Адлер: девять дней
Адлер: девять дней

Полная версия

Адлер: девять дней

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 11

Бабушка, кажется, вообще не трубила.

Даже нам.

И вот здесь неприятное место.

Если она не рассказывала, значит, молчание было частью дела.

А я сижу и хочу прочитать всё.

[о Максе]

Макс сегодня сказал «не могу».

Но у Макса это серьёзно.

Он может договориться. Оформить.

А блокнот показал ему то, что не оформляется.

Не думаю, что ему понравилось.

Мне тоже.

[ о Степане ]

Степан не шутил.

Это уже становится отдельным показателем.

Если бы я делал дашборд, вывел бы крупно:

Количество несказанных шуток растёт.

Плохой дашборд.

Потому что шутка — не метрика.

Но я всё равно так думаю.

[ итог ]

Я злился, что мне не дали читать всё.

Блокнот страшен не тем, что там есть тайна.

Там нет тайны. Там картошка, таблетки, ботинки, мясо, чай, фамилии, суммы, телефоны.

Страшно другое.

Она помнила чужое так, как мы не помнили своё.

Макс искал порядок. Степан — как бы не попасть внутрь. Я — где болит.

А в бабушкином блокноте были люди.

Бабушка помнила человека.

Если она могла помнить так много чужого, значит, мы могли помнить хотя бы своё.

Но не помнили.

Я хотел написать:

«Бабушка любила людей деятельно».

Удалил.

Пытаюсь сделать из её любви понятную структуру.

Не получается.

Слава Богу, наверное.

Пока не уверен, что имею право так писать.

Но не стёр.

Глава 14. Артём. Старая груша

Артём. Адлер. Февраль 2021 года, вторник.

После блокнота дом будто сжался. Я ходил по нему осторожнее, чем раньше. Не физически. Физически он и раньше был небольшим: две комнаты, кухня, сени, веранда, окна в сад, старый шкаф в коридоре, который всегда пах нафталином и сушёной мятой. До блокнота ещё можно было делать вид, что мы чего-то не знаем. Можно было ходить из комнаты в комнату и думать — бабушка жила здесь, молилась, варила суп, ругалась на сквозняки, звонила по воскресеньям, собрала нас всех перед смертью. Теперь она была и в строчках блокнота — лекарства, ботинки, долги, дни рождения, которые она помнила лучше, чем мы свои. В словах «позвонить», «помолиться», «давление», «не давать твёрдую грушу». В фамилиях, которые для меня были просто буквами, а для неё — людьми.

Макс закрыл блокнот не сразу. Он держал ладонь на обложке так, будто там ещё было что-то, чего он не хотел слышать. Степан сидел у окна. Он уже минут десять мял в пальцах листик мяты, давно потерявший запах. Листик стал тёмный и почти прозрачный.

Тётя Валя убрала чашки в раковину и спросила:

— Суп будете?

Никто не ответил.

Она посмотрела на нас троих.

— Понятно, — сказала она. — Значит, будете позже. У тёти Вали это «позже» звучало почти как приказ.

Я стоял у плиты, хотя ничего на ней не делал. Правая рука сама тёрла запястье. Я заметил это и спрятал ладонь в карман. Поздно. Макс заметил. Он поднял глаза от блокнота, посмотрел на мою руку, потом в окно.

За окном был сад. Февральский, мокрый, голый. Инжир стоял чёрными пальцами к небу. Хурма давно облетела. Мандариновые деревья выглядели чужими — слишком зелёными для этого дня. А в дальнем углу, за сараем и низкой сеткой, темнела старая груша. Не та самая. То есть та самая, конечно. Но я почему-то хотел сказать: нет, это другое дерево. Старое, больное, перекрученное, с тёмными пятнами на коре и одной толстой веткой, которая уходила в сторону, как сломанная рука. Дерево, конечно, ничего не делало — стояло там же. Больше двадцати лет стояло, пока мы жили в Москве, Екатеринбурге, на своих работах, в квартирах, отношениях, ипотечных ставках, корпоративных чатах, барах, договорах, доставках еды и прочей взрослой жизни, в которой детство вроде бы давно закончилось и ничего уже не может предъявить. Дерево стояло. И этого почему-то хватало, чтобы спорить с памятью стало труднее.

— Ветки надо посмотреть, — сказала тётя Валя.

Я вздрогнул.

— Что?

— У груши, говорю, ветки надо посмотреть. После дождя одна треснула, кажется. Иван Никитич вчера ещё смотрел из окна, переживал. Нина Васильевна всё говорила — не пилите её, пока живая. А теперь я не знаю.

— Тётя Валя, — сказал Степан тихо. — Не надо сейчас.

— Сейчас никто пилить не собирается. Я сказала — посмотреть. Нина Васильевна говорила — дерево, если криво выросло, не надо сразу рубить. Но и подпорку ставить надо вовремя. А то сломает и себя, и того, кто под ним окажется.

Макс встал.

— Я посмотрю.

Конечно. Посмотреть. Оценить. Принять решение. Составить план. Если ветка опасна — спилить. Если дерево аварийное — вызвать специалистов. Если участок, кадастр, наследство, документы — потом. Макс уже встал. Ему всегда становилось легче, когда можно было что-то проверить.

— Я с тобой, — сказал Степан.

Макс посмотрел на него с лёгким удивлением.

— Зачем?

— Просто.

— «Просто» — плохое основание.

— Знаю.

Степан встал.

Я остался у плиты. Очень удобно остался. Можно было сказать — у меня голова болит. Можно было пойти к отцу. Можно было открыть ноутбук, хотя ноутбука у меня с собой не было. Можно было выйти на улицу, но не к груше, а к калитке, покурить, если бы я курил. Можно было сделать что угодно, только не идти туда.

Макс уже взял куртку. Степан застёгивал молнию и не смотрел на меня. Если бы он посмотрел, я мог бы разозлиться. Сказать: что, опять ждёшь, кто первый? Или: иди уже, море там внизу. Или что-нибудь ещё — острое, заслуженное, такое, от чего мне самому стало бы легче на полсекунды. Но он не смотрел. Он не заставлял. И от этого мне стало только тяжелее — теперь остаться было уже моим выбором.

— Артёмка, — сказала тётя Валя.

Я повернулся. Она стояла у раковины, вытирала руки полотенцем. Не смотрела на грушу. Смотрела на меня.

— Не обязательно.

Странная фраза. Если бы она сказала «надо», я бы не пошёл. Если бы сказала «ты должен», я бы точно не пошёл. Если бы сказала «бабушка бы хотела», я бы, возможно, наговорил лишнего. А она сказала — не обязательно. После этого отговорка развалилась.

— Ладно, — сказал я. Голос вышел сухой.


***


Мы вышли во двор втроём. Воздух был влажный и холодный. Не московский холод, не острый, а адлерский — лезущий под воротник, в рукава, в складки одежды. После дождя земля в саду стала мягкой. Под ногами чавкали листья. Где-то за домами шумело море, но его почти не было слышно: сад глушил звук, как будто здесь действовали свои правила.

Макс шёл первым.

Степан — рядом, чуть позади.

Я — последним.

И сразу подумал — вот так же. Нет, не так же. Тогда я стоял. Они шли. Тогда было солнце, жара, шорты, маска для ныряния, запах соли, пыльная улица за калиткой. Сейчас — февраль, мокрые листья, похороны позади, блокнот на столе, бабушка в земле, крест у Степана под рубашкой, пустая шкатулка в доме, а мы трое — взрослые мужчины. Мы шли по саду, и никто не говорил лишнего. Как перед разговором, от которого уже не отвертеться. Но порядок был тот же. Макс впереди. Степан следом. Я отдельно.

— Ветка с той стороны, — сказал Макс, не оборачиваясь. Он говорил спокойно. Делом. Я почти благодарил его за это. Почти.

Старая груша стояла в дальнем углу сада. Под ней было темнее, чем везде. Не от мистики. Просто ветви переплелись низко, мокрые, чёрные, с прошлогодними листьями в развилках. Земля вокруг ствола провалилась, корни местами вышли наружу, похожие на жилистые руки. Ствол был шире, чем я помнил. И меньше. Так бывает с местами из детства — они одновременно увеличиваются и уменьшаются. Дерево было уже не мачтой и не центром мира, а старым деревом во дворе старого дома. Но где-то внутри меня оно всё ещё было выше любого здания.

Макс подошёл к ветке, поднял голову.

— Треснула, — сказал он. — Не сильно. Но если ветер будет — может уйти вниз. Надо подпорку или спилить часть.

— Нина не давала пилить, — сказал Степан.

— Нина много чего не давала, — сказал Макс. — Но если ветка упадёт на человека, будет поздно обсуждать.

— На какого человека? — спросил я.

Макс посмотрел на меня.

— На любого.

— Тут теперь много людей ходит?

— Артём.

— Что?

— Не начинай.

Вот оно. Не начинай. Много лет назад он сказал бы иначе. «Игра не получится». «Пленники на море не ходят». «Ты проиграл». Сейчас словарь стал взрослым, но интонация осталась прежней — есть порядок, и я своим присутствием его порчу.

Я подошёл ближе. На стволе, чуть выше моей поясницы, был старый рубец. Не верёвка. Верёвки давно не было. Не могло быть. Двадцать с лишним лет, дожди, солнце, ветер, бабушкины руки, чужие сезоны. Но на коре осталась вмятина — неровная, тёмная, как будто дерево когда-то долго терпело чужую петлю и потом зарубцевалось вокруг неё.

Я смотрел на этот рубец и вдруг почувствовал запястья. Не памятью даже. Кожей.

— Я помнил, — сказал Степан.

Никто не пошевелился. Даже Макс не сразу ответил.

Степан стоял у корня, руки в карманах, плечи подняты. Он смотрел не на меня, а на ствол. Как будто легче было говорить дереву.

— Что? — спросил Макс.

Степан сглотнул.

— Я сказал, что я помнил.

Я усмехнулся. Звук вышел некрасивый.

— Поздравляю.

Степан кивнул.

— Да.

— Двадцать четыре года ушло, но ты справился.

Он снова кивнул. Не защищался. Вот это злило сильнее, чем если бы начал.

— Артём, — сказал Макс.

— Что, Макс?

— Он говорит сейчас.

— А тогда молчал.

— Мы были детьми.

Я повернулся к нему. Вот эта фраза, наверное, должна была прозвучать. Она слишком долго ходила где-то рядом. Мы были детьми. Удобное взрослое отпущение грехов задним числом. «Мы были детьми» звучало удобно. Слишком удобно.

— Да, — сказал я. — Были.

Макс выдержал мой взгляд.

— Тогда ты понимаешь.

— Понимаю.

— Тогда зачем ты сейчас говоришь так, будто мы...

Он остановился.

— Что? — спросил я. — Будто вы что?

— Будто мы специально хотели тебе навредить.

Степан закрыл глаза.

Макс увидел и раздражённо повернулся к нему:

— Что?

— Ничего.

— Не «ничего». Говори.

Степан вытащил руки из карманов. Пальцы у него были красные от холода.

— Макс, мы ушли на море.

— Я помню.

— Нет.

Очень тихо сказал. Но так, что я посмотрел на него.

— Ты помнишь, что мы пошли. А я помню, как.

Макс молчал.

Степан говорил дальше, коротко, с трудом, будто каждое слово надо было протащить через горло.

— Он стоял тут. Ты завязал. Он сказал: не сильно. Ты сказал: конечно. Потом мы вышли. Я думал, вернёмся быстро. Потом не вернулись. Потом я вспомнил. Потом сделал вид, что не вспомнил. Потом увидел его. И ты спросил...

— Степан посмотрел на меня впервые.

— Ты спросил, — нормально там было?

Я почему-то тоже помнил именно это. Эту фразу — «Нормально там было?»

Как будто нормальность можно назначить вопросом.

— И я сказал «нормально», — продолжил Степан. — Хотя видел, что не нормально.

Макс отвернулся.

— Ты теперь решил всё рассказать?

— Нет.

— А что?

— Не отворачиваться.

Он сказал это не как лозунг. Скорее как человек, который повторяет чужие слова, потому что своих пока нет. Бабушкины слова.

Я понял.

Потому что бабушка говорила с ним об этом до смерти. Значит, она знала. Значит, этот день был не моей личной тайной, которую я хранил против них как доказательство. Значит, бабушка всё это носила в себе. Она помнила. И молчала. Не потому что не важно. Может, бабушка понимала, что пока я сам держусь за эту историю...

— Красиво, — сказал я.

Степан вздрогнул.

— Что?

— Не отворачиваться. Красиво. Записать можно.

Слова были злые. Я слышал это и всё равно говорил.

— Я не красиво хотел сказать, — сказал Степан.

— А как?

— Не знаю.

— Удобно.

— Да.

Он не поднял голоса.

Макс сделал шаг ко мне.

— Хватит.

— Ты командуешь мной?

— Я говорю — хватит.

— А я говорю — не хватит.

Мы стояли у дерева. Макс с верёвкой. Степан с полотенцем. Я с запястьями. Калитка. Море. Только бабушки уже не было, чтобы поставить на стол кукурузу и спросить, как море.

— Тебе что нужно? — спросил Макс.

Он правда спросил. Не зло даже. Устало.

— Чтобы мы сейчас встали тут и сказали — да, Артём, мы виноваты? Чтобы Степан поплакал? Чтобы я извинился? Что это изменит?

— Ничего.

— Тогда зачем?

Я не ответил сразу. Потому что хороший вопрос. Ничего не изменит. Действительно. Запястья давно зажили. Мне давно уже не семь. Море высохло в памяти до соли на коже. Верёвка сгнила или её сняли. Мы выросли. Бабушка умерла. Даже если сейчас Макс скажет «прости», что изменится? Я стану другим? Он? Степан? Нет. Ничего. И всё. Вот в этом и была ловушка.

— Не знаю, — сказал я.

Макс смотрел на меня внимательно.

— Тогда зачем ты держишься за это?

Я рассмеялся. Не громко.

— Я держусь?

— Да.

— Я?

— Да, ты. Двадцать четыре года.

Он сказал это слишком быстро. Слишком уверенно. И я понял. Он нашёл место, куда можно поставить рычаг. Если я «держусь», значит, говорить можно уже не о том, что они сделали, а обо мне. Удобно. Очень по-максовски.

Я поднял правую руку.

— Видишь?

Он посмотрел на запястье. Кожа была чистая. Ни следа.

— Что я должен увидеть?

— Ничего. Вот именно. Ничего нет. Поэтому можно сказать, что я держусь.

Степан прошептал:

— Артём...

— Нет, Стёп. Сейчас я.

Он замолчал.

Я посмотрел на Макса.

— Мне семь лет было. Ты завязал. Ушёл. Вернулся через два часа. Развязал. Сказал, что я проиграл. Потом за ужином бабушка спросила, как море, и вы оба ответили. А я сидел и думал, что если скажу, буду маленьким. Понимаешь? Не жертвой. Не обиженным. Маленьким. А вы были старшие. Вы знали правила. Вы знали, как не быть лишним.

Макс сжал челюсть.

— Я не помню двух часов.

— Конечно.

— Я серьёзно. Я не помню, сколько прошло.

— А я помню.

— Я не понимал.

— Ты понимал узлы.

Это попало. Я увидел. Лицо у него почти не изменилось, но что-то под кожей дрогнуло. Не раскаяние. Нет. До раскаяния Максу было далеко. Скорее досада от того, что простая защита не сработала.

— Узлы — это не намерение, — сказал он.

— А что?

— Игра.

— Игра закончилась, когда вы ушли.

Степан выдохнул так, будто его ударили.

Макс молчал.

Ветер прошёл по саду. С дерева сорвалась капля и упала мне на рукав. Мокрая, холодная. Я смотрел на эту каплю, потому что на братьев смотреть уже не мог.

— Я боялся, — сказал Степан.

Мы оба повернулись к нему. Он стоял у корня груши и смотрел в землю.

— Тогда. Не сейчас. Хотя сейчас тоже. Но тогда... я боялся, что если скажу «давай развяжем», Макс посмотрит на меня как на... ну, как на тебя тогда. Что я зануда. Маленький. Не в команде. Я хотел на море. Хотел быть с ним. Хотел, чтобы он выбрал меня.

Макс резко сказал:

— Степан.

— Нет.

Степан поднял голову. Впервые за всё время его голос стал твёрже. Не громче. Твёрже.

— Не закрывай. Я двадцать четыре года говорил «нормально». Хватит.

Макс замолчал. Я тоже. Потому что это было впервые. Не то чтобы Степан говорил против Макса. Он и раньше мог огрызнуться, пошутить, уйти, хлопнуть дверью. Но сейчас он стоял и говорил серьёзно. Не делал вид, что легче, чем есть.

— Я помнил, — повторил он. — Не каждый день. Но помнил. Когда ты, Тём, на меня смотрел так... ну, будто я сейчас опять скажу «нормально». Я знал, почему. И всё равно делал вид, что не знаю. Потому что так проще.

Он повернулся ко мне.

— Прости. — Слово прозвучало плохо. Не потому что неискренне. Наоборот. Наверное, потому что было настоящим.

Я ждал, что почувствую облегчение. Не почувствовал. Ощутил злость. И усталость. И ещё что-то, похожее на жалость, от которой стало совсем противно.

— Я не могу сейчас сказать «прощаю», — сказал я.

Степан кивнул сразу. Слишком быстро. Но не обиженно.

— Я понял.

— Не понял.

— Наверное.

— Если ты сейчас ждёшь, что я скажу, и всё станет нормально...

— Не жду.

— Ждёшь.

Он помолчал.

— Да.

Это обезоруживало. Я почти хотел ударить его словами ещё раз, но не нашёл куда. Бить словами стало некуда — Степан сам всё уже сказал.

Макс тихо сказал:

— Никто от тебя этого не требует.

Я повернулся к нему.

— А ты?

— Что — я?

— Ты требуешь?

— Нет.

— Правда?

Он долго молчал. Потом сказал:

— Я хочу, чтобы это закончилось.

Вот оно. Честно. Почти.

— Конечно, — сказал я. — Ты же не любишь незакрытые задачи.

Макс шагнул ко мне ближе.

— Не превращай всё в шутку.

— Это я превращаю?

— Да.

— Осторожнее, Макс. Ещё немного — и окажется, что это я вас привязал.

Он резко протянул руку и схватил меня за запястье. Не сильно. Даже почти не больно. Наверное, хотел остановить. Но пальцы легли именно туда. На правое запястье.

Мир сжался. Не драматично. Не было какой-то вспышки или мистического света. Был мокрый сад. И рука Макса на моём запястье. Я перестал дышать.

Макс понял почти сразу. Отпустил. Отступил на шаг.

— Я не хотел.

— Знаю, — сказал я. Голос был чужой.

— Вот в этом и проблема.

***

За спиной хрустнула ветка. Мы обернулись. Тётя Валя стояла у дорожки. В руках у неё были садовые перчатки и маленькая пила. Видимо, она всё-таки решила, что одних мужчин к дереву отпускать нельзя. Она смотрела не на меня. На Макса.

— Максим, — сказала она.

Он выпрямился.

— Я случайно.

— Случайно — не всегда случайно, Максим. Иногда рука сама делает то, к чему привыкла.

Он не ответил.

Тётя Валя подошла ближе, остановилась у старого ствола и провела ладонью по коре. Очень осторожно, будто гладила не дерево, а старого больного человека. Она посмотрела на ветку, потом на нас.

— Людей можно держать, — сказала она. — Маленьких — за руку, больных — под локоть, стариков — чтобы не упали. Можно. Только держать можно по-разному. За руку — одно. За горло — другое.

Макс опустил глаза. Я ждал, что он возразит. Макс промолчал.

Тётя Валя вздохнула.

— Ветка, кстати, правда треснула. Но сегодня пилить не будем. Сегодня только подпорку поставим.

— Я поставлю, — сказал Макс.

— Ты сначала постой.

Он поднял глаза.

— Что?

— Просто постой. Без пользы.

Если бы это сказал я, он бы разозлился. Если бы Степан — отрезал. Тётя Валя сказала так буднично, что спорить было почти глупо.

Макс остался стоять.

Тётя Валя пошла к сараю за доской.

Мы молчали. В этом молчании не было примирения. Не было красивого духовного итога. Не было музыки. Были мокрые ботинки, холодные пальцы, старое дерево, фраза «прости», которую я не мог принять, и Макс, который впервые не нашёл правильного распоряжения.

Степан присел на корточки и поднял с земли маленькую чёрную грушу — прошлогоднюю, сморщенную и твёрдую.

— Смотри, — сказал он.

— Не надо, — сказал я.

Он сразу положил её обратно.

— Прости.

— Не за всё надо извиняться.

— Я пока не различаю.

Это было настолько степановское, что я почти усмехнулся.

Почти.

Макс посмотрел на грушу у корня.

— В блокноте была запись, — сказал он.

— Я помню.

— Про твёрдую грушу.

— Помню.

— Я сначала подумал, что это... ну, про зубы. Про желудок. Детская еда.

— А теперь?

Он не ответил сразу.

Потом сказал:

— Теперь не знаю.

Для Макса это было почти исповедью.

Не знаю. Два слова, которые он произносил реже, чем «прости».

— Она не всё объясняла, — сказал я.

— Да.

— Иногда просто не давала твёрдую грушу.

— Да.

— А вы дали верёвку.

Макс закрыл глаза.

Я сам услышал, как жестоко это прозвучало. Но назад не взял.

Степан тихо сказал:

— Тём.

— Что?

— Я не прошу, чтобы ты был добрый.

Я посмотрел на него. Он пожал плечами.

— Просто... не знаю. Не режь себя об это, что ли.

— А тебя?

Он подумал.

— Меня можно. Немного. Я заслужил.

— Дурак.

— Есть такое.

И впервые за весь день это не было шуткой для бегства. Просто факт.

Тётя Валя вернулась с доской и молотком. Макс сразу шагнул к ней.

— Давайте.

Она не отдала.

— Вдвоём поставите. Один держит, другой прибивает.

— Я прибью, — сказал Макс.

— Конечно, ты прибьёшь. А держать кто будет?

Он посмотрел на меня. Нет. Не так. Раньше он бы посмотрел так, будто назначил. Сейчас — будто спросил.

Я хотел сказать — сам держи.

Очень хотел. Потом посмотрел на треснувшую ветку. Увидел рубец в коре, Степана, который стоял рядом и не прятался.

На тётю Валю, которая держала молоток так уверенно, будто могла при необходимости забить гвоздь в любого из нас.

— Давай, — сказал я.

Макс кивнул.

Мы поставили доску под ветку. Он держал верх, я — низ. Потом наоборот. Доска скользила по мокрой земле. Степан подложил камень. Тётя Валя сказала, что камень не туда. Степан переставил. Макс хотел сказать, что лучше знает угол, но не сказал. Я это заметил. Он тоже заметил, что я заметил. Мелочь. Смешная, почти ничтожная. Но, может быть, не всё сразу начинается с больших слов.

Макс забил первый гвоздь. Глухой звук пошёл по саду. Потом второй. Потом третий. Ветка легла на подпорку. Не выпрямилась и не исцелилась. Перестала висеть так, будто вот-вот сломается.

— До весны хватит, — сказала тётя Валя.

— А весной? — спросил Степан.

— Весной видно будет.

Я смотрел на подпорку. Вот и всё. Не прощение или примирение. До весны хватит. Мне тоже хватило. Этого оказалось достаточно, чтобы я впервые за всё время смог вдохнуть глубже.

Мы пошли обратно к дому. Степан шёл рядом со мной. Мы шли впереди Макса. На крыльце он остановился.

— Тём.

— Что?

— Я всё равно скажу ещё раз. Не сейчас. Потом. Когда ты сможешь слушать. Или не сможешь. Но скажу.

— Что скажешь?

— Что помнил.

— Уже сказал.

— Не всё.

Я кивнул.

— Потом. Я не обещал простить. Просто не сказал «нет».

Макс поднялся на крыльцо последним. У двери он задержался, будто хотел что-то сказать. Я даже приготовился. Не к хорошему — просто к чему-нибудь. Он посмотрел на моё запястье. Потом на меня.

— Я помню, как завязывал, — сказал он. И вошёл в дом. Для Макса это было больше, чем я ожидал.

Я остался на крыльце на несколько секунд. В саду старая груша стояла под серым небом. Под веткой была подпорка. У корня лежала чёрная твёрдая груша, которую никто не поднял. Верёвки на дереве давно не было. Запястья всё равно болели.

Теперь хотя бы не я один знал, откуда эта боль.



Интерлюдия. Артём. Дневник. Лог 06. После груши

[заметки / телефон / вторник вечер]

Старая груша.

Состояние: факт восстановлен.

Не примирение. Не прощение. Не «мы поговорили , и стало легче». Не «детская травма наконец закрыта».

Факт был общий.

Двадцать четыре года он существовал как мой.

На страницу:
10 из 11