
Полная версия
Он двигался по кругу, от центра к краям, методично и безжалостно распиная полотно на деревянном скелете. Холст сопротивлялся, его плотное, грубое переплетение не хотело подчиняться чужой геометрии. Это был идеальный материал — толстый, тяжелый, способный выдержать десятки слоев густого масла, лессировок и растворителя. Способный впитать и удержать в себе человека любого масштаба.
Щелчок. Натяжение. Щелчок.
Марк проверил диагонали рулеткой. Погрешность равнялась нулю. Идеальный прямоугольник размером два на полтора метра. Рама для абсолютного эго.
Он перевернул подрамник лицевой стороной вверх и провел ладонью по шероховатой, еще не проклеенной поверхности. Лен отзывался барабанным гулом. В этой пустоте уже было заложено будущее разрушение. Радлер был уверен, что идет сюда за бессмертием. Магнат привык покупать пространство и время, полагая, что этот прямоугольник станет его личным сейфом, гарантирующим сохранность его мифа. Глупец. Он не понимал, что студия — это не музей и не храм. Это камера сенсорной депривации для души.
Инзель подошел к плитке и включил конфорку под закопченной жестяной банкой. Внутри плескался желатин. Запах нагревающегося животного клея, тяжелый, органический, наполнил комнату. Марк взял широкую флейцевую кисть, обмакнул ее в горячую, прозрачную массу и нанес первый, обжигающий слой на холст.
Клей впитывался мгновенно, заполняя микроскопические поры между нитями, блокируя их, лишая ткань способности дышать. Так же он поступит и с Радлером. Заблокирует каждую его эмоцию, каждый страх, каждую амбицию, намертво спаяв их с поверхностью. Никакого кислорода. Только абсолютная статика.
В дверь коротко, без стука позвонили.
Марк не вздрогнул. Он медленно провел кистью по краю полотна, запечатывая торец, и лишь потом положил инструмент на край стола.
В мастерскую вошли двое. На них были одинаковые темно-серые костюмы, поглощающие свет, и лица, лишенные любых индивидуальных признаков — идеальные функции, биологические роботы из службы безопасности медиахолдинга. Они не поздоровались. Один из них молча достал из внутреннего кармана прибор, похожий на толстый черный маркер, и начал методично сканировать углы комнаты, радиаторы отопления и металлические стеллажи с архивами на предмет скрытых камер и микрофонов. Второй замер у входа, держа руки опущенными, но в постоянной готовности.
Инзель наблюдал за ними с ледяным равнодушием. Он вытер липкие от желатина руки сухой ветошью.
— Зря стараетесь, — негромко произнес художник, глядя, как первый охранник водит сканером над пустым кожаным диваном. — Здесь нет электроники. Никаких камер. В этой комнате вообще не существует ничего, кроме того, что я позволяю здесь существовать.
Охранник проигнорировал его слова. Его лицо осталось маской. Он закончил обход, коротко кивнул напарнику, и оба так же бесшумно покинули студию, оставив входную дверь приоткрытой.
Подготовка была завершена. Внешний мир отступил, расчистив площадку.
Марк подошел к мольберту и установил на него влажный, потемневший от горячей проклейки холст. Закрутил массивные металлические винты, фиксируя конструкцию намертво. Он выключил верхний свет, оставив лишь один направленный софит. Резкий, хирургический луч ударил в пустое кресло натурщика, выхватив из полумрака потертую кожу подлокотников.
Тишина в мастерской стала плотной, как ртуть. До двадцати ноль-ноль оставалось семь минут. Инзель сел на высокий табурет перед мольбертом, положил руки на колени и стал смотреть на дверной проем, чувствуя, как внутри него медленно, ритмично пульсирует темная, голодная пустота, готовая поглотить человека, который считает себя хозяином этого мира.Ровно в двадцать ноль-ноль тяжелая металлическая дверь подалась внутрь с глухим, протяжным стоном, который Инзель никогда раньше не замечал. Смазанные петли выдали звук, похожий на выдох крупного животного.
Герман Радлер вошел один. За его спиной не было безликих теней из службы безопасности — они остались по ту сторону порога, заблокировав внешний мир. Дверь захлопнулась, отрезав студию от звуков лестничной клетки, и кислород в комнате мгновенно стал плотным, неповоротливым, словно в воздухе растворили свинцовую пыль.
Магнат не стал осматриваться с тем жадным, оценивающим любопытством, с которым сюда обычно заходили коллекционеры или новые клиенты. Он не обратил внимания на подтеки краски на стенах, на штабеля неразобранных подрамников или въевшийся запах горячего животного клея. Радлер просто занял пространство. Физически и акустически. На нем был костюм из темной, матовой шерсти, поглощающей скудный свет, и рубашка без галстука с расстегнутой верхней пуговицей — деталь, кричащая не о неформальности, а об абсолютном пренебрежении к чужим правилам.
Инзель не пошевелился. Он продолжал сидеть на высоком табурете, заложив руки в карманы рабочих брюк. В правилах игры, которую диктовало общество, художник должен был встать, поприветствовать гостя, обозначить дистанцию и выразить скрытое подобострастие. Марк этого не сделал. Он остался в статике, заставляя Радлера самого преодолевать эти несколько метров до центра мастерской.
Зрение Марка мгновенно перестроилось, отсекая социальный контекст. Он смотрел на вошедшего не как классический живописец, ищущий выгодный ракурс, а с безжалостной, механической резкостью точной оптики. Его глаз работал подобно объективу Sigma 50mm F1.4 DG DN Art на максимально открытой диафрагме — выхватывая фигуру Радлера в пугающе непостановочном, жестоком фокусе. В этой оптической деформации лицо магната становилось единственным сверхчетким объектом в помещении, где каждая микроскопическая складка кожи, каждый провалившийся капилляр приобретали монументальное значение, а весь остальной интерьер студии проваливался в глухой, неразличимый фон. Никакой лести. Только документальный, почти репортажный реализм.
Радлер остановился в двух шагах от пустого кожаного кресла натурщика, на которое сверху падал прямой, жесткий луч софита. Он перевел взгляд на художника.
Это было столкновение двух хищников, привыкших доминировать в абсолютно разных средах. Радлер сканировал Инзеля, пытаясь нащупать его уязвимости: застарелую бедность, неврозы, зависимость от признания, страх перед силой. Но натыкался лишь на глухую, матовую стену отчуждения. Марк же, в свою очередь, с холодным удовлетворением отмечал, что магнат — в отличие от пустотелого Вальтера или истеричного Блоха — обладает колоссальной структурной плотностью. В нем не было легковесной пустоты. Его эго было отлито из монолитного бетона. Ломать такую натуру придется долго, сдирая слои вместе с мясом.
— У вас здесь пахнет бойней, Инзель, — нарушил тишину Радлер. Его низкий, ровный голос не отражался от стен, а словно впитывался в них. — Кости, желатин, жженая органика. Меньше всего это напоминает храм искусств.
— Это и есть бойня, — спокойно ответил Марк, не меняя позы. — Искусство, которое пытается быть храмом, обычно заканчивается в фойе дорогих отелей. Кресло перед вами. Садитесь.
Магнат медленно опустил взгляд на потертую кожу сиденья. Впервые за много лет кто-то осмелился отдать ему прямой, не обернутый в вежливую формулу приказ. На секунду в выцветших, бледно-голубых глазах Радлера мелькнула искра тяжелого, архаичного гнева, способного одним звонком стереть оппонента в лагерную пыль. Но он подавил эту вспышку. Он пришел сюда не за дешевым самоутверждением. Он пришел за вечностью.
Радлер расстегнул пиджак и опустился в кресло. Старые пружины под кожей издали натужный скрип. Свет софита безжалостно ударил по его лицу, подчеркивая глубокую, асимметричную борозду, спускающуюся от левого крыла носа к жесткой линии губ.
Инзель чуть наклонил голову, продолжая изучать натуру. Вблизи, под этой агрессивной подсветкой, лицо Германа Радлера читалось как сложная топографическая карта, изрытая траншеями власти. Марк мысленно подбирал палитру. Свинцовые белила, жженая кость, немного кадмия красного для едва заметной сосудистой сетки на висках, выдающей постоянное, скрытое давление крови.
— Вы не просите меня повернуть голову. Не ищете нужный угол, — произнес магнат, глядя прямо перед собой. Он положил тяжелые кисти рук на подлокотники, вцепившись в них с неосознанной силой, словно собирался пилотировать этот стул сквозь зону турбулентности. — Мои фотографы, когда я еще позволял им работать со мной, тратили часы, чтобы выстроить идеальную геометрию кадра.
— Фотографам нужна геометрия, чтобы скрыть то, что они не в состоянии понять, — Марк наконец поднялся со своего табурета. Он подошел к столу, на котором лежал кусок плотного, прессованного угля. — Выстраивание позы — это ложь. Вы сели так, как привыкли держать круговую оборону. Ваше тело само выдало вашу главную проблему, Радлер. Вы никому не доверяете свою спину. И именно эту скованность, этот бетонный спазм в плечах я перенесу на подмалевок.
Он сделал несколько шагов к мольберту и встал сбоку от натянутого холста, который уже успел остыть и превратиться в тугую, звенящую мембрану. Инзель взвесил в руке черный брусок угля. Пальцы мгновенно покрылись въедливой графитовой пылью.
Радлер чуть прищурился от слепящего луча, но не отвел взгляда от художника.
— Вы слишком самоуверенны, Марк. Вы думаете, что видите меня насквозь. Но вы видите лишь броню. То, что находится под ней, может уничтожить вас прежде, чем вы нанесете первый слой краски.
Инзель не ответил. Шероховатый край угля встретился с проклеенной поверхностью льна. Звук получился сухим, царапающим — словно острие скальпеля вскрывало грудную клетку, наткнувшись на кость. В мертвой акустике студии этот шорох казался оглушительным.
Марк не делал изящных, поисковых штрихов. Его рука двигалась с механической, пугающей точностью человека, который не рисует, а демонтирует конструкцию. Первая линия разрубила белое пространство холста пополам, задав жесткую вертикаль позвоночника. За ней последовали резкие, угловатые засечки, размечающие массу плеч и посадку тяжелой, бычьей шеи. Угольная пыль осыпалась вниз, пачкая деревянную полку мольберта, похожая на черный, радиоактивный пепел.
Радлер сидел в кресле с неподвижностью египетского изваяния. Он не пытался "держать лицо", как это делали политики или актеры, приходившие в мастерскую. Он просто отключил микромоторику, запечатав себя в броню абсолютного контроля. Луч софита заливал его светом, выжигая тени, но магнат даже не моргал чаще обычного. Его дыхание было глубоким и ровным, пульс, казалось, замедлился до черепашьего ритма. Он демонстрировал художнику монолит. Идеально отлитый кусок власти, в котором нет ни единой трещины.
Но Марк знал: безупречных структур не существует. Любая материя, обладающая весом, подвержена внутренней деформации. Нужно лишь смотреть достаточно долго и под правильным углом.
Инзель шагнул в сторону, смещая угол зрения. Его взгляд сфокусировался на лице Радлера, отсекая все лишнее — фон, одежду, статус. Оптика художника работала на пределе, выхватывая натуру в жестком, репортажном ключе, лишенном всякой студийной комплементарности. Как если бы на него смотрел холодный, беспристрастный объектив светосильной камеры, безжалостно размывающий все, кроме одной, самой важной детали в центре кадра.
И он нашел ее.
Трещина пряталась не в морщинах и не в складках губ. Она скрывалась в микроскопической, едва уловимой глазом асимметрии.
Правая половина лица Радлера была лицом императора. Хищный разлет брови, жестко зафиксированный угол рта, напряженная скуловая мышца, готовая к удару. Это была та часть, которую магнат ежедневно транслировал миру, подчиняя советы директоров и ломая чужие карьеры.
Но левая сторона… Марк прищурился, вглядываясь в глубокую тень у переносицы и линию нижнего века. Левая половина незаметно, на доли миллиметра, провисала. В ней отсутствовала та звериная, агрессивная хватка. Глаз казался чуть более впалым, а носогубная складка уходила вниз под другим, более усталым углом.
Это не было следствием микроинсульта или возрастных изменений. Это была мышечная память. След застарелого, впечатанного в подкорку страха.
Инзель замер, держа кусок угля на весу. Он вдруг отчетливо понял природу этого страха. Радлер не боялся потерять деньги или влияние — он сам генерировал и то, и другое. Радлер панически, до тошноты боялся оказаться никем. Боялся той самой пустоты, из которой он когда-то, возможно, в раннем детстве или юности, выбрался, отгрызая себе путь наверх. Его монополия, его медиаимперия, его потребность контролировать каждое слово в информационном пространстве — все это было лишь гигантской, гипертрофированной формой защиты от этого первобытного ужаса небытия. Магнат ежесекундно доказывал самому себе собственное существование, пожирая чужие жизни.
— Вы перестали дышать, Инзель, — ровный голос Радлера прорезал тишину мастерской. — Или вы наконец поняли, что этот холст слишком мал, чтобы вместить то, что вы пытаетесь на нем зафиксировать?
Марк усмехнулся. В этой кривой, холодной улыбке не было радости, только мрачное удовлетворение палача, нащупавшего на шее приговоренного пульсирующую артерию.
— Я просто нашел точку опоры, Герман, — произнес художник, впервые назвав магната по имени. Это было намеренное сокращение дистанции, удар под дых. — Тот самый гвоздь, на котором держится вся ваша громоздкая декорация.
Он резко повернулся к мольберту. Уголь снова врезался в холст, но теперь движения Марка изменились. Исчезла механическая разметка. Линии стали глубокими, рваными, полными тяжелой, темной энергии. Он переносил эту пугающую асимметрию на лен, гиперболизируя ее, вытаскивая наружу. Он намертво вбивал в подмалевок этот застарелый, животный страх забвения. Правая сторона наброска оставалась жесткой, графичной, а левая начинала слегка "плыть", словно теряя плотность, выдавая панику человека, стоящего на краю обрыва в полной темноте.
Радлер в кресле чуть пошевелился. Это было микродвижение — едва заметное напряжение пальцев на подлокотниках, но Марк уловил его спиной. Магнат не видел холста. Он не мог знать, что именно рисует Инзель. Но инстинкт сверххищника безошибочно подсказал ему: в его непроницаемой броне только что нашли брешь, и туда уже просунули холодное лезвие. Воздух между ними окончательно кристаллизовался, превратившись в зону боевых действий.
Уголь крошился в пальцах Марка, оставляя на коже глубокие черные борозды. С каждым новым штрихом лицо на холсте обретало пугающую, обнаженную правдивость. Это была не карикатура и не психологический шарж. Это была документальная фиксация распада, который еще не начался в реальности, но уже был заложен в фундамент личности сидящего напротив человека.
Инзель отступил на шаг назад, бросив измызганный остаток графита на стол. Черная пыль медленно оседала в луче софита, кружась в безвоздушном пространстве. Каркас был готов. Капкан захлопнулся, намертво зафиксировав жертву, и тишина, повисшая в студии, уже не была тишиной ожидания — это была тишина свершившегося приговора.
Глава 5. Эстетика распада
Звук упавшего на деревянную столешницу огарка прозвучал как удар судейского молотка. Герман Радлер не стал дожидаться приглашения. Он поднялся с кресла, и это движение мгновенно разрушило статику мизансцены. Массивная фигура магната перерезала луч софита. Тень от его плеч метнулась на стену, поглотив половину пространства мастерской.
Он подошел к мольберту ровным, тяжелым шагом человека, привыкшего инспектировать подконтрольные территории. Марк отступил на полшага, уступая место, но не отводя взгляда от лица заказчика. Ему было критически важно зафиксировать первую, рефлекторную реакцию. Тот микросекундный зазор, когда социальная маска еще не успела натянуться на обнаженный нерв.
Радлер остановился перед натянутым льном.
Черный графитовый каркас смотрел на него с шероховатой поверхности. Это не было отражением в привычном смысле. Зеркала всегда лгут, подчиняясь ракурсу и освещению, услужливо сглаживая углы. То, что Радлер видел сейчас, напоминало жесткий рентгеновский снимок, на котором вместо структуры костей проступала структура духа. Угольные штрихи безжалостно фиксировали ту самую левостороннюю асимметрию, оседание мышечного тонуса, провал, в котором прятался замурованный заживо первобытный ужас.
Ни один мускул не дрогнул на базальтовом лице Германа. Но Инзель, чья оптика была намертво откалибрована на миллиметровые отклонения, заметил, как изменился ритм дыхания магната. Вдох стал чуть короче. Пауза перед выдохом — на долю секунды длиннее. Тело Радлера распознало угрозу раньше, чем мозг успел запаковать ее в удобные формулировки.
— Занятная геометрия, — произнес магнат. Голос звучал ровно, слишком ровно, словно он придавил голосовые связки тяжелым прессом. — Вы намеренно исказили пропорции левой скулы и надбровной дуги. Дешевый прием, Инзель. Попытка деконструировать форму через дисбаланс. Мои арт-критики используют подобные термины, когда пытаются обосновать техническую несостоятельность автора.
— Это не искажение. Это документалистика, — Марк вытер испачканные пальцы о жесткую ткань брюк. — Я просто убрал информационный шум. Вашу свиту, ваш банковский счет, вашу монополию на правду. Оставил только несущую конструкцию. И, как видите, она дала крен.
Радлер медленно повернул к нему голову. Выцветшие, бледно-голубые глаза потемнели, приобретя оттенок грозового фронта. Впервые за десятилетия кто-то осмелился предъявить ему счет за ту уязвимость, которую он считал надежно залитой бетоном в самом фундаменте своей империи.
— Мы сейчас же установим правила, — тон магната понизился на октаву, превратившись в глухой, вибрирующий рокот, от которого, казалось, должна была мелко задрожать вода в трубах. — Вы работаете на моей территории, даже находясь в собственной студии. Я покупаю не ваш сомнительный психоанализ. Я покупаю поверхность, которая переживет меня. И на этой поверхности не будет оптического брака. Вы выровняете левую сторону. Вы уберете этот... — он на мгновение запнулся, подыскивая слово, не несущее эмоциональной окраски, — этот гравитационный сдвиг. Лицо должно быть симметричным. Монолитным.
Он говорил это не как пожелание заказчика. Это был ультиматум, директива, не подразумевающая дискуссий. Радлер привык, что реальность пластична и послушно принимает ту форму, которую он задает в своих редакционных колонках. Если факт не устраивал холдинг, факт объявлялся ошибкой или просто стирался из баз данных. Он ожидал, что холст подчинится тому же алгоритму.
Инзель усмехнулся. В замкнутом пространстве этот короткий, сухой звук резанул слух, как треск рвущегося холста.
— Симметрия — признак биологической смерти, Герман. Идеально симметричны только лица покойников после работы хорошего танатопрактика. — Марк подошел вплотную к мольберту, оказавшись плечом к плечу с магнатом. Их разделяли считанные сантиметры. — Вы пришли сюда остановить время. Но время останавливается не в идеальных пропорциях, а в точке максимального напряжения. Эта провисшая линия под вашим левым глазом — единственное по-настоящему живое, что в вас осталось. Если я ее выровняю, на мольберте окажется манекен из дорогого бутика.
Раздражение Радлера начало обретать физическую плотность. Это было совершенно новое для него состояние. Обычно его гнев был холодным, дистиллированным, направленным на мгновенное уничтожение раздражителя. Но сейчас он не мог просто уволить этого человека или обрушить его активы. Инзель стоял вне системы координат холдинга. Художник обладал монополией на холст, и эта монополия внезапно оказалась абсолютной.
— Я плачу вам сумму, эквивалентную годовому бюджету небольшого города, не для того, чтобы выслушивать лекции о танатопрактике, — процедил Радлер. Его длинные пальцы с силой сжали край деревянной полки мольберта. Дерево издало натужный скрип. — Я диктую форму. Вы — просто инструмент. Исполнитель. Если инструмент неисправен, я его меняю или ломаю. Вы сотрете этот эскиз и начнете заново. Прямо сейчас.
Марк посмотрел на побелевшие костяшки пальцев магната. Потеря контроля. Вот она, первая микротрещина в броне. Радлер пытался задавить его статусом, деньгами, угрозами, не понимая, что в этой пропахшей растворителями комнате все его внешние атрибуты не имеют ни малейшего веса.
— Инструмент здесь не я, — Марк спокойно взял со стола грязную ветошь, пропитанную скипидаром, и бросил ее на полку, прямо рядом с напряженной рукой Германа. Резкий химический запах ударил в нос. — Инструмент — это вы. Вы принесли мне свою форму, свою плотность, чтобы я ее переработал. Хотите идеальной симметрии? Наймите ретушера. Хотите бессмертия? Тогда смиритесь с тем, что оно выглядит именно так. Я не стираю эскизы. Я наношу поверх них краску. И если вы сейчас выйдете за эту металлическую дверь, вы унесете этот страх с собой на улицу. А если останетесь — он навсегда останется здесь, впечатанный в грунт.
Радлер не пошевелился. Он неотрывно смотрел на угловатые, жесткие линии подмалевка, и в его выцветшем взгляде медленно разгоралось темное, тяжелое пламя бессилия. Он осознал механику ловушки. Если он прикажет уничтожить холст и уйдет — он распишется в собственном страхе перед куском размалеванной ткани, признает поражение перед художником. Если останется — позволит этому мизантропу методично, мазок за мазком, препарировать свое эго.
Воздух в студии загустел, пропитался токсичной смесью чудовищной гордыни, льняного масла и невысказанной ярости.Магнат молча развернулся и вышел. Тяжелая дверь закрылась за ним без щелчка, отрезав студию от внешнего мира, и только тогда воздух в комнате с тихим шипением декомпрессии начал возвращаться к своей нормальной физической плотности.
Марк не стал включать верхний свет. Он остался в полумраке, наедине с подсвеченным холстом, слушая, как остывает напряжение в собственных мышцах. Угольный эскиз дышал с поверхности льна. Первая победа была одержана, но она оставила после себя странное, токсичное послевкусие — словно художник голыми руками перебирал радиоактивный графит.
К десяти часам вечера тени в мастерской удлинились, превратив стеллажи в готические шпили. Инзель сидел на диване, не зажигая сигареты, в состоянии глубокого, почти кататонического оцепенения, когда в замке снова скрежетнул ключ.
Адель вошла резко, принеся с собой холодный сквозняк ночного проспекта. На ней уже не было утреннего кашемирового пальто — только узкие темные брюки и кожаная куртка, наброшенная поверх тонкой шелковой блузы. Ее шаг утратил кураторскую выверенность. Она двигалась быстро, подчиняясь внутренней моторной тревоге.
— Соседи снизу живы? Здание не рухнуло? — спросила она с порога, бросив сумку на ближайший стул. Ее голос звучал сухо, но за этой сухостью вибрировала струна предельного нервного истощения.
Марк поднял на нее глаза.
— Фундамент дал трещину. Но пока стоит.
Она подошла к мольберту, остановившись на границе светового круга. Долго, не мигая, изучала рваные, гипертрофированные линии подмалевка. Запах горького миндаля, исходящий от ее кожи, немедленно вцепился в тяжелый студийный аромат скипидара, начав свою химическую войну за пространство.
— Ты сумасшедший, — выдохнула Адель, оборачиваясь к нему. В полутьме ее глаза казались абсолютно черными. — Ты понимаешь, что ты нарисовал? Это не портрет. Это диагноз. Ты вывернул наизнанку человека, который за меньшую дерзость стирал с лица земли целые корпорации.
— Он сам согласился на эту процедуру, — Марк медленно поднялся с дивана, чувствуя, как адреналин, спавший последние несколько часов, снова начинает пульсировать в венах. Присутствие Адель всегда действовало на него как катализатор. — Радлер думал, что пришел покупать зеркало, отражающее его величие. Я просто показал ему, что амальгама давно осыпалась.
— Не лги себе, Инзель! — она шагнула к нему, сокращая дистанцию. В ее движениях появилась опасная, хищная резкость. — Ты не зеркало. Ты демиург-недоучка с комплексом бога. Ты наслаждаешься тем, что нашел уязвимость в сверхчеловеке. Тебе плевать на искусство, тебе нужна только власть. Та самая власть, которую ты так презираешь в них.
— Искусство и есть единственная абсолютная власть, — Марк тоже сделал шаг вперед. Теперь их разделяло меньше метра. Воздух между ними стал искрить, как перед грозой. — Все остальное — иллюзия. Их деньги, их влияние, их медиаимперии — это просто песок, который осыпается, стоит мне провести углем по холсту. И ты это знаешь. Именно поэтому ты сегодня сидела с ним за одним столом в этом пафосном клубе. Ты хотела посмотреть, как я буду счищать с него эту иллюзию. Ты соучастница, Адель.
— Я куратор, пытающийся удержать свой главный актив от публичного самоубийства! — парировала она, почти срываясь на шепот. Грудь под тонким шелком блузы тяжело вздымалась. — Ты играешь с термоядерным реактором, Марк. Ты думаешь, что препарируешь его, а на самом деле ты просто впитываешь его токсичность. Посмотри на себя. Ты выгорел. Ты пуст. Тебе нужен Радлер, чтобы почувствовать себя живым, потому что внутри тебя самого давно ничего не осталось!




