
Полная версия

Некромант в белом халате. Арка 8
Юрий Драздов
© Юрий Драздов, 2026
ISBN 978-5-0070-0562-3 (т. 8)
ISBN 978-5-0070-0558-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава 1: Цена
Хирургия учит нас, что некоторые операции не спасают, а лишь меняют форму существования. Ампутированная конечность больше не функционирует, но может стать питательной средой для бактерий. Истощённое сердце останавливается, но его ткани могут дать начало новой клеточной культуре. Это не смерть и не жизнь — это трансмутация, где пациент становится материалом, а врач — садовником, возделывающим сад из того, что когда-то было личностью. Я знал этот принцип с первых дней ординатуры, когда мой наставник показывал мне чашки Петри с культурами, выращенными из опухолей умерших пациентов. «Видишь, Лев? — говорил он, и его голос был спокойным, почти ласковым. — Пациент ушёл, но его рак живёт. Мы не смогли спасти человека, но мы сохранили его болезнь для исследований. Такова цена прогресса». Тогда меня мутило от этих слов. Теперь — я сам стал воплощением этого принципа.
Я смотрел на свои руки и не узнавал их.
Это были не руки хирурга, которым я привык доверять безоговорочно, которые держали скальпель во время тысяч операций, которые накладывали швы на раны Леры, которые гладили Пульса по голове после тяжёлого боя. Это были руки незнакомца. Или, точнее, незнакомого существа — существа, которое функционировало, а не жило, которое двигалось, а не чувствовало, которое существовало, а не было. В какой-то момент, незаметно для самого себя, я пересёк черту. И теперь, вглядываясь в детали собственной анатомии, я понимал: обратной дороги нет.
Пальцы, которые когда-то дрожали от неврологического расстройства — моего вечного спутника, моего наказания и напоминания о человеческой слабости, — теперь были неподвижны. Абсолютно, неестественно неподвижны. Тремор исчез. Это должно было обрадовать меня — я ждал этого месяцами, я мечтал об этом, я ненавидел свою слабость и боролся с ней всеми доступными способами. Но теперь, когда дрожь ушла, я чувствовал только холод. Потому что дрожь была частью меня — той частью, которая напоминала о моей человечности. А теперь она исчезла. Вместе с ней исчезло что-то ещё. Что-то, что я не мог назвать, но что ощущал как пустоту в груди — там, где раньше что-то болело, а теперь просто функционировало.
Ногтевые пластины — то, что от них осталось, — теперь скрывали микроскопические костяные иглы. Я обнаружил их случайно, когда попытался поднять скальпель, и кончики пальцев отреагировали раньше, чем я успел осознать команду: из-под ногтей выдвинулись тончайшие, заострённые лезвия, длиной не более нескольких миллиметров, но достаточно острые, чтобы прорезать кожу без усилия. Это были не когти, как у Пульса или как у меня самого в боевом режиме. Это были инструменты. Хирургические инструменты, встроенные прямо в моё тело. Я мог провести операцию без скальпеля — буквально, физически, — используя собственные пальцы как режущий инструмент. Идея, которая когда-то показалась бы мне гениальной, теперь вызывала тошноту. Потому что я не просил об этом. Я не планировал этого. Это просто… произошло. Моё тело адаптировалось к новым условиям без моего сознательного участия, как организм, который больше не спрашивает разрешения у мозга, а просто функционирует по заложенной программе.
Я перевернул руки ладонями вверх. Кожа на запястьях, которая всегда была бледной, но сохраняла человеческий оттенок — тот самый, который Лера называла «цветом жизни», — теперь приобрела сероватый, полупрозрачный тон. Сквозь неё просвечивали сосуды. Не вены и артерии, наполненные кровью — с тех пор как я заменил кровь ихором, мои сосуды стали тёмными, почти чёрными. Но теперь они изменились. Ихор пульсировал в них с утроенной скоростью, и его цвет стал более насыщенным, более… агрессивным. Первородный ихор, который я использовал как оружие против Архитектора, не просто циркулировал в моём организме. Он перестраивал его. Медленно, но необратимо. Каждая клетка моего тела постепенно заменялась новой, пропитанной древней некротической энергией, которая не признавала границ между жизнью и смертью, между человеком и мутантом, между врачом и болезнью.
Тыльная сторона ладоней покрылась мелкими чешуйками. Они были твёрдыми на ощупь, как хитиновые пластины, но гораздо тоньше и подвижнее. Когда я сгибал пальцы, чешуйки сдвигались, образуя сплошную защитную поверхность. Когда разгибал — расходились, открывая поры, через которые, как я подозревал, мог выделяться ихор или какая-то иная субстанция. Я не проверял эту гипотезу. Я боялся её подтверждения. Потому что если моё тело действительно научилось выделять ихор через поры, это означало, что я стал не просто носителем заразы. Я стал её источником. Ходячим вирусом, который может инфицировать всё, к чему прикоснётся.
Я сжал пальцы в кулак. Чешуйки сомкнулись с тихим, едва слышным шорохом, похожим на звук, который издаёт змея, скользящая по песку. Мои суставы — я чувствовал это даже без диагностики — приобрели дополнительную гибкость. Они могли сгибаться под углами, недоступными обычному человеку. Не на девяносто градусов, а дальше, как будто кости внутри моих пальцев стали полыми и могли входить друг в друга, как сегменты телескопической антенны. Я провёл тест: согнул указательный палец в обратную сторону, ожидая боли. Боли не было. Палец согнулся под углом, который должен был разорвать сухожилия и сломать кость, но вместо этого я почувствовал лишь лёгкое натяжение — как будто моя рука говорила: «Да, я могу так. Это в пределах моей новой нормы».
Новая норма. Вот как это называлось. Не мутация. Не деградация. А адаптация. Моё тело не разрушалось — оно совершенствовалось. И именно это было самым ужасным. Если бы я превращался в бесформенного мутанта, в какую-то гротескную тварь вроде тех, что населяли Пустошь, — это было бы понятно. Это было бы естественно. Это был бы путь вниз, к хаосу и распаду. Но вместо этого я становился чем-то иным. Чем-то, что было более эффективным, более функциональным, более живучим, чем человек. И именно эта эффективность, эта холодная, расчётливая, хирургическая точность моей трансформации пугала меня больше всего.
Я подошёл к зеркалу.
Это было большое, в полный рост, зеркало в тяжёлой дубовой раме, которое Архитектор держал в своей библиотеке — вероятно, как антикварную ценность или как напоминание о старом мире. После нашей битвы зеркало уцелело, хотя его поверхность покрылась сетью мелких трещин, расходящихся от центра, как паутина от удара. Я встал напротив и заставил себя посмотреть.
Из зеркала на меня смотрел Некромант. Но не тот Некромант, которого я помнил. Не тот, кто стоял передо мной в отражении несколько месяцев назад — уставший, израненный, но всё ещё сохраняющий черты человека, который когда-то был Львом Мечниковым, хирургом, мужем, отцом нерождённой дочери. Нет, теперь в зеркале был кто-то другой. Или, точнее, что-то другое.
Мои глаза изменились. Раньше они были разными: один — обычный, человеческий, серый; второй — имплант, светящийся алым в темноте. Теперь они стали одинаковыми. Одинаково чужими. Белок исчез полностью, заменённый тёмной, почти чёрной склерой, на фоне которой пульсировали алые радужки. Зрачки вытянулись в вертикальные щели — как у Пульса, как у хищника, как у существа, которое привыкло охотиться в темноте. Я попытался расширить зрачки, проверяя, сохранилась ли у меня способность контролировать их. Зрачки расширились, но не до круглой формы, как у человека, а до овальной. Затем сузились снова — быстрее, чем я ожидал, быстрее, чем это могла сделать человеческая радужка. Реакция на свет? Нет, реакция на мои мысли. Мои глаза теперь реагировали не на внешние стимулы, а на внутренние. Они были подключены к паразитической сети напрямую, минуя оптический нерв.
Кожа на лице, которая раньше была бледной, но всё ещё напоминала человеческую, теперь приобрела тот же半прозрачный оттенок, что и на руках. Сквозь неё просвечивали сосуды с ихором — тёмные, извилистые линии, пульсирующие в такт моим сердцам. На висках, где кожа была тоньше всего, проступили хитиновые пластины — не большие, как на груди или плечах, а маленькие, аккуратные, как чешуя, покрывающая рептилию. Они начинались от линии роста волос (волосы, кстати, всё ещё были на месте — какая-то часть меня цеплялась за этот человеческий атрибут?) и уходили вниз, к скулам, где сливались с более крупными пластинами, защищавшими челюсть.
Я открыл рот. Зубы — мои зубы, которые я чистил каждое утро ещё с тех пор, когда был ординатором в городской больнице, — изменились. Они стали острее. Не как клыки вампира из старых фильмов, а как скальпели. Передние резцы заострились, приобретя форму миниатюрных лезвий. Коренные зубы, наоборот, стали более плоскими и твёрдыми — они теперь напоминали не жевательный инструмент, а маленькие наковальни. Я провёл языком по нёбу и почувствовал, что оно покрыто мелкими, едва заметными выступами — возможно, дополнительными рецепторами, возможно, началом какой-то новой структуры, которую моё тело создавало без моего ведома.
Я снял плащ.
Это было трудное решение. Плащ был не просто одеждой — он был бронёй, защитой, частью моего тела в каком-то смысле. Я вшивал в него хитиновые пластины месяцами, и многие из них срослись с моей собственной кожей, превратив плащ в подобие внешнего скелета. Но теперь, когда моё тело изменилось, я должен был увидеть, что стало с моей грудью. С моими сердцами. С тем, что когда-то было моим торсом.
Плащ упал на пол с глухим стуком — он был тяжёлым, гораздо тяжелее, чем обычная ткань. Я остался стоять обнажённым по пояс перед разбитым зеркалом. И то, что я увидел, заставило меня замереть.
Моя грудь больше не была человеческой. Вообще. Хитиновые пластины, которые раньше прикрывали только область сердца — как дополнительная защита для самого важного органа, — теперь разрослись и покрывали всю грудную клетку. Они формировали естественный панцирь, состоящий из множества отдельных сегментов, соединённых гибкими сочленениями. Когда я дышал — или, точнее, имитировал дыхание, поскольку мои лёгкие не нуждались в кислороде, — пластины расходились и сходились, создавая волнообразное движение, похожее на дыхание насекомого. Между пластинами виднелась кожа — полупрозрачная, натянутая, — и сквозь неё просвечивали два моих сердца.
Они бились в разных ритмах. «Берсерк» — слева, большое, с утолщёнными стенками, — сокращался медленно и мощно, как поршень, перегоняя ихор по основным сосудам. «Архивариус» — справа, компактный, с тонкими стенками, — пульсировал часто и быстро, как метроном, задавая ритм всей паразитической сети. Они работали в противофазе, и это было видно невооружённым глазом: когда «Берсерк» сжимался, «Архивариус» расширялся, и наоборот. Непрерывный цикл. Вечный двигатель, работающий на некротической энергии.
И они оба были окутаны сетью сосудов, которая разрослась далеко за пределы моей грудной клетки. От каждого сердца отходили десятки тонких, как волосы, капилляров, которые пронизывали хитиновые пластины, выходили на поверхность кожи и возвращались обратно. Это была не просто кровеносная система. Это была паразитическая сеть в её самой агрессивной, самой видимой форме — как корни дерева, проросшие сквозь камень и вышедшие наружу.
Я поднял руку и коснулся одного из капилляров на груди. Прикосновение было… странным. Я чувствовал его с обеих сторон — и как палец, касающийся чего-то тёплого и пульсирующего, и как сам капилляр, ощущающий давление пальца. Моя нервная система изменилась настолько, что исчезла граница между органом и инструментом, между телом и его расширениями. Я больше не был организмом, состоящим из отдельных частей. Я был единой сетью, каждый узел которой был подключён ко всем остальным узлам напрямую.
— Система, — произнёс я хрипло (мой голос тоже изменился — стал ниже, глубже, с металлическим резонансом, которого не было раньше). — Полная диагностика. Параметр «Человечность». Обновить данные.
Перед моим внутренним взором вспыхнул интерфейс. Цифры побежали по виртуальному экрану, складываясь в отчёт, который я боялся прочитать.
[ДИАГНОСТИКА ЗАВЕРШЕНА.]
[ПАРАМЕТР: ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ.]
[ТЕКУЩЕЕ ЗНАЧЕНИЕ: 15%.]
[ПРЕДЫДУЩЕЕ ЗНАЧЕНИЕ (ДО ОПЕРАЦИИ «АРХИТЕКТОР»): 31%.]
[ИЗМЕНЕНИЕ: -16%.]
[ПРИЧИНА: НЕОБРАТИМАЯ ТРАНСФОРМАЦИЯ КЛЕТОЧНОЙ СТРУКТУРЫ ПОД ВОЗДЕЙСТВИЕМ ПЕРВОРОДНОГО ИХОРА. ЗАМЕЩЕНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ТКАНЕЙ НЕКРОТИЧЕСКИМИ АНАЛОГАМИ. ИНТЕГРАЦИЯ ПАРАЗИТИЧЕСКОЙ СЕТИ ВО ВСЕ СИСТЕМЫ ОРГАНИЗМА НА УРОВНЕ, ПРЕВЫШАЮЩЕМ ПРОЕКТНЫЕ ПАРАМЕТРЫ.]
[ПРОГНОЗ: ДАЛЬНЕЙШЕЕ ПАДЕНИЕ ЧЕЛОВЕЧНОСТИ НЕИЗБЕЖНО ПРИ СОХРАНЕНИИ ТЕКУЩЕГО УРОВНЯ АКТИВНОСТИ ПЕРВОРОДНОГО ИХОРА. ОЖИДАЕМОЕ ЗНАЧЕНИЕ ЧЕРЕЗ 6 МЕСЯЦЕВ: 8—10%. ЧЕРЕЗ 12 МЕСЯЦЕВ: 5—7%.]
[СТАТУС: НЕЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ОРГАНИЗМ С ОСТАТОЧНЫМИ АНТРОПОМОРФНЫМИ ПРИЗНАКАМИ.]
[РЕКОМЕНДАЦИЯ: АДАПТИРОВАТЬ САМОВОСПРИЯТИЕ К НОВЫМ ПАРАМЕТРАМ. ПРОДОЛЖАТЬ ФУНКЦИОНИРОВАНИЕ.]
Пятнадцать процентов.
Я прочитал это число. Затем перечитал ещё раз. Затем закрыл интерфейс и снова открыл — как будто надеясь, что Система ошиблась, что произошёл какой-то сбой, что цифры сейчас изменятся и покажут хотя бы тридцать, хотя бы двадцать пять, хотя бы что-то, что позволило бы мне называть себя человеком. Но Система не ошибалась. Она никогда не ошибалась. Она была точной, как скальпель, и безжалостной, как диагноз, который нельзя оспорить.
Пятнадцать процентов человечности. Восемьдесят пять процентов — чего-то иного. Чего-то, что не имело названия в медицинских учебниках, что не классифицировалось ни одной из известных мне таксономий. Я не был мутантом — мутанты сохраняли больше человеческого, даже те, кто превратился в «костоломов» или «сталкеров». Я не был конструктом — конструкты были машинами, собранными из частей. Я был чем-то третьим. Чем-то, что находилось на стыке между жизнью и смертью, между человеком и инструментом, между врачом и болезнью.
И цифра пятнадцать процентов — она звучала как приговор. Медицинский, окончательный, не подлежащий обжалованию. Я потерял больше половины своей человечности. И самое страшное — я не заметил, когда именно это произошло. Не было момента, когда я бы почувствовал: «Вот сейчас я перестаю быть Львом Мечниковым и становлюсь чем-то иным». Всё происходило постепенно, шаг за шагом, операция за операцией, битва за битвой — и теперь, глядя в зеркало, я видел конечный результат этого пути.
Я подумал о том, что сказал бы мой наставник, если бы увидел меня сейчас. Тот самый профессор, который показывал мне чашки Петри с опухолевыми культурами и говорил о цене прогресса. Узнал бы он во мне своего ученика? Увидел бы он за этими алыми глазами, за этими хитиновыми пластинами, за этой сетью сосудов, пульсирующей ихором, — того молодого ординатора, который когда-то боялся вида крови и мечтал спасать жизни? Или он просто покачал бы головой, взял бы скальпель и начал вскрытие, комментируя в диктофон: «Образец номер сорок шесть. Бывший человек. Причина трансформации — самоиндуцированная мутация. Приступаю к исследованию…»
Я сжал кулаки. Костяные иглы выдвинулись из-под ногтевых пластин и вонзились в ладони — не пробивая хитиновые чешуйки, но достаточно, чтобы я почувствовал давление. Ихор — чёрный, вязкий, пульсирующий — выступил из микроскопических ран и тут же свернулся, запечатывая повреждения. Регенерация работала быстрее, чем когда-либо. Слишком быстро. Как у существа, которое не может позволить себе болеть или страдать от ран. Как у идеального организма, спроектированного для выживания в агрессивной среде.
Идеального. Как Архитектор.
Эта мысль пронзила меня острее любой иглы. Я поднял голову и снова посмотрел в зеркало — на существо, которое стояло передо мной. И внезапно я увидел сходство. Не внешнее — Архитектор был похож на пожилого профессора, а я… я выглядел как гибрид человека, насекомого и хирургического инструмента. Но внутреннее. Та же холодная, аналитическая отстранённость во взгляде. Та же идеальная функциональность каждой части тела — ничего лишнего, ничего бесполезного, каждая клетка настроена на максимальную эффективность. Та же отчуждённость от мира — как будто мир был не домом, а операционным столом, на котором лежали пациенты, ожидающие вскрытия.
Архитектор хотел препарировать меня, потому что видел во мне идеальный образец. Я, в свою очередь, превратил его в живой сервер, в бесконечно страдающую библиотеку, которая будет кричать столетиями, не в силах умереть. Я сделал это не из мести — так я говорил себе. Я сделал это ради данных, ради знаний, ради будущего. Это была операция, а не казнь. Исцеление, а не убийство.
Но теперь, глядя на своё отражение, я не был уверен в этом. Потому что Архитектор тоже говорил себе, что его эксперименты — это исцеление человечества. Что создание «Нового Улья» — это не порабощение, а спасение. Что его жертвы — их тысячи, десятки тысяч, — были не жертвами, а добровольцами на алтаре прогресса. Он верил в это. Возможно, искренне верил. Так же, как я верил, что моя жестокость — это необходимость, а мои трансформации — это адаптация к враждебной среде.
Где проходила граница между нами? В какой момент врач становится палачом? В какой момент пациент становится материалом? В какой момент любовь к жене становится оправданием для превращения врагов в биологические компьютеры? И в какой момент — вот он, этот момент, я смотрю на него в зеркале, — спаситель становится новым тираном, который будет строить госпиталь на костях своих врагов и называть это прогрессом?
Крик Архитектора прорвался сквозь мои размышления, как скальпель сквозь гнилую плоть.
Это был не физический звук — я слышал его не ушами. Это был ментальный импульс, который передавался через паразитическую сеть напрямую в мой мозг. Вернее — в то, что когда-то было моим мозгом, а теперь превратилось в узел сети, распределённый между двумя сердцами, хитиновыми пластинами и модулем «Омега» в позвоночнике. Архитектор кричал. Он кричал всё время — с того самого момента, как я закончил операцию и превратил его тело в безмерно разросшуюся биомассу, подключённую к системам «Прометея». Он кричал, когда мы сидели у камина. Он кричал, когда Майя перевязывала мои раны. Он кричал, когда я вставал и шёл к зеркалу. Его крик был постоянным, как сердцебиение, как дыхание, как пульсация ихора в сосудах — бесконечный, непрекращающийся, безнадёжный.
Но теперь этот крик изменился. Или, возможно, изменилось моё восприятие. Раньше я слышал его как шум — далёкий, раздражающий, но терпимый. Теперь, когда моя паразитическая сеть расширилась и интегрировалась в каждую клетку моего тела, я слышал его иначе. Я чувствовал его. Каждый оттенок. Каждую ноту. Каждую модуляцию бесконечной, невыразимой агонии, в которую превратилось существование Архитектора.
Он не просто кричал от боли. Боль была бы понятна — боль можно классифицировать, измерить, купировать. Нет, он кричал от осознания. Осознания того, что он стал. Осознания того, что он потерял. И осознания того, что он никогда не умрёт — потому что я, его коллега, его зеркальное отражение, позаботился о том, чтобы сохранить его в идеальном функциональном состоянии навсегда.
И самое ужасное — я чувствовал этот крик как свой собственный. Мой ихор, насыщенный первородной энергией, вибрировал на той же частоте, что и ихор Архитектора. Моя паразитическая сеть, разросшаяся до каждого органа, каждой ткани, каждой клетки, улавливала сигналы его сети, которая теперь была подключена к системам «Прометея». Мы были связаны — не так, как я был связан с Лерой, не через любовь и общую цель, а через общую субстанцию, общую мутацию, общую цену, которую мы оба заплатили за право называться совершенными.
Я чувствовал, как его биомасса растёт, пульсирует, распространяется по операционной. Я чувствовал, как его нейроны, всё ещё активные, всё ещё мыслящие, генерируют сигналы, которые никуда не идут — потому что его тело больше не может двигаться, не может говорить, не может даже закрыть глаза (у него, кажется, больше не было век). Я чувствовал, как его сознание — то, что когда-то было Архитектором, гениальным учёным, создателем «Поводка» и «Химеры», — медленно, невыносимо медленно теряет связность, распадается на фрагменты, но не может распасться до конца, потому что регенерация, запущенная первородным ихором, постоянно восстанавливает повреждённые нейронные связи.
Он был заперт в теле, которое не было телом. В разуме, который не мог перестать мыслить. В жизни, которая не могла закончиться. И я — я, Лев Мечников, Некромант, целитель, палач, — я сделал это с ним. Не в пылу битвы. Не в припадке ярости. А хладнокровно, осознанно, хирургически точно. Я рассчитал дозу первородного ихора, я направил его через свою кровь в его инструмент, я контролировал процесс трансформации, чтобы он не убил Архитектора, а сохранил его в состоянии вечной, непрекращающейся агонии.
И тогда, в библиотеке у камина, я назвал это справедливостью. Я назвал это необходимостью. Я сказал Лере, что Архитектор — это ресурс, библиотека, источник знаний, который мы не можем позволить себе уничтожить. Но теперь, стоя перед зеркалом и глядя в свои алые, нечеловеческие глаза, я понимал: это была ложь. Удобная, рациональная, хирургически точная ложь, которой я прикрыл свой истинный мотив. Месть. Простую, древнюю, человеческую (человеческую! какая ирония) месть. Архитектор хотел вскрыть меня и изучить мои сердца. И в ответ я вскрыл его — не в медицинском, а в экзистенциальном смысле, — и оставил в состоянии вечного вскрытия, где он сам был и пациентом, и операционной, и инструментом.
И теперь его крик звучал во мне. Не как внешний шум, который можно заблокировать. А как внутренний резонанс. Как будто моя собственная паразитическая сеть, мой собственный первородный ихор, моя собственная трансформация отзывались на его состояние. Я чувствовал его агонию как фантомную боль — ту самую, которую я чувствовал, когда Леру ранили в бою. Только теперь эта боль не была отражением реальной раны. Она была отражением бесконечного, незаживающего, вечного страдания, которое я сам создал.
Я опёрся руками о раму зеркала. Мои пальцы — с костяными иглами, с хитиновыми чешуйками, с нечеловеческой гибкостью — оставили в древесине глубокие борозды. Я смотрел на свои руки и думал: этими руками я держал Леру, когда она была в кататонии. Этими руками я накладывал швы на её раны. Этими руками я гладил Пульса по голове. Этими руками я убивал. Этими руками я исцелял. И этими же руками я превратил живое существо — да, врага, да, чудовище, но всё же существо, способное мыслить и чувствовать, — в бесконечно страдающую биомассу.
Достоин ли я после этого называться врачом? Достоин ли я после этого называться человеком? Достоин ли я после этого той любви, которую дарит мне Лера, той преданности, которую дарит мне Пульс, того уважения, которое дарит мне Аякс, той заботы, которую дарит мне Майя?
Крик Архитектора усилился. Или, возможно, это моё восприятие обострилось настолько, что я начал различать в этом крике отдельные… нет, не слова. Мысли. Он больше не мог формулировать слова — речевые центры его мозга были разрушены и восстановлены в искажённом виде. Но он мог думать. И его мысли, как радиосигналы, транслировались через паразитическую сеть «Прометея», доступные любому, кто был к ней подключён. То есть мне. И Лере. И, возможно, «Матери Улья», которая спала в своей пещере и видела сны, полные чужих страданий.
«Ты… ты… сделал… это… со… мной…» — пульсировало в моём сознании. Не как речь, а как поток образов. Я видел себя — такого, каким Архитектор видел меня в последние мгновения перед трансформацией. Огромного, искажённого, с алыми глазами, горящими в темноте, с когтем на левой руке и чёрным ихором, капающим из ран. Я видел себя как чудовище. Как неумолимую, безжалостную силу, которая пришла не убить, а трансформировать. Которая пришла не наказать, а переделать под свои нужды.









