
Полная версия
«Ты… стал… мной…» — продолжал Архитектор, и в его мыслях-импульсах было что-то, чего я не ожидал. Не обвинение. Не проклятие. А… удовлетворение? Да, удовлетворение. Как будто он, даже в своём бесконечном страдании, видел в моей трансформации доказательство своей правоты. «Я… говорил… тебе… ты… моё… отражение… ты… мой… ученик… ты… повторил… мои… методы… ты… стал… тем… что… я… создавал…»
— Замолчи, — прошептал я, и мой голос — низкий, металлический, нечеловеческий — прозвучал чужим даже для меня самого.
«Ты… не… можешь… заставить… меня… замолчать… так же… как… я… не… мог… заставить… замолчать… себя… ты… сделал… меня… частью… себя… ты… впустил… меня… в… свою… сеть… и… теперь… я… всегда… буду… здесь… напоминать… тебе… кто… ты… есть…»
Я закрыл глаза. Крик продолжался. Он проходил сквозь веки, сквозь хитиновые пластины, сквозь кости черепа — прямо в тот участок сознания, который всё ещё называл себя «я». И я понимал, что Архитектор прав. Я впустил его в себя. Когда я подключился к нему через первородный ихор, когда я направил свою сеть в его организм, чтобы контролировать процесс трансформации, — я создал канал. Двусторонний канал. И теперь он не мог закрыться. Архитектор стал частью Улья — не добровольно, как Лера, не инстинктивно, как Пульс, а насильно, как заражённый орган, который невозможно ампутировать.
И его крик — его бесконечный, непрекращающийся, агонизирующий крик — стал частью меня.
Я открыл глаза и снова посмотрел в зеркало. Алые глаза. Чёрные сосуды. Хитиновые пластины. Костяные иглы. Чешуйки. Панцирь на груди. Два сердца, пульсирующих в разных ритмах. Пятнадцать процентов человечности — и эта цифра будет падать дальше. Восемьдесят пять процентов чего-то иного — и эта цифра будет расти.
И где-то внутри этого существа — глубоко, очень глубоко, как пациент под наркозом, который не может проснуться, но продолжает видеть сны, — всё ещё существовал Лев Мечников. Тот, кто когда-то боялся вида крови. Тот, кто мечтал спасать жизни. Тот, кто полюбил медсестру в заброшенном морге и соединил с ней свою душу через свадебный ритуал. Тот, кто плакал, вырезая из неё тератому их нерождённой дочери.
Он был там. Я знал это. Но он был погребён под слоями хитина, под литрами ихора, под гигабайтами тактических протоколов и медицинских алгоритмов. И с каждым днём, с каждой операцией, с каждой битвой, с каждым использованием первородного ихора — он погружался всё глубже. Пока не останется только Некромант. Только Улей. Только функция.
Дверь библиотеки открылась.
Я не обернулся — я знал, кто это, ещё до того, как услышал шаги. Моя паразитическая сеть, расширенная и усиленная, улавливала биосигналы в радиусе всего «Прометея». Я чувствовал каждое живое существо в этом здании. Пульса, спящего в углу бывшего склада (его три сердца бились ровно и спокойно). Майю, обрабатывающую инструменты в импровизированной лаборатории (её сердце билось чаще обычного — последствия контузии). Аякса, патрулирующего периметр (его сердце было спокойно, но дыхание — настороженным, как у солдата, который не верит, что война закончилась). Санитара-4, стоящего у входа с оптическим сенсором, горящим зелёным светом (он не имел сердца в человеческом смысле, но его некро-механический насос пульсировал ровно и монотонно). Архитектора, кричащего в своей операционной-тюрьме (его сердце — одно-единственное, человеческое, — билось неровно, аритмично, как у пациента в критическом состоянии). «Мать Улья», спящую в своей пещере (её тысяча сердец билась в медленном, синхронном ритме, который напоминал дыхание океана).
И Леру. Её приближение я чувствовал особенно остро. Её сердце — насос Стрелка, который когда-то был сердцем Санитара-1, а потом стал частью её, — билось в унисон с моими двумя. Её модуль «Альфа» посылал сигналы, которые мой модуль «Омега» принимал и расшифровывал ещё до того, как они достигали моего сознания. Она вошла в библиотеку и остановилась за моей спиной, глядя на меня — на мою обнажённую спину, покрытую хитиновыми пластинами, на мои плечи, усеянные чешуйками, на мои руки, в которых пульсировали костяные иглы.
— Ты не спал, — произнесла она. Её голос был спокойным, но через связь я чувствовал её состояние гораздо глубже, чем могли передать слова. Она была встревожена. Не напугана — Лера давно перестала бояться, — но именно встревожена. Как хирург, который видит, что состояние пациента ухудшилось, но ещё не понимает, насколько серьёзно.
— Я функционирую, — ответил я, не оборачиваясь. — Это не то же самое.
— Ты функционировал и раньше. Но тогда ты хотя бы ложился рядом со мной. А сейчас ты стоишь перед зеркалом и смотришь на себя.
— Я провожу диагностику.
— Диагностику, — повторила она, и в её голосе была та самая интонация, которую я слишком хорошо знал. Интонация, которая говорила: «Я знаю, что ты лжёшь». — И что показывает диагностика?
Я замолчал. Что я мог сказать? «Моя человечность упала до пятнадцати процентов, и будет падать дальше»? «Я превращаюсь в то, что мы уничтожили»? «Я слышу крик Архитектора внутри своей головы, и этот крик больше не кажется мне чужим»? Все эти слова были правдивы. И все они были бесполезны.
Лера подошла ближе. Я чувствовал её приближение каждым нервом, каждым капилляром, каждой клеткой, пропитанной ихором. Она встала рядом со мной — так, чтобы видеть моё лицо, но не загораживать зеркало. Теперь мы оба отражались в нём: я, обнажённый по пояс, с алыми глазами и хитиновым панцирем на груди; и она, одетая в свою обычную боевую форму, с чёрными глазами и бледным, но всё ещё человеческим лицом.
Она смотрела на меня — на моё отражение, на мои глаза, на мои руки. И я знал, что она видит. Через нашу связь она могла воспринимать не только мои мысли, но и физические ощущения. Она чувствовала холод хитиновых пластин на моей груди. Она чувствовала пульсацию ихора в моих сосудах — учащённую, неритмичную, как у пациента в лихорадке. Она чувствовала резонанс с криком Архитектора — слабый, но отчётливый, как эхо далёкого грома.
— Пятнадцать процентов, — произнёс я наконец. Мой голос прозвучал глухо, как будто он шёл не из гортани, а откуда-то из глубины грудной клетки, где пульсировали два сердца. — Так говорит Система. Пятнадцать процентов человечности. Восемьдесят пять — чего-то иного.
— Я знаю, — ответила она. — Я видела отчёт. Через связь.
— Ты видела, — повторил я. — И что ты думаешь?
— Я думаю, что цифры — это просто цифры. Они показывают количество человеческих тканей в твоём организме. Они не показывают, кто ты.
— А кто я? — Я повернулся к ней лицом. Теперь мы стояли друг напротив друга, и мои алые глаза смотрели прямо в её чёрные. — Посмотри на меня, Лера. Посмотри внимательно. Кто я? Человек? Мутант? Конструкт? Вирус? Я не знаю. Я провёл диагностику, и Система не дала мне классификацию. Она просто сказала: «Нечеловеческий организм с остаточными антропоморфными признаками». Это научный термин для «мы не знаем, что ты такое».
Лера не отводила взгляда. Она смотрела на меня так же, как смотрела всегда — прямо, спокойно, без страха. И через связь я чувствовал её состояние. Оно было… странным. Не тревога. Не жалость. Не отвращение. А что-то иное. Что-то, что я не мог классифицировать.
— Ты хочешь знать, кто ты? — спросила она. — Ты — Лев Мечников. Мой муж. Отец Надежды. Врач, который спас мне жизнь больше раз, чем я могу сосчитать. Палач, который убивал наших врагов и называл это эффективностью. Некромант, создавший из мёртвой плоти живых существ. Улей, соединивший наши сознания в единый организм. Всё это — ты. И пятнадцать процентов человечности не отменяют этого. Они просто… добавляют новые слои.
— Новые слои, — горько усмехнулся я. — Ты говоришь как хирург. Как будто моя человечность — это опухоль, которую можно иссечь, а всё остальное — здоровая ткань, которая разрослась и заполнила пустоту.
— А разве это не так? — Она шагнула ближе и взяла мою руку. Мою правую руку — ту самую, которая дрожала раньше, а теперь была неподвижна. Ту, на которой выступили хитиновые чешуйки и из-под ногтей выглядывали костяные иглы. Она не отдёрнулась. Она не поморщилась. Она просто держала её, как держала сотни раз до этого. — Ты думаешь, я не вижу, что ты изменился? Я вижу. Я чувствую. Через связь я чувствую каждый новый капилляр в твоём теле. Каждую новую пластину. Каждую новую мутацию, которую первородный ихор вызывает в твоих клетках. Я чувствую твою боль — и твоё отвращение к себе, и твой страх. И я чувствую крик Архитектора, который ты слышишь прямо сейчас.
— Ты слышишь его? — спросил я, и мой голос дрогнул — впервые за всё время.
— Да. С тех пор, как ты подключил меня к сети снова. Он кричит. Постоянно. И ты резонируешь с ним, потому что твой ихор и его ихор — одной природы.
— И тебя это не пугает?
— Пугает, — призналась она. — Пугает, что ты страдаешь. Пугает, что ты смотришь на себя и видишь чудовище. Пугает, что ты можешь решить, что единственный способ остановить трансформацию — это остановить функционирование.
Я вздрогнул. Она попала в точку — в ту точку, которую я сам ещё не осмелился сформулировать. Мысль о самоуничтожении. О том, чтобы остановить процесс до того, как человечность упадёт до нуля. До того, как я стану вторым Архитектором. Протокол «Чистый лист» всё ещё существовал в моей Системе. Я мог активировать его в любой момент.
— Ты думал об этом, — продолжила Лера, и это был не вопрос. — Я знаю. Я чувствовала это через связь, даже когда ты пытался скрыть. Ты думал: «Если я превращаюсь в Архитектора, если я становлюсь угрозой для тех, кого люблю, — я должен остановиться». Но ты не остановился. Ты стоишь здесь. Ты смотришь в зеркало. Ты анализируешь. Ты функционируешь. И это значит, что ты ещё не сдался.
— А если сдамся? — тихо спросил я.
— Тогда я буду рядом. Как была всегда. И я скажу тебе то, что говорю сейчас: я вижу в тебе человека.
— Человека? — я посмотрел на наши соединённые руки. Мои пальцы, с костяными иглами и чешуйками, лежали в её ладони. Её кожа — бледная, но человеческая, тёплая (благодаря насосу Стрелка, который гнал ихор по её сосудам), — контрастировала с моей серой, полупрозрачной кожей. — Как ты можешь видеть человека в этом?
— Потому что человек — это не количество тканей. Не процент человеческой ДНК. Не форма глаз или наличие дрожи в руках. — Она подняла мою руку и прижала её к своей груди — туда, где под слоями шрамов пульсировали три сердца. Её, «Берсерк» и «Архивариус». — Человек — это способность любить. Способность страдать. Способность делать выбор. Ты любишь меня. Ты страдаешь от того, что сделал с Архитектором. Ты выбрал не активировать протокол «Чистый лист». И пока ты это делаешь — ты человек. Какие бы цифры ни показывала Система.
Её слова были как бальзам на рану — но рана была слишком глубока, чтобы зажить от одних слов. Я смотрел на неё, и через нашу связь я чувствовал, что она искренна. Она действительно видела во мне человека. Не чудовище. Не вирус. Не нового Архитектора. А того же Льва Мечникова, которого встретила в тоннелях метро много месяцев назад. Изменившегося — да. Трансформированного — да. Но сохранившего что-то, что она могла любить.
— Ты знаешь, что Архитектор говорил мне перед операцией? — спросил я. — Он говорил, что я — его отражение. Его ученик. Его самый успешный прототип. И теперь, когда я смотрю на себя… я думаю, что он был прав. Я использовал те же методы, что и он. Я превратил врага в страдающую биомассу, запертую в вечной агонии. Я назвал это исцелением. Но это была пытка. Просто с медицинским обоснованием.
— Да, — спокойно ответила Лера. — Ты сделал это. И это было жестоко. Возможно, более жестоко, чем всё, что мы делали раньше. Но ты сделал это не ради удовольствия. Не ради власти. Ты сделал это, потому что Архитектор угрожал нам. Потому что он хотел вскрыть тебя и изучить твои сердца. Потому что он стоял между нами и будущим.
— Это оправдание? — спросил я.
— Нет. Это объяснение. Оправдания ищут те, кто не хочет признавать свои действия. А ты — ты признаёшь. Ты стоишь перед зеркалом и смотришь на свои руки. Ты слушаешь крик Архитектора и не блокируешь его. Ты страдаешь от того, что сделал. Это не поведение чудовища. Чудовище не страдает. Чудовище просто функционирует.
— Как Архитектор.
— Как Архитектор, — согласилась она. — Он не страдал от того, что делал. До самого конца — до того момента, как мы показали ему нашу связь, — он не чувствовал ни сожаления, ни вины. Он просто анализировал. Просто функционировал. Ты — другой. Ты чувствуешь. Слишком много, возможно. Но именно это делает тебя человеком.
Я посмотрел на наши руки — всё ещё соединённые, всё ещё прижатые к её груди. Костяные иглы под моими ногтями медленно втянулись обратно — я не контролировал это сознательно, но моё тело, кажется, реагировало на её присутствие, на её прикосновение, на её слова. Чешуйки на тыльной стороне ладоней, которые были напряжены и топорщились, как у испуганного животного, теперь прилегли и стали почти незаметными. Моя трансформация не обратилась вспять — это было невозможно. Но она… замедлилась. Как будто организм, подпитываемый первородным ихором, получил сигнал: «Стоп. Пока. Мы не одни. Мы в безопасности».
— Ты чувствуешь это? — спросил я. — Чешуйки. Они расслабились.
— Чувствую, — она слабо улыбнулась. — Твоё тело реагирует на меня. Так же, как моё — на тебя. Ты думаешь, что стал чужим самому себе. Но твоё тело помнит меня. Помнит нас. Помнит Улей.
— Улей, — повторил я. — Мы создали его, чтобы стать сильнее. Чтобы защитить друг друга. Но теперь… теперь Улей включает в себя не только нас. Он включает в себя Пульса, подключённого через паразитическую сеть. Майю и Аякса, которые получают от нас регенерацию. Санитара-4, который функционирует как часть сети. «Мать Улья», которая спит в своей пещере и видит сны, связанные с нашими. И Архитектора. Его крик — это часть Улья. Часть нас. Я впустил его, не спросив тебя.
— Ты впустил его, чтобы выжить, — ответила Лера. — И чтобы сохранить данные. Это было тактическое решение. Возможно, не самое этичное. Но Улей — это не этическая конструкция. Это организм. Он поглощает и интегрирует. Иногда — добровольно, как мы с тобой. Иногда — насильно, как Архитектор. Но он всегда делает это ради выживания.
— Ты говоришь как Некромант, — заметил я.
— Я научилась у тебя, — парировала она, и её улыбка стала чуть шире. — Кроме того, кто сказал, что я не Некромант? У меня твоё сердце. Твоя кровь. Твой модуль. Я — половина Улья. Я имею право говорить как Некромант.
Я смотрел на неё — на её бледное лицо, на её чёрные глаза, на её губы, изогнутые в лёгкой усмешке. И впервые за этот бесконечный час, проведённый перед зеркалом, я почувствовал что-то кроме ужаса и отвращения к себе. Что-то тёплое. Что-то похожее на… надежду? Да, надежду. Лера всё ещё была со мной. Она всё ещё видела во мне человека. И хотя крик Архитектора продолжал звучать в моём сознании, хотя мой ихор всё ещё пульсировал первородной энергией, хотя мои руки были руками незнакомца, — я не был один. И это меняло всё.
— Ты помнишь, как мы впервые встретились? — спросил я.
— В тоннелях, — ответила она. — Ты вышел из темноты с алыми глазами и сказал: «Не бойтесь. Я врач». Я подумала: «Врач с такими глазами? Он, наверное, шутит».
— Я не шутил.
— Я знаю. — Она взяла мою вторую руку и теперь держала обе. Её пальцы — холодные, но живые — переплелись с моими. — Ты был врачом тогда. Ты врач сейчас. Ты всегда будешь врачом. Не потому что так говорит Система. А потому что ты не можешь иначе. Даже когда ты превращаешь врагов в биомассу — ты делаешь это с точностью хирурга. Даже когда ты слышишь крик Архитектора — ты анализируешь его как симптом. Ты не можешь перестать быть врачом. Это твоя суть. И этого у тебя не отнимут никакие мутации.
Я поднёс её руки к своему лицу. К своему изменившемуся, нечеловеческому лицу с алыми глазами и хитиновыми пластинами на висках. И поцеловал её пальцы — те самые, которые когда-то держали скальпель в морге, те самые, которые накладывали швы на мои раны, те самые, которые гладили мою щёку, когда я просыпался от кошмаров.
— Я люблю тебя, — сказал я. Это были простые слова. Я говорил их сотни раз. Но сейчас они звучали иначе — тяжелее, глубже, как будто я вкладывал в них всё, что осталось от моей человечности. Все пятнадцать процентов.
— Я знаю, — ответила она. — И я люблю тебя. Со всеми твоими процентами. Со всеми твоими мутациями. Со всей твоей жестокостью и нежностью. Я люблю тебя, Лев Мечников. И я не перестану, даже если твоя человечность упадёт до нуля. Потому что для меня ты — не цифра. Ты — это ты.
Она привстала на цыпочки и поцеловала меня в губы. Это не было некротическим причастием — она не передавала энергию. Это был обычный поцелуй. Человеческий. Тёплый. И через нашу связь я почувствовал то, что она чувствовала: нежность. Принятие. Решимость. И любовь — ту самую, которая не укладывалась ни в какие протоколы, но была реальнее любой операции.
Когда она отстранилась, я снова посмотрел в зеркало. Из зеркала на меня смотрело то же существо, что и раньше. Алые глаза. Хитиновые пластины. Паутина сосудов, пульсирующих ихором. Ничего не изменилось. И в то же время изменилось всё. Потому что теперь рядом с этим существом стояла она — Лера, моя жена, моя пара, моя половина Улья. Её отражение было спокойным, почти безмятежным. Её чёрные глаза смотрели на меня с выражением, которое я мог бы назвать гордостью. И её рука лежала в моей — шрам к шраму, как всегда.
— Ты сказала, что я выбрал не активировать протокол «Чистый лист», — произнёс я. — Это правда. Но я выбираю не только это. Я выбираю другое. Я выбираю построить госпиталь. Не для монстров. Не для людей. Для всех, кто хочет исцелиться. Для таких, как мы. Потерянных. Изменённых. Забытых.
— Госпиталь, — повторила она, и на её губах появилась улыбка. — Ты говорил об этом раньше. Но тогда это была просто идея. А теперь?
— А теперь это план. — Я повернулся к ней лицом, всё ещё держа её руки в своих. — «Прометей» — огромное здание. В нём есть лаборатории, операционные, жилые помещения, системы жизнеобеспечения. Здесь можно разместить сотни пациентов. Может быть, тысячи. Мы используем данные Архитектора — те, что хранятся в его мозге, — чтобы понять, как обратить мутации вспять. Или, по крайней мере, как стабилизировать их. Мы используем «Мать Улья» — когда она исцелится, — чтобы создать новые нейро-спинальные сети, которые не подавляют волю, а усиливают её. Мы создадим место, где любой выживший сможет получить помощь. Не важно, мутант он, киборг или обычный человек.
— А Архитектор? — спросила Лера. — Его крик?
— Его крик станет нашим напоминанием. — Я посмотрел в сторону операционной, где пульсировала биомасса. — О том, какую цену мы платим за выбор. О том, что эффективность — это не всё. О том, что даже самый гениальный ум может стать чудовищем, если откажется от человечности. Мы не будем блокировать его крик. Мы будем слушать его. И каждый раз, когда кто-то из нас — я, ты, любой врач в этом госпитале — захочет пойти по пути Архитектора, по пути чистой функциональности, этот крик напомнит: вот что ждёт в конце. Не триумф. Не совершенство. А бесконечная, невыразимая агония в одиночестве.
Лера долго смотрела на меня. Затем медленно кивнула.
— Это амбициозный план, — сказала она. — Возможно, слишком амбициозный. Но я не ожидала меньшего от тебя. — Она сделала паузу, и её лицо стало серьёзным. — Ты понимаешь, что это не искупит того, что мы сделали? Госпиталь не вернёт к жизни тех, кого мы убили. Не снимет с нас вину за пытки. За жестокость. За превращение Архитектора в… это.
— Понимаю, — ответил я. — Искупление — это не сделка. Нельзя обменять добрые дела на прощение за злые. Но можно выбрать направление. Мы были разрушителями. Мы были палачами. Мы были вирусом, который уничтожал всё на своём пути. Теперь мы будем строителями. Врачами. Исцелителями. Не потому что это сотрёт прошлое. А потому что это — будущее, которое мы хотим создать.
— Тогда я с тобой, — просто сказала она. — Как всегда.
— Как всегда, — согласился я.
Мы стояли перед разбитым зеркалом, держась за руки, и смотрели на свои отражения. Два существа — модифицированных, изменённых, потерявших большую часть человечности, — но всё ещё способных любить. Всё ещё способных выбирать. Всё ещё способных надеяться.
Где-то глубоко в «Прометее», в операционной, которая стала одновременно сокровищницей и тюрьмой, Архитектор продолжал свой бесконечный крик. Я слышал его. Всегда буду слышать. Но теперь этот крик звучал не как обвинение. Не как насмешка. А как напоминание. Как урок. Как предостережение, написанное на стене кровью и ихором.
«Вот что случается с теми, кто забывает о человечности».
Я поднял свою правую руку — ту, которая раньше дрожала, а теперь была неподвижна, — и посмотрел на неё. Костяные иглы втянулись. Чешуйки прилегли. Кожа всё ещё была полупрозрачной, и сквозь неё просвечивали тёмные сосуды с ихором. Но теперь я видел в этой руке не только оружие. Не только инструмент. Не только симптом трансформации. Я видел руку врача. Руку, которая будет держать скальпель. Накладывать швы. Гладить Пульса по голове. Обнимать Леру. Руку, которая построит госпиталь.
— Пятнадцать процентов, — произнёс я задумчиво. — Интересно, что скажет Система, когда мы начнём принимать пациентов? Может быть, процент человечности начнёт расти?
— Может быть, — ответила Лера. — А может быть, упадёт до пяти. Но это неважно. Потому что цифры — это просто цифры. А ты — это ты.
Она положила голову мне на плечо, и мы стояли так, глядя в зеркало. В отражении — два существа из ночных кошмаров. Хитиновые пластины. Алые и чёрные глаза. Шрамы, пересекающие кожу как карты давно забытых битв. И, где-то глубоко внутри, под слоями мутаций и имплантов, — что-то, что всё ещё называло себя людьми.
Крик Архитектора продолжался. Но теперь я слышал его иначе. Не как резонанс собственной агонии. А как гимн. Мрачный, бесконечный, пугающий гимн тому, что мы оставили позади. И обещание того, что мы никогда не станем.
— — Глава 2: Двойное эхо
Хирургия учит нас, что самая сложная операция — не первая и даже не сотая. Самая сложная операция — та, которую ты делаешь после того, как предыдущая закончилась катастрофой. Когда руки помнят не триумф исцеления, а текстуру удалённой опухоли, которая должна была стать ребёнком. Когда ты снова берёшь в руки УЗИ-датчик, а твоя правая рука, которая больше не дрожит, дрожит от страха. Мы пережили конец света. Мы победили Архитектора. Мы начали строить госпиталь. Но ничто не подготовило меня к новости, которую сообщит этот аппарат.
Я помнил ту операцию до мельчайших деталей. Каждое движение скальпеля. Каждую каплю ихора, упавшую на пол операционной. Каждый звук, который издавала Лера — не крики, она не кричала, она никогда не кричит от боли, — а те тихие, почти беззвучные выдохи, которые были страшнее любого крика. Я помнил, как мои пальцы, ещё человеческие, ещё дрожащие от неврологического расстройства, извлекли из неё сгусток мутировавшей плоти — тератому, которая должна была стать нашим сыном. Я помнил, как посмотрел на этот сгусток и увидел в нём не опухоль, а ребёнка. Нашего нерождённого ребёнка, которого мы зачали в мире, где у детей не было шансов.
И я помнил, что сказал Лере после операции. «Мы не сможем иметь детей. Твоя репродуктивная система повреждена мутациями. Моя — ихором. Это конец нашей генетической линии». Она ничего не ответила тогда. Просто закрыла глаза и ушла в кататонию — на те самые долгие дни, когда я думал, что потерял её навсегда.









