
Полная версия
Адлер: девять дней
— Бабуль, — сказал я. — Я не очень понимаю всё это.
— И не надо всё.
— А что надо?
Она долго молчала. Я уже подумал, что она устала. Хотел позвать тётю Валю, но она снова сжала мою руку.
— Не соглашайся сразу, — сказала она.
Я моргнул.
— В смысле?
— Когда будут звать. Обещать. Хвалить. Деньги давать. Не соглашайся быстро.
Я попытался улыбнуться.
— Кто будет звать?
— Будут.
В комнате стало тихо. Лампадка дёрнулась, огонёк вытянулся тонко и снова стал обычным. По спине прошла неприятная дрожь.
— Бабушка, ты о чём?
— Не знаю словами, — сказала она. — Чувствую.
— Ты пугаешь.
— А ты не пугайся. Просто не соглашайся сразу.
Я усмехнулся, но вышло плохо.
— Это Артёму скажи. Он у нас думает сто лет.
— Артём всё крутит в голове. Максим командует. А ты киваешь, даже когда внутри уже против.
Я открыл рот. Закрыл.
— Не затем тебе Бог сердце дал, чтобы ты его за бутылку менял, — сказала она.
— Бабуль…
— И не за деньги.
Я смотрел на её руки. На тонкие пальцы, которые держали мою ладонь. Эти руки в детстве месили тесто, чистили кукурузу, крестили нас перед сном, вытаскивали из ушей песок после моря, мазали зелёнкой разбитые коленки. И теперь эти руки были лёгкими, невесомыми.
— Я не такой плохой, — сказал я тихо.
— Я знаю.
Я отвернулся. Глаза защипало. Только не сейчас. Только не как маленький.
— Стёпка.
— Что?
— Посмотри на меня.
Я посмотрел. Бабушка смотрела спокойно. Устало, но спокойно.
— Когда страшно — не смейся сразу.
Я выдохнул через нос.
— А что делать?
— Скажи, что страшно.
— Мужики так не говорят.
— Мужики у нас всё молчат-молчат, а потом их уже не разговорить.
Я неожиданно хмыкнул. Вот это была бабушка. Она тоже чуть улыбнулась. Слабо.
— Ты добрый, — повторила она. — И живой. Только не прячь это под всякую дрянь.
— Под какую?
Она посмотрела так, что я понял — перечислять не надо.
— Ладно, — сказал я. — Постараюсь.
— Не «постараюсь».
— А как?
— Скажи: буду.
Я почесал бровь. Над левой бровью у меня с детства был короткий белый шрам. Девушкам я обычно говорил, что это драка. На самом деле — бабушкина слива, мокрая ветка и восемь лет глупости. Бабушка тогда сама промывала мне лоб и дула на ранку, хотя я делал вид, что не больно. Она посмотрела на этот жест и улыбнулась чуть заметнее.
— Всё чешешь.
— Привычка.
— Врать тоже привычка.
— Бабуль.
— Что?
— Ты сегодня прям жёсткая, бабуль.
— Времени мало.
Я сглотнул. Даже дождь за окном будто притих. Я слышал, как где-то в доме звякнула чашка. Тётя Валя на кухне. В сенях, наверное, Макс с Артёмом стоят и молчат. Макс смотрит в окно. Артём думает. А я сижу здесь и держу бабушкину руку.
— Прости меня, — сказал я.
Слова вышли сами. Она закрыла глаза.
— За что?
— За то, что редко приезжал. За то, что… — Я пожал плечом. — Не знаю. За всё.
— Бог простит.
— А ты?
— И я.
Слишком быстро. Меня даже зло взяло.
— Ты хоть подумай.
— Я давно подумала.
Опять глаза защипало. Я наклонился и поцеловал её руку. Рука пахла травами, лекарствами и чем-то совсем бабушкиным. Кухней, наверное. Или домом.
— Стёпка, — сказала она.
— Да?
— Братьев береги.
Я усмехнулся сквозь мокрый нос.
— Они сами кого хочешь сберегут.
— Нет.
Она сказала это так тихо, что я едва услышал.
— Макса тоже? — спросил я.
— Особенно Макса.
Вот тут я поднял голову.
— Почему особенно?
Бабушка смотрела на икону.
— Он думает, что сильный.
Я вспомнил Макса в сенях. Его лицо после этой комнаты. Закрытое. Будто всё уже убрано внутрь, разложено по папкам, подписано и заперто.
— А Артём?
— Артём помнит.
— Что помнит?
— Боль.
Я ничего не сказал. Старая груша снова встала между нами. Верёвка. Калитка. «Нормально».
— Он на меня злится? — спросил я.
— Да.
Ответ был простой.
— До сих пор?
— Да.
— А ты умеешь утешить.
— Я не утешаю. Я говорю.
Я невольно улыбнулся. Потом улыбка ушла.
— И что мне с этим делать?
— Не отворачивайся.
Я вздохнул.
— Я не умею, — тихо сказал я.
— Научишься.
Она отпустила мою руку. И мне стало холоднее.
— Мой крестик потом возьми себе. Он старинный, но простой, дешёвый, — как память.
— Где взять то?
— Поймёшь потом. И позови Артёмку, — сказала она.
Я не двинулся.
— Уже?
— Да.
— Может, я ещё посижу?
Она посмотрела на меня мягко.
— Потом все вместе зайдёте.
— Зачем?
— Надо.
Я встал. Стул снова скрипнул. Очень громко. Пошёл к двери. У самой двери остановился.
— Бабуль.
— Что, Стёпка?
Я не обернулся. Если бы обернулся — точно бы разревелся. А так ещё можно было держаться.
— Я правда буду.
— Знаю.
— Не, ты не поняла. Я… — я вдохнул. — Не сразу соглашаться. И не отворачиваться. Буду.
Она молчала. Потом сказала:
— Вот и хорошо.
Я открыл дверь. В сенях Макс стоял у окна. Артём — рядом с комодом. Оба повернулись ко мне. Я быстро отвернулся к стене и вытер лицо ладонью.
— Тёма, — сказал я, не оборачиваясь.
Голос, конечно, всё равно выдал. Плевать. Артём прошёл мимо меня в комнату. Я остался у стены и смотрел на старый комод. На нижний ящик. На фотографию деда с бабушкой. На свои руки. Правая ладонь всё ещё помнила её пальцы. И это почему-то было важнее всех слов, которые она сказала.
Не головой важно. Рукой.
Глава 5. Артём. Бабушкин крест
Артём. Адлер. Февраль 2021 года, суббота.
Когда Степан вышел из комнаты, я вошёл следом.
Бабушка лежала у окна — маленькая, укрытая тёмным одеялом. В памяти она всё ещё была другой — крупнее и основательнее. Сейчас её руки лежали поверх одеяла, тонкие, в венах, почти прозрачные. Я помнил эти руки другими — мука у ногтей, ладонь на затылке перед дорогой.
Я сел рядом, взял её руку.
— Здравствуй, бабушка.
Она открыла глаза. Посмотрела на меня долго, внимательно.
— Артёмка, — сказала она.
Голос был тихий. Я не ответил. Сидел рядом и держал её руку так осторожно, будто от моего движения ей могло стать больнее. Она чуть сжала мои пальцы. Слабо. Но сжала.
— Приехал, — сказала она.
— Приехал.
— Хорошо, что все трое приехали.
— Да, все трое.
Она закрыла глаза.
И я вдруг понял, что она ждала именно нас троих. Как будто пока мы были разбросаны по Москве, Екатеринбургу, она ещё не могла уйти. Ей нужно было собрать нас в одну комнату. Пусть ненадолго. Пусть уже почти у самого конца.
— Макс тоже здесь, — сказал я зачем-то.
— Знаю.
— Он всё организует.
— Он всегда организует.
Я усмехнулся. Она тоже чуть улыбнулась. Не губами даже — глазами.
— Не сердись на него.
Вот это было нечестно. Человек лежит при смерти и говорит тебе именно то, что ты меньше всего хочешь слышать.
— Я не сержусь.
Бабушка посмотрела на меня — с любовью.
— Не ври у моей кровати, Артёмка.
Я опустил глаза. Снаружи по подоконнику стучал дождь. Мелкий, февральский, адлерский. В комнате пахло лекарствами, старым деревом, лампадным маслом и мятой. Где-то в сенях кто-то шептался. Наверное, мама с тётей Валей. Макс, скорее всего, стоял у окна и проверял телефон. Степан, наверное, делал вид, что у него всё нормально.
— Я стараюсь, — сказал я.
— Знаю.
— Плохо стараюсь.
— Тоже знаю.
И опять эта слабая улыбка.
— Артёмка, — сказала она.
— Да.
— Ум у тебя быстрый.
— Это комплимент?
— Это беда, если сердца не слушает.
Я открыл рот, чтобы пошутить.
Бабушка дышала тяжело. Я видел, как поднимается одеяло у груди. Медленно. С усилием.
— Ты многое замечаешь, Артёмка. Только слишком часто проходишь мимо.
Я хотел возразить. Не смог. Она не обвиняла — и именно поэтому деваться было некуда. Если бы обвиняла, я бы нашёл что сказать. А так — только слушал, как она называет вещи своими именами.
— Я не умею иначе, — сказал я.
— Научишься, если не испугаешься.
— Чего?
— Чужой боли.
Я усмехнулся, почти беззвучно.
— Бабушка, чужая боль — это не то, чему учатся.
— Вот видишь, — сказала она. — Ум опять первый прибежал.
Я замолчал.
За окном шумел дождь. В доме кто-то кашлянул.В гостиной щёлкнули старые часы. В тишине это прозвучало почти резко.
— Позови их, — сказала бабушка.
— Макса и Степана?
— Да.
— Может, тебе отдохнуть?
— Потом отдохну.
Я посмотрел на неё. Она сказала это спокойно. Даже буднично. И от этого стало страшнее.
— Бабушка…
— Иди.
Я вышел.
В сенях было холоднее. Макс стоял у окна, как я и думал, с телефоном в руке. Степан сидел на краю старого сундука и смотрел в пол. У него были красные глаза. Он заметил, что я заметил, и отвернулся.
— Она зовёт, — сказал я.
Макс убрал телефон.
— Кого?
— Нас всех.
Он кивнул. Степан поднялся медленнее.
Мы вошли втроём. Комната будто уменьшилась, хотя места в ней хватало. В ней сразу стало слишком много всего: кровать, икона, лампадка, дождь за окном. Мы трое — взрослые мужики, которые когда-то бегали здесь босиком. Бабушка посмотрела сначала на Макса. Долго. Макс держался ровно. Как всегда. Но я заметил, как он чуть сильнее сжал челюсть. Потом она посмотрела на Степана. Он перестал усмехаться. Даже его обычная усмешка исчезла. Потом — на меня. Я почему-то опустил глаза.
— Там, — сказала бабушка, — в тумбочке.
Макс первым понял, что она говорит ему. Открыл верхний ящик у кровати. В ящике лежала маленькая деревянная шкатулка. Тёмная, старая, с потемневшей застёжкой. Я видел её в детстве. Бабушка хранила там то пуговицы, то какие-то бумажки, то нитки, то ещё что-то взрослое и непонятное. Мы один раз пытались открыть её без спроса. Степан тогда сказал, что там точно сокровища. Макс сказал, что сокровища в таких дешёвых шкатулках не хранят.
Оказалось, хранят.
Макс поставил шкатулку на край кровати. Бабушка медленно подняла руку. Ей это далось тяжело. Я шагнул было помочь, но она едва заметно качнула головой. Сама. Она открыла шкатулку. Внутри лежал крест. Старинный, потемневший, на тёмной цепочке. Серебро или что-то похожее на серебро почернело в углах. В середине и на концах перекладин темнели камни — то ли гранаты, то ли просто стекло, я не понимал. С виду — просто старый крест. Но после него в комнате почему-то стало труднее дышать.
Степан тихо выдохнул. Макс смотрел на крест слишком внимательно.
— Это дедов? — спросил он.
— Старше, — сказала бабушка.
— Откуда он?
Она посмотрела на него.
— Не всё надо знать, Максим.
Макс замолчал. Редкое зрелище. Бабушка перевела дыхание. Долго. Трудно.
— Я хочу вас благословить, — сказала она.
Макс выпрямился.
— Бабушка, тебе не надо сейчас…
— Надо.
Она сказала это тихо, но так, что Макс не продолжил.
Потом добавила:
— Но силой нельзя.
Мы переглянулись. Степан нервно усмехнулся.
— Бабуль, мы же не спорим.
— А ты не смейся сразу, — сказала она.
Он замер. Она посмотрела на нас по очереди.
— Я вас не заставляю. Слышите?
В комнате стало совсем тихо. Даже дождь как будто отошёл дальше.
— Бабушка, — сказал Макс осторожно, — что значит «не заставляю»? Ты хочешь нас благословить. Мы подошли.
— Подойти можно и чтобы не обидеть, — сказала она. — Руку положить можно и чтобы было скорее. А душу без спроса не берут. Даже ради добра.
Мне стало неловко. Почему-то именно от слова «душу». В обычной жизни это слово звучало слишком большим, почти театральным. В офисе так не говорят. В аэропорту — тоже. Алёне я писал максимум — «устал», «не в ресурсе». А у бабушки оно звучало просто. Будто так и надо говорить.
Макс медленно вдохнул.
— Ты хочешь, чтобы мы ответили? — спросил он.
— Не мне.
— А кому?
— Богу. И себе. Но не словами. Слова потом наговорите. Вы это умеете.
Я почти улыбнулся. Она знала нас слишком хорошо.
— Я не передаю вам ничего своего, — сказала бабушка. — Что у меня было — не моё было. Господь дал. На время. На службу.
— Какую ещё службу? — спросил Макс.
В его голосе уже было это максовское — сейчас он всё разложит по пунктам и докажет, что происходящее оформлено неправильно.
— Потом поймёшь, — сказала бабушка.
— Бабушка.
— Или не поймёшь. Это тоже можно.
Макс посмотрел на неё так, будто хотел возразить, но не нашёл, к чему именно.
— Господь многое даёт без спросу — жизнь, ум, руки, таланты. А вот что с этим делать — тут уже человек отвечает. Можно закопать. Можно приумножить. Можно послужить.
Она устала от этой фразы. Закрыла глаза. Несколько секунд мы молчали.
Я услышал, как Степан сглотнул.
— Значит, можно отказаться? — спросил он.
Бабушка открыла глаза.
— Можно.
Он посмотрел на крест. Потом на Макса. Потом на меня.
— Ты же сама сказала, — проговорил он медленно, будто каждое слово проверял на вкус. — Не соглашаться сразу.
Бабушка слабо улыбнулась.
— Вот и не соглашайся.
Степан стоял у изножья кровати, невысокий, сутулый, какой-то мальчишеский, хотя ему было тридцать два. Вдруг я увидел не взрослого Степана с вечной шуткой наготове, а того пацана у старой груши, который смотрит в сторону и делает вид, что ничего страшного не происходит.
Только теперь он не отворачивался.
— Я не знаю, что это, — сказал он.
— И не надо знать.
— Я боюсь.
— Хорошо.
— Что хорошего?
— Что не смеёшься.
У Степана дрогнуло лицо. Он кивнул.
— Я хочу, — сказал он наконец. — Не знаю что. Но хочу не убегать.
Бабушка посмотрела на него так, что у меня сжалось горло.
— Вот и хорошо, Стёпка.
Макс резко отвёл взгляд. Потом сказал:
— Бабушка, ты понимаешь, что мы не понимаем, на что соглашаемся?
— Понимаю.
— Тогда это не согласие.
Я хотел сказать что-то резкое, но бабушка ответила раньше.
— Полного согласия сразу не бывает, Максим. Сразу бывает только первый шаг.
— А если я не верю во всё это?
— Не верь в «это». Только не ври.
Макс молчал. Бабушка продолжила:
— Ты можешь положить руку, потому что я прошу. Это будет мало. Но если честно — достаточно для начала. А можешь не делать этого. Я не обижусь.
Макс посмотрел на крест. Я видел, как он думает. Он выдохнул и положил руку. Сам. Аккуратно, почти официально.
— Так? — спросил он.
— Так.
Бабушка посмотрела на меня. Я вдруг понял, что ждал своей очереди и одновременно надеялся, что она меня пропустит. Глупость. Бабушка могла быть мягкой, но её мягкость почему-то не давала увильнуть.
Я посмотрел на крест. Старое потемневшее серебро. Тёмные камни. Рука Макса сверху. Рука бабушки рядом, тонкая, почти прозрачная. Я не знал, что происходит. Но руку тоже положил сам. Потому что она попросила. И потому что я уже один раз не дозвонился ей вечером и сказал себе — завтра буду там. Хватит опаздывать хотя бы сейчас.
Металл был холодный. Настолько холодный, что я вздрогнул.
— Холодный? — спросил Степан.
— Да.
— Я думал, мне показалось.
Он ещё стоял, не касаясь креста. Степан смотрел на наши руки. На Макса. На меня. На бабушку. Потом вдруг выпрямился.
— Я сам, — сказал он.
И положил правую руку поверх наших. Просто положил. И остался.
Крест лежал открыто, под нашими руками. Цепочка выползла из-под пальцев и тёмной змейкой легла на край одеяла.
Бабушка перекрестила нас правой рукой. Ей было трудно поднять пальцы. Они дрожали. Но крестное знамение получилось ровным.
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, — сказала она.
Тихо. Почти шёпотом. Но каждое слово почему-то было слышно.
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас.
— Что дал Ты — Твоё было, — сказала бабушка. — Что несла — не моё. Если воля Твоя — открой им тех, мимо кого нельзя пройти. И свободу дай не отвернуться.
Я очень хотел записать то, что она говорит. Плохо понимал слова, но чувствовал, что происходит что-то важное. По крайней мере для бабушки.
Бабушка медленно ещё раз перекрестила нас.
Я следил за её рукой и не сразу заметил, что бабушка медленно начала светиться изнутри. Я посмотрел на лампадку. Огонёк дрожал — маленький, рыжий. Свет от бабушки был другой: белый, ровный, без мерцания. Я поискал глазами, откуда идёт свет у бабушки. Источника света не было. Свет был в ней. Источник света был внутри бабушки и шёл через неё.
Я попытался посмотреть ей в лицо прямо и не смог. Глазам стало больно, как смотреть на солнце. Запомнил только открытые глаза и яркий свет. Я быстро закрыл глаза и опустил голову вниз. Открыл глаза. Крест, за который мы держались, наливался тем же светом — от её руки, сквозь наши пальцы. Свет будто проходил через её руку к кресту. Пальцы я видел насквозь, тёмными, как на просвет.
Степан шумно вдохнул. Макс не двигался. Я хотел убрать руку. Но не убрал.
Крест под ладонями начал теплеть. Сначала едва заметно. Я даже решил, что это от наших рук. Три руки, тёплая комната, одеяло. Объяснение продержалось пару секунд. Тепло шло не от металла. Оно было и под кожей — будто грелась сама ладонь, изнутри. Металл так не умеет. Я это знал и всё равно чувствовал. Потом тепло стало сильнее.
Я посмотрел на Макса. Он смотрел вниз. Слишком неподвижно. Значит, тоже чувствовал.
Степан прошептал:
— Тёма…
— Молчи, — сказал Макс.
Бабушка продолжала молиться. Она тихо произнесла:
— Благословляю вас, внучки мои. Помоги им, Господи, каждому свой крест не бросить. Господи, помоги им каждому — свою узкую тропинку к Тебе найти. И пройти по ней, сколько смогут.
Потом перекрестила нас ещё раз.
— Благословляю вас, внучки. А дальше — сами. Бог силой не берёт.
Я смотрел на крест. Свет поднимался изнутри металла медленно. Сначала белая нить прошла по длинной перекладине. Потом по короткой. Потом вспыхнули тёмные камни — не красным, как я ожидал, а ровным белым светом.
Комната не осветилась. Вот что странно. Лампадка стояла рядом и бросала свою косую тень от молитвослова на стену — рыжую, дрожащую. А этот свет — белый, сильный, такой, что глазам больно, — не бросал ни одной тени. Стена за бабушкой осталась тёмной. Потолок остался тёмным. Окно оставалось серым. Наши лица он не сделал ни светлее, ни страшнее. Свет был только у бабушки и там, где были наши руки. И ещё — внутри. Свет, который светит и ничего вокруг не освещает.
Перед глазами на секунду всё поплыло. Я увидел не видение даже, а какие-то обрывки. Что-то вроде того, как вдруг видишь во сне что-то давно известное — и только удивляешься, что забыл.
Бабушкины руки над чужой чашкой, дверь, открытая ночью, старуху на пороге, мальчишку с разбитой губой.
Макса — маленького, с мокрым лицом, который яростно вытирает слёзы рукавом.
Степана у старой груши, отвернувшегося и всё слышащего.
Яркое солнце, отражающееся в море.
Потом всё исчезло. Я посмотрел на бабушку.
Она уже отпустила левую руку. Она перекрестилась правой и медленно опустилась на подушки. Свет уходил из неё. Руки она сложила на груди. Глаза её были закрыты.
— Спасибо, Господи. Прими меня. — тихо прошептала она и замолчала.
***
Крест под нашими руками остыл. Свет ушёл. Макс первым поднял руку. Потом я. Потом Степан.
Степан стоял у изножья кровати. Он смотрел на свою правую руку. Бабушкин крест лежал в раскрытой ладони Степана. Когда Степан успел его взять, я не заметил.
Несколько секунд никто не говорил.
— Бабушка говорила, — тихо сказал Степан. — Чтоб я взял.
Он не надевал. Просто держал в кулаке.
Макс посмотрел на крест. Лицо у него было такое, будто он что-то пересчитывает, а сумма не сходится. Он поправил угол одеяла. Ровно. Как будто это могло что-то починить.
Степан отступил на полшага. И я вдруг разозлился. На то, что он уже пытался забрать у произошедшего право быть произошедшим.
— Это было... — я не нашёл другого слова. — Чудо, — слово вырвалось само.
Макс посмотрел на меня так, будто я сказал что-то неприличное.
— Тёма.
— Что?
— Не начинай.
— Я не начинаю. Я говорю, что видел.
— Ты видел световой эффект в условиях эмоционального стресса.
— Ты сам-то себя слышишь?
Макс не ответил. Долго посмотрел на крест в кулаке Степана.
Степан вдруг тихо сказал:
— А бабушка?
Мы оба замолчали. Я посмотрел на кровать. Лампадка дрогнула. Может быть от сквозняка или от чьего-то движения. Я посмотрел на бабушкины руки. Они лежали поверх одеяла на груди спокойно. Слишком спокойно. Грудь не поднималась.
— Бабушка, — сказал я.
И сам услышал, что голос стал чужим. Я шагнул к ней, наклонился. Её глаза были прикрыты. Лицо — умиротворённое. Как будто она ушла из комнаты раньше, чем мы успели заметить.
Степан замолчал. Макс подошёл ближе. Взял бабушку за запястье. Держал несколько секунд. Потом отпустил.
— Позови тётю Валю, — сказал он.
Я не двинулся. Смотрел на бабушкино лицо. Она успела дождаться нас троих. Успела наверное дать каждому что-то своё. Крест остался у Степана. Бабушка умерла. А мы стояли рядом, трое взрослых внуков, и никто из нас не знал, что теперь делать.
Потом я всё-таки вышел. В сенях воздух был холоднее. Родственники подняли головы. Мама стояла у кухни с чашкой в руках. Отец сидел на стуле у стены, сгорбившись, будто его внезапно сделали старше на десять лет. Тётя Валя вытирала руки полотенцем.
Я открыл рот. И голос прозвучал ровно.
— Позовите всех. Бабушка умерла.
Мама закрыла лицо ладонью. Тётя Валя перекрестилась. Кто-то в гостиной заплакал.
Правая рука всё ещё помнила тепло.
Часть 2. Глава 6. Артём. Ночь, в которую ничего не объяснили
Артём. Адлер. Февраль 2021 года, ночь с субботы на воскресенье.
Отец сидел у стены на старом стуле с продавленным сиденьем. До этой минуты он был просто отцом — Иван Никитич Громов, человек, который умел чинить розетки, спорить с сантехниками, молчать за ужином и говорить «разберёмся» так, будто мир действительно иногда подчинялся этому слову.
А сейчас он стал сыном.
Он посмотрел на меня, и лицо у него будто осунулось и сразу постарело. Глаза были сухие. Постареть можно постепенно. А тут как будто из него на секунду вынули всё взрослое. Остался мальчик. И этот мальчик только что услышал, что умерла его мать.
— Мама? — сказал он.
И мне стало нечем дышать.
Мама стояла у кухни с чашкой в руках. Она была бледная, напряжённая, в чужом для этого дома свитере. Она закрыла лицо ладонью. После отца, будто его боль дошла до неё с задержкой.
Тётя Валя перекрестилась.
— Господи, упокой рабу Твою Нину, — сказала она тихо.
И спокойно и уверенно пошла в комнату. За ней поднялся отец. Я хотел его остановить. Он прошёл мимо меня. Не задел. И всё равно мне показалось, что он прошёл сквозь меня.
***
Потом началось обычное. Шаги, звонки, чужие вопросы, поиски документов. Плач. Шорохи.
Кто-то спросил:
— Скорую надо?
Кто-то ответил:
— Врача надо.
Кто-то уже набирал номер и не попадал пальцем по экрану. Кто-то сказал:
— Полицию тоже вызывают, кажется.
Слово «полиция» прозвучало в бабушкином доме нелепо и почти оскорбительно. Как будто сейчас сюда приедет человек в форме, посмотрит на лампадку, на икону, на бабушкины сложенные руки и напишет что-то в протоколе. Но, наверное, так и должно было быть. Наверное, иначе нельзя. Даже смерть кому-то надо записать в журнал.
Макс вышел из комнаты последним. Лицо у него было собранное. Такое лицо у Макса бывало перед неприятными разговорами, в Москве, когда он объяснял кому-нибудь, почему тот сам виноват, что не понял очевидного. Была мёртвая бабушка. Пустая шкатулка. И свет, который мы видели втроём.
Макс посмотрел на меня.
— Где её документы?
— Что?
— Паспорт. Полис. СНИЛС. Выписки. Что-то из поликлиники. Надо подготовить.
Я моргнул.
— Макс
— Что?
— Она только что умерла.
Он посмотрел на меня так, будто я сообщил ему погоду.
— Именно поэтому документы нужны сейчас.
Я хотел сказать что-то резкое. Что-нибудь вроде — «Ты вообще человек?» Но промолчал. Потому что он был прав. Вот в этом и была вся мерзость. Человек умер, а документы действительно были нужны.
Кто-то искал телефон, кто-то воду, кто-то паспорт.
— Тётя Валя знает, — сказал я.

