланд и колония Массачусетского залива», сидит ее муж. Оливия чрезвычайно удивилась этому, зная о его привычке ровно в одиннадцать вечера идти спать даже в такие дни, как сегодняшний. Он ушел с бала за несколько часов до его окончания, но до сих пор не снял смокинг, хотя давно пробило полночь.

Оливия настолько тихо появилась в комнате, что Энсон ее не услышал, и какое-то время она молча наблюдала за ним, будто раздумывая, заговорить или уйти, не потревожив. Мужчина сидел к ней спиной, и на фоне белых стенных панелей отчетливо выделялись его сутулые плечи, худая морщинистая шея и облысевшая макушка. Вдруг, словно почувствовав взгляд жены, он повернулся и посмотрел на нее. Энсон Пентланд казался старше своих сорока девяти лет; вытянутым лошадиным лицом он походил на тетю Кэсси – лицом не то чтобы некрасивым, но осунувшимся и желтоватым, с круглыми глазками цвета голубого фарфора. Увидев Оливию, муж привычно скривил рот, и женщина поняла, что сейчас он начнет жаловаться.

– Ты сегодня допоздна засиделся, – тихо произнесла Оливия, сделав вид, что ничего не замечает.

– Я ждал тебя, нам надо поговорить. Да, у меня к тебе разговор. Задержись на минутку.

Они довольно холодно общались друг с другом, точно никогда, даже в первые годы после рождения детей не были близкими людьми. В его манере ощущалась чопорная и нервозная сухость, весьма причудливая, викторианская, смешанная с робостью. Он был из тех людей, которые предпочитают поступать не так, как правильно, а так, как принято в их кругу.

Первая с самого утра беседа. Обычно они лишь обменивались повторяющимися много лет день за днем фразами. Когда муж предлагал поговорить, Оливия ожидала жалоб на слуг, в основном на Хиггинса, которого Энсон не любил с особым, необъяснимым пылом.

Усталая Оливия села, раздражаясь из-за столь позднего часа, выбранного для высказывания мелочных претензий к прислуге. Отчасти автоматически, отчасти с приятным осознанием, что и сама может позлить его тем, что курит, женщина зажгла сигарету; дожидаясь, пока муж закончит тщательно промокать пресс-папье последнюю страницу, она ощутила необычное желание поспорить, затеять ссору, способную хоть на минуту растревожить унылое болото повседневности и тем самым успокоить ей нервы. Но она тут же одернула себя: «Что это на меня нашло? Неужто я из тех, кому нравится устраивать сцены?»

Энсон – высокий, худой и сутулый – поднялся из-за стола и распрямился, глядя на Оливию блеклыми глазками.

– Я хочу поговорить о Сибилле, – начал он. – Мне стало известно, что каждое утро она отправляется на конную прогулку с этим О'Харой.

– Верно, – спокойно ответила Оливия. – Каждое утро перед завтраком, пока все остальные у себя в комнатах.

Он нахмурился и бесстрастным голосом, с видом сурового достоинства, произнес:

– То есть ты об этом знаешь?

– Они встречаются за пастбищами, у старого карьера, потому что он не хочет приближаться к дому.

– Наверное, понимает, что ему тут не рады.

– Безусловно, причина в этом. И по этой же причине его не было на сегодняшнем вечере, хотя я и приглашала. – Оливия несколько иронично улыбнулась. – Энсон, тебе хорошо известно, что я не испытываю к нему тех же чувств, что и ты.

– Еще бы. Ты редко когда со мной согласна.

– А вот грубить не стоит, – невозмутимо отозвалась жена.

– Похоже, ты очень много об этом знаешь.

– Сибилла все мне рассказывает. По-моему, так гораздо лучше.

Оливия, не сводившая глаз с мужа, была довольна тем, насколько раздражает Энсона ее спокойствие, хотя и немного стыдилась радости, доставляемой ей этой даже не сценой, а сценкой, внезапно скрасившей монотонность жизни. Энсон между тем продолжил:

– Как ты знаешь, ни тетя Кэсси, ни отец этого О'Хару не одобряют.

Оливии впервые показалось, что во тьме мелькнул свет.

– Энсон, твоему отцу тоже все известно. Пару раз он и сам катался с ними на рыжей кобылице.

– Ты уверена?

– Зачем мне придумывать такую нелепую ложь? Мы с твоим отцом отлично ладим. Ты сам это прекрасно знаешь. – Ее легкий выпад достиг цели, и Энсон сердито отвернулся. Она словно бы сказала: «Это ко мне идет твой отец со всеми своими заботами, а не к тебе. И это не он настроен против О'Хары, иначе я бы точно об этом знала». Но вслух Оливия произнесла: – К тому же я видела их собственными глазами.

– Ладно, значит, я возьму дело в свои руки. Мне это не по душе, и я хочу все прекратить.

Услышав такое, Оливия чуть-чуть подняла брови, отчего вид у нее стал то ли удивленный, то ли насмешливый… а может, то и другое вместе. С минуту помолчав, она проговорила:

– Я правильно понимаю, что за этим твоим недовольством стоит тетушка Кэсси? – Энсон не ответил, и тогда она продолжила: – Ей, должно быть, приходится очень рано просыпаться, чтобы не пропустить их отъезд. – Опять тишина; чертенок в душе Оливии внезапно заставил ее добавить: – Или же к ней бегают с докладом наши слуги. Сам знаешь, она подобным не брезгует.

Пока Оливия говорила, лицо Энсона постепенно все сильнее вытягивалось. Даже цвет кожи у него поменялся, приобретя в свете викторианской люстры над его макушкой зеленоватый оттенок.

– Оливия, ты не имеешь права говорить в таком тоне о моей тетушке.

– Вот только не надо усугублять. Сам знаешь, я ни капли не преувеличила.

Оливии стало теплее на душе. Она его задела! Наконец-то, после всех этих лет, до него начало доходить, что не такая уж она безответная.

Теперь Энсон выглядел неприятно удивленным. Чуть смягчив тон, он сказал:

– Оливия, я не понимаю, что с тобой происходит в последнее время.

В голове женщины закружился рой мыслей: «Возможно, он подобреет. Возможно, есть еще в его сердце капелька тепла. Возможно, прямо сейчас он наконец-то станет нежнее, внимательнее, возможно… возможно…»

На страницу:
2 из 3