Искусство исчезать
Искусство исчезать

Полная версия

Искусство исчезать

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 7

Юрий Гордеев

Искусство исчезать

Часть I. Антропотомия пустоты

Глава 1. Запах скипидара и пепла

Свет вползал в студию с хирургической неохотой. Это было серое, непропеченное утро, лишенное теней и полутонов — идеальное освещение для того, чтобы видеть вещи в их пугающей наготе. В воздухе висела плотная, почти осязаемая взвесь: смесь тяжелых испарений льняного масла, едкого скипидара и застарелого табачного пепла, рассыпанного по краям жестяных банок.

Марк Инзель открыл глаза, но не пошевелился. Он лежал на узком кожаном диване, изучая сеть микроскопических трещин на потолке. Они напоминали капилляры или пересохшие русла рек. Тишина в мастерской не являлась отсутствием звука; она обладала собственной массой. Это была текстура абсолютного одиночества. Стерильный вакуум, который Марк создавал вокруг себя годами, методично отсекая внешние связи, пока не остался один на один со своей способностью видеть сквозь кожу.

Сорок два года — возраст, когда тело начинает фиксировать счет за прошлые кредиты. Суставы отозвались легким, сухим хрустом, когда он спустил босые ноги на выщербленный паркет. Холод пола немного отрезвил. Эмоциональное выгорание ощущалось не как усталость, а как нехватка кислорода: легкие работали, но воздух казался пустым, синтетическим.

Он подошел к раковине, фаянс которой давно покрылся несмываемыми цветными пятнами. Налил воду в стакан с мутным известковым налетом. Глоток отдавал ржавчиной и металлом.

В центре мастерской, подобно жертвенному камню или, точнее, прозекторскому столу, возвышался массивный дубовый мольберт.

На нем стоял законченный холст. Два на полтора метра сытого, самодовольного плотского присутствия. Портрет министра инфраструктуры, господина Вальтера. Человека, чья фамилия формировала новостную повестку, чьи подписи двигали миллиардные потоки, а лицо должно было транслировать железобетонную уверенность государственного мужа.

Марк подошел вплотную, останавливаясь на расстоянии вытянутой руки. Здесь, вблизи, магия власти распадалась на пигменты, мазки и лессировки.

Инзель писал его три недели. Двадцать один день методичного препарирования натуры. С каждым сеансом он снимал с министра слой за слоем социальный лоск, респектабельность и тупую уверенность в завтрашнем дне, обнажая ту гниющую, трясущуюся суть, которую Вальтер прятал даже от самого себя. Чиновник требовал от живописи монументальности. Он хотел войти в вечность римским патрицием. И он получил это. Но дьявол, как всегда, таился в составе красок.

Художник прищурился, анализируя фактуру щеки на холсте. Чтобы передать этот здоровый, пышущий жизнью румянец человека, регулярно отдыхающего на закрытых альпийских курортах, Марк использовал в подмалевке мертвенно-зеленую умбру. Он втирал ее жесткой щетиной, создавая базис гниения. Теперь, если смотреть на портрет дольше нескольких секунд, этот трупный, землистый оттенок неумолимо проступал сквозь теплые слои кармина и охры. Кожа на картине казалась не живой дышащей тканью, а тонким пергаментом, с трудом натянутым на череп.

Особого интеллектуального садизма потребовала работа над глазами. Вальтер настаивал на «взгляде, устремленном за горизонт». Инзель выполнил просьбу буквально, но сместил блик в правом зрачке на долю миллиметра и сделал радужку чуть более водянистой. Этот микроскопический сбой геометрии создал эффект застывшей паники. Взгляд получился не визионерским, а затравленным. Словно нарисованный министр только что осознал свою тотальную ничтожность, понял, что его жизнь — лишь набор бюрократических функций, но из последних сил пытался сохранить осанку.

Одежда была выписана с издевательской, гиперреалистичной точностью. Костюм ручной работы вопил о статусе. Каждая ворсинка дорогой шерсти казалась настоящей. Однако воротник белоснежной рубашки врезался в мясистую шею чуть сильнее, чем диктовала анатомия. Это рождало физическое ощущение легкого удушья, удавки успеха, которая медленно перекрывает сонную артерию.

Руки чиновника, вальяжно брошенные на подлокотники кресла, Марк намеренно утяжелил свинцовыми белилами. Пальцы выглядели одутловатыми, бледными личинками. Это были руки человека, способного лишь брать, но не способного удержать ничего по-настоящему живого.

Марк коснулся кончиком пальца высохшего мазка на лацкане нарисованного пиджака. Живопись для него давно перестала быть эстетическим актом. Она превратилась в форму медленного стирания личности. Перенося человека на холст, он словно изымал его из реальности, выкачивая объем и оставляя в материальном мире лишь пустую оболочку.

Вальтер думал, что покупает бессмертие. Он перевел на счет Инзеля баснословную сумму, чтобы повесить эту иллюзию величия в своем огромном кабинете с панорамными окнами. Глупец не понимал главного: настоящий Вальтер закончился вчера, когда Марк положил кисти. Мужчина, который сейчас где-то едет в тонированном автомобиле с мигалкой, — всего лишь бледный призрак того существа, что заперто в раме. Вся его воля, влияние и вес остались здесь, в слоях высохшего масла.

Запах скипидара снова резнул обоняние, возвращая художника в текущую секунду. В этой мастерской не было места жалости или моральным терзаниям. Инзель чувствовал себя патологоанатомом, который блестяще провел вскрытие еще живого пациента. Пустота внутри художника идеально резонировала с пустотой, которую он навсегда впечатал в лицо министра.

Это был совершенный портрет абсолютного ничто. Взгляд со стены тяжело давил на плечи, но в нем не было угрозы. Только животный страх перед скорым, неминуемым распадом. Марк отвернулся от мольберта и подошел к огромному пыльному окну, выходящему на просыпающийся, ничего не подозревающий город.

Тяжелый лязг решетки грузового лифта разорвал оцепенение утренней тишины. За ним последовали гулкие шаги на металлической лестнице. Марк не сдвинулся с места, продолжая изучать свинцовое небо за стеклом. У этого вторжения был четкий, безошибочно узнаваемый акустический рисунок. Только один человек обладал ключом от массивной входной двери и бесцеремонностью, достаточной, чтобы использовать его до полудня.

Адель Ромер закрыла за собой дверь без хлопка. В студию вместе с ней скользнул сквозняк, принесший запах холодного асфальта, крепкого черного кофе и тонкий, тревожный аромат ее духов — что-то с нотами горького миндаля. Этот запах немедленно вступил в территориальный конфликт с тяжелыми испарениями растворителей, пытаясь отвоевать себе пространство.

— Ты не запер нижний замок, — ее голос прозвучал сухо, разрезая застоявшийся воздух.

Она не стала снимать узкое кашемировое пальто. Прошла мимо кожаного дивана, почти не глядя на Марка, и остановилась в трех шагах от мольберта. Стук ее каблуков по выщербленному паркету отмерял время, которого здесь, казалось, не существовало.

Инзель наконец повернулся. Адель стояла в профиль к свету. В ее осанке, в жесткой линии подбородка, в том, как она бессознательно сжимала ремешок сумки, крылась тщательно контролируемая нервозность. Она была куратором, безжалостным дилером, иногда — переводчиком с его языка глухой мизантропии на язык банковских счетов. Но прежде всего она была единственным зеркалом, в которое Марк еще рисковал смотреться, не боясь увидеть собственное уродство.

Между ними провисала невидимая, гудящая от напряжения нить. Это было тяжелое притяжение двух людей, слишком хорошо знающих механизмы разрушения, чтобы позволить себе сблизиться. Любое неосторожное движение, любое случайное прикосновение грозило нарушить хрупкий баланс их независимости, превратив равный интеллектуальный спарринг в банальную уязвимость. Поэтому они обменивались не касаниями, а словами, заточенными до микроскопической толщины.

Адель долго молчала, вглядываясь в лицо нарисованного министра.

— Ты перешел черту, Марк, — сказала она наконец, не отрывая взгляда от холста. — Это уже не живопись. Это приговор. Причем приведенный в исполнение без права на апелляцию.

— Это всего лишь льняная ткань, грунт и масляная краска. Пигмент, разведенный в масле. Ничего криминального, — Инзель подошел ближе. Он остановился рядом с ней, почти касаясь рукавом ее плеча. От нее исходило едва уловимое тепло. Ему стоило физических усилий не податься вперед, не сократить эти последние несколько сантиметров, чтобы вдохнуть запах ее кожи.

— Не лги мне. И себе тоже, — Адель чуть повернула голову. Ее темные глаза сузились, сканируя его лицо. — Посмотри на его шею. На этот удавленный воротник. На эту землистую тень под скулой. Ты не оставил ему ни единого шанса. Зачем ты сделал его таким... обреченным? Он ведь пришел к тебе за памятником самому себе. Он хотел триумфа.

— Я пишу не то, что они хотят видеть в зеркале. Я пишу то, что останется от них, когда выключат свет. — Марк сунул руки в карманы брюк, гася моторную потребность дотронуться до нее. — Границы искусства, Адель, заканчиваются там, где начинается ложь. Наш глубокоуважаемый заказчик пуст. В нем нет ничего, кроме липкого страха потерять свое кресло и привилегии. Я лишь вытащил этот страх на поверхность и закрепил его даммарским лаком.

— Ты уничтожаешь натуру. Выворачиваешь ее наизнанку, — она сделала полшага назад, словно спасаясь от исходящей от портрета радиации. Или от самого Инзеля. — В этом нет гуманизма, которым ты когда-то прикрывался. В этом есть только холодное превосходство создателя над материалом. Ты играешь с вещами, которые не должен трогать. Ты забираешь у них суть.

— Искусство не обязано быть удобным креслом. Оно не обязано утешать.

— Но оно и не обязано стирать человека в порошок, — тихо, почти шепотом произнесла Адель.

Она резко отвернулась от картины, запустила руку в карман пальто и достала смартфон. Черный прямоугольник экрана казался инородным предметом среди старых тюбиков, мастихинов и ветоши.

— Я приехала не для того, чтобы обсуждать твою технику лессировок, — тон ее внезапно изменился, стал жестким, деловым и пугающе отстраненным. — Полчаса назад мне звонили из секретариата Вальтера. Финального сеанса не будет. Приемки работы тоже не будет.

Марк слегка нахмурился, хотя внутри ничего не дрогнуло.

— Он решил, что портрет ему не нравится, даже не взглянув на финальный результат? Уязвленное самолюбие?

— Ему сейчас не до самолюбия. Он вообще больше ничего не решает. — Адель разблокировала экран и провела пальцем по стеклу. — Три часа назад в прессу слили полный пакет документов по теневым оффшорным счетам его министерства. Не просто желтые слухи — транзакции, аудиозаписи, схемы распределения откатов. Синхронно с этим служба безопасности заморозила все его личные активы. Партия публично открестилась от него сорок минут назад.

Она подняла глаза на Марка. В ее взгляде плескалась странная, темная смесь восхищения и неподдельного ужаса.

— Его карьеры больше нет, Марк. Его репутации нет. Состояния тоже. Вальтер обнулен. Выброшен из системы. Говорят, прямо сейчас он заперся в своем кабинете на верхнем этаже и никого не пускает, а в приемной уже сидят следователи. Он превратился ровно в то дрожащее ничтожество, которое ты написал. И это произошло в тот самый момент, когда ты положил последний мазок на этот чертов холст.

Инзель медленно перевел взгляд с лица женщины на картину. Министр инфраструктуры смотрел на них со своего дубового мольберта затравленным, паническим взглядом, в котором теперь не было ни капли загадки. Это был взгляд человека, уже летящего в социальную бездну, но еще не достигшего дна.

Тишина в мастерской стала невыносимо плотной, давящей на барабанные перепонки. Марк чувствовал, как Адель неотрывно наблюдает за его профилем, ожидая реакции. Между ними повисло нечто гораздо более тяжелое и вязкое, чем просто новости о крахе очередного коррумпированного чиновника.

— Ты хочешь сказать... — медленно начал он, взвешивая каждый звук в наступившей тишине.

Но Адель не дала ему закончить. Она не стала переводить этот абстрактный ужас в банальные слова. Лишь коротко, почти судорожно кивнула, плотнее запахивая полы своего тонкого пальто, словно температура в студии внезапно упала до минусовых значений. В ее движении сквозило желание как можно скорее оказаться по ту сторону тяжелой металлической двери. Она ушла так же стремительно, как и появилась, оставив после себя шлейф горького миндаля и глухой щелчок английского замка, прозвучавший как выстрел.

Марк остался один.

Пространство мастерской, еще минуту назад наэлектризованное их диалогом, теперь казалось выпотрошенным. Инзель медленно подошел к мольберту и положил ладонь на его грубую деревянную стойку. Вальтер смотрел на него с холста — идеальный, завершенный, пойманный в ловушку собственного тщеславия. Теперь, зная контекст, Марк видел картину иначе. Это был не просто портрет сломленного человека. Это был протокол изъятия.

Странный, липкий холод пополз по позвоночнику художника. Он резко развернулся и зашагал вглубь студии, туда, где за плотными льняными шторами скрывались массивные металлические стеллажи с архивами. Его движения потеряли привычную тягучую плавность. В них появилась механическая, дерганая резкость.

Выдвинув нижний ящик черного картотечного шкафа, Марк ощутил знакомый запах слежавшейся бумаги, графитовой пыли и фиксатива. Здесь покоились сотни эскизов, набросков углем и сангиной, картонные папки с предварительными штудиями тех, чьи парадные портреты давно висели в частных галереях и закрытых клубах.

Он опустился на корточки прямо на пыльный пол и вытащил первую попавшуюся папку с маркировкой трехлетней давности. Пальцы лихорадочно развязали тесемки.

На шероховатой поверхности крафт-бумаги проступили жесткие штрихи угля. Изабелла Вейн. Наследница металлургической империи, светская львица, чье лицо не сходило с обложек глянца. Марк писал ее по заказу семьи. Он помнил, как бился над линией ее губ, пытаясь передать ту холодную, расчетливую пустоту, которая скрывалась за вымученной голливудской улыбкой. Он намеренно обесцветил радужку ее глаз, превратив их в два осколка мутного стекла.

Инзель замер, глядя на набросок. Через месяц после того, как готовый холст доставили в особняк Вейнов, Изабелла стала фигуранткой грязного скандала с наркотиками. Еще через полгода семья лишила ее содержания, вычеркнула из завещания и принудительно отправила в закрытую клинику, где она окончательно растворилась в небытии, став никем. Имя стерлось из светских хроник, как стирается неудачный карандашный штрих клячкой.

Марк отбросил лист в сторону. Достал следующий.

Артур Блох. Инвестиционный банкир. На эскизе он был изображен с неестественно впалыми щеками, а его узловатые пальцы впивались в подлокотник, напоминая лапы хищной птицы, пораженной параличом. Марк выделил тогда свинцовую тяжесть его челюсти, подчеркнув патологическую жадность, сжирающую владельца изнутри.

Через два месяца после финального лакирования портрета империя Блоха рухнула из-за серии необъяснимых, фатальных просчетов. Сам Артур перенес тяжелый инсульт и сейчас медленно превращался в овощ в одиночной палате элитного пансионата. О нем забыли еще до того, как он перестал говорить.

Дыхание Инзеля стало поверхностным. Он хватал папки одну за другой, вытряхивая содержимое прямо на паркет. Листы разлетались, образуя вокруг него бумажный саркофаг.

Вот графитный набросок пожилого судьи, чьи приговоры ломали судьбы, — лишен мантии, осужден за подлог, исчез в тюремной системе. Вот владелица крупной галереи — обанкротилась, впала в безумие, бродит по блошиным рынкам, скупая дешевые репродукции.

Его руки дрожали, когда он наткнулся на серый, плотный картон в самом низу стопки.

Феликс Галь.

Лицо некогда непотопляемого политика смотрело на Марка с пугающей интенсивностью. В этом наброске Инзель впервые применил свою разрушительную оптику на полную мощность. Он не просто нарисовал Галя, он разобрал его на запчасти. Обнажил гнилой каркас его демагогии, показал гноящиеся язвы амбиций, прописал каждую морщину как след от морального компромисса. Портрет стал шедевром. Марк видел его на прошлой неделе у станции метро. Галь стоял в грязном пальто, с безумным, бессмысленным взглядом, пытаясь продать прохожим обрывки старых газет. Он не просто лишился власти. Он потерял саму концепцию собственного «я». Никто из спешащих мимо людей даже не подозревал, что этот бормочущий бродяга пять лет назад управлял целым регионом.

Марк сидел на полу, окруженный десятками глаз, смотревших на него с пожелтевших листов. Математика была неумолима. Статистическая погрешность исключалась.

Это не было совпадением. Это не было чередой неудач, проклятием или случайностью. Это был алгоритм.

Мозг Инзеля, привыкший анализировать форму и свет, начал выстраивать чудовищную логическую цепь. Люди приходили к нему в зените своей силы. Они приносили свое эго, свое влияние, свою массивную, подавляющую реальность. А он, вооружившись кистью, методично счищал эту реальность с их костей. Он вытягивал их сущность, их социальный вес, их значимость — и вколачивал все это в холст. Пигмент впитывал их идентичность. Масло консервировало их души.

И когда он ставил последний блик, когда картина обретала финальную, пугающую плотность и самостоятельную жизнь — реальный человек оказывался опустошенным. Выпотрошенным. Социальным фантомом, голограммой без источника питания. Оболочкой, которую общество моментально распознавало как бесполезную и безжалостно отторгало.

Он не предвидел их крах. Он был его инструментом. Каждая законченная картина являлась актом стирания.

Марк медленно поднял руки на уровень глаз. Длинные, испачканные въевшейся сепией и графитом пальцы. Кожа на костяшках слегка шелушилась от постоянного контакта с растворителями. Обычные руки ремесленника. Но сейчас они казались ему чужими, опасными, заряженными радиацией. Он сжал их в кулаки с такой силой, что ногти впились в ладони.

В мастерской стало темнее. Серый утренний свет завяз в грязных стеклах, не в силах пробиться внутрь. Запах скипидара больше не казался рабочим фоном — теперь это был запах формалина, консерванта для умерших карьер и разрушенных жизней. Инзель сидел на полу среди своих мертвецов, слушая, как в тишине огромной комнаты медленно, по капле, густеет время. Тишина больше не была текстурой одиночества. Она стала звуком его собственного, только что осознанного всемогущества — холодного, равнодушного и абсолютно слепого.

Глава 2. Синдром фантомной власти

Улица ударила по чувствам какофонией звуков и агрессивной, подвижной геометрией. Инзель вышел из подъезда, плотно запахнув воротник черного плаща, словно пытаясь защититься от внезапно ставшего опасным внешнего мира. Воздух, после удушливой, законсервированной атмосферы мастерской, казался излишне резким, пропитанным выхлопными газами, влажной пылью и холодом сырого бетона.

Марк двигался против течения толпы. Раньше он любил растворяться в этом броуновском движении, черпая в нем спасительную анонимность. Теперь каждый встречный представлял для него нечто иное — пульсирующую, хрупкую мишень. Он смотрел на людей с физиологической отстраненностью человека, внезапно осознавшего, что мир населен не личностями, а проекциями, которые отчаянно притворяются живыми.

Вот навстречу шагает мужчина в строгом графитовом костюме. В его походке, в жесткой линии плеч читается выверенная матрица превосходства — статус, кресло в совете директоров, тяжелый банковский счет. Он несет свою социальную значимость как невидимый экзоскелет. Чуть поодаль женщина с дорогим кожаным портфелем чеканит шаг, на ходу отдавая отрывистые приказы в гарнитуру телефона; ее голос звенит металлом, она существует исключительно внутри своих связей.

Инзель смотрел на них сквозь прищур, мысленно препарируя. Убери этот телефон, срежь эти невидимые нити обязательств, кредитных историй, страхов и чужого уважения — и что останется на тротуаре? Трясущийся комок биомассы. Люди вокруг казались Марку плохо просушенными набросками. Их иллюзия контроля была настолько поверхностной, что ее можно было разрушить одним точным движением мастихина. Они тратили десятилетия на то, чтобы нарастить этот панцирь влияния, вписать себя в общественную память, занять место в иерархии. Но вся эта громоздкая конструкция держалась исключительно на коллективном договоре. На слепой вере окружающих в то, что этот человек в графитовом костюме действительно имеет вес.

Марк остановился на углу оживленного проспекта. Светофор отсчитывал красные секунды. Рядом, прислонившись спиной к холодному граниту вентиляционной шахты метро, сидела фигура. Серое, бесформенное пятно на фоне геометрически правильного городского пейзажа.

Это был не обычный бездомный. Городские маргиналы обычно суетливы, в их позах всегда читается либо заискивание перед прохожими, либо агрессивная защита территории. Этот же человек обладал пугающей статичностью вещи, выброшенной за ненадобностью и забытой. На нем было надето тяжелое драповое пальто, некогда сшитое на заказ, но теперь засаленное, с оторванными лацканами и лопнувшими по швам карманами.

Художник скользнул по нему равнодушным взглядом и уже собирался шагнуть на зебру, когда какая-то деталь — специфический излом надбровной дуги, посадка уха — заставила его мозг, натренированный на анатомический анализ, подать резкий сигнал.

Инзель замер. Толпа обогнула его с недовольным гулом, устремляясь на зеленый свет, а он сделал медленный, тяжелый шаг к вентиляционной шахте.

Под слоем въевшейся уличной грязи, сквозь густую, сальную щетину и опухшие веки проступала знакомая костная структура. Та самая форма черепа, которую Марк так скрупулезно выстраивал слоями краски три года назад.

Феликс Галь.

Бывший лидер политической фракции. Человек, чьи заявления обваливали рынки, чей тяжелый подбородок символизировал несгибаемую волю государства. Сейчас он сидел на грязном картоне, перебирая дрожащими, черными от копоти пальцами обрывки автобусных билетов, складывая из них бессмысленные стопки прямо на мокром асфальте.

Марк подошел вплотную, перекрыв Галю тусклый свет уличного фонаря. Тень упала на лицо бродяги. Тот замер. Его руки медленно опустились. Он поднял тяжелую голову.

Инзель приготовился к чему угодно. К вспышке внезапного узнавания, к ярости, к жалкой мольбе, даже к сумасшедшему бормотанию об украденной жизни. Он смотрел прямо в глаза своему бывшему натурщику, пытаясь нащупать там хотя бы отголосок прежней личности, хотя бы микроскопический след того властного циника, чью спесь он когда-то навсегда запер в холсте.

Но глаза Феликса Галя были абсолютно пусты. В них не плескалось безумие — безумие подразумевает искаженную, воспаленную, но все же работу разума. Здесь же зиял идеальный, стерильный вакуум. Мутная роговица, вяло реагирующий на тень зрачок. Он смотрел на художника, не видя его, не пытаясь идентифицировать фигуру перед собой.

— Феликс, — тихо, почти беззвучно произнес Марк.

Бродяга медленно моргнул. Звук его имени, когда-то заставлявшего подчиненных цепенеть, не вызвал в нем даже мышечного рефлекса. Он не отреагировал на него, как не отреагировал бы на скрежет тормозов у обочины. Галь просто отвернулся, потеряв к стоящему перед ним человеку всякий интерес, и с тупым усердием снова принялся слюнявить грязные клочки бумаги.

Марк почувствовал, как желудок сжимается от первобытного, тошного ужаса. Это было хуже, чем смерть. Смерть оставляет биографию, памятники, врагов и наследников. То, что произошло с Галем, было тотальным изъятием. Он не просто лишился влияния, он потерял исходный код собственного «я».Он почти бежал от перекрестка, хотя внешне его шаг оставался просто быстрым и жестким. Спина заледенела. Ощущение было таким, будто он только что заглянул за изнанку плотной театральной декорации и обнаружил там лишь ржавые крепления да глухую пустоту.

Инзель толкнул стеклянную дверь первой попавшейся кофейни — безликого сетевого заведения, пахнущего жженым сахаром и дешевым цитрусовым дезинфектором. Стерильный, агрессивно-белый свет светодиодов резанул по глазам. Марк сел за самый дальний угловой столик, подальше от витрины, проигнорировав вопросительный взгляд баристы.

Руки слушались плохо, словно кровь отхлынула от пальцев. Он вытащил смартфон из внутреннего кармана плаща. Холодное стекло экрана сейчас казалось единственной твердой точкой опоры в поплывшей, начавшей распадаться реальности.

Поисковая строка браузера. Мигающий курсор — ровный пульс цифрового бога, который фиксирует и помнит всё. Или должен помнить.

Большим пальцем, намеренно медленно, чтобы не промахнуться по клавишам, он вбил буквы: «Феликс Галь». Нажал на иконку поиска.

Алгоритм задумался на микросекунду, просеивая терабайты информационного ила, и выдал результат.

Марк уставился в экран, чувствуя, как сжимаются челюсти.

На страницу:
1 из 7