
Полная версия
Хороший мастер
— Семен Степанович, выручай.
— Что надо?
— У меня брат вчера из армии пришел. Мы вчера посидели… Короче, не буду мучить. Дай ликера, а? Чтоб поправиться. И мы будем летать. Честно. Сейчас по сто грамм — и начнется жара.
Я даже не сразу ответил.
— Ты себя слышишь? — спросил я. — На работе пить?
— Да все нормально будет, — заулыбался он. — Перекроем потом.
— Как это — перекроем?
— Ну как Сергей Саныч перекрывает, так и мы перекроем. Выручим производство.
Вот после таких фраз мне всегда становилось особенно муторно. Потому что они не из воздуха это брали. Они видели. Все видели. И как списывают, и как выносят, и как закрывают глаза, и как одно нарушение подпирает другое, чтобы все кое-как ехало дальше. Они не придумали систему — они просто в ней выросли.
Я посмотрел на них и уже знал, что скажу. Хотя мог бы отказать. Должен был отказать. Но в голове сразу пошла привычная цепочка: не дам — побегут через дырку, где-нибудь достанут сами, потом будут шляться, искать, пропадут на полчаса, сорвут мне работу, а я опять буду собирать смену с дырявыми руками.
И еще, если честно, во мне всякий раз шевелилось что-то старое, домашнее: ну болеют же. Ну молодые. Ну дед тоже так бегал.
Я даже вдруг вспомнил, как дед в разгар смены срывался через ту самую дыру, если в винном в одиннадцать «выбрасывали» водку. Ломился, как на пожар. Потом возвращался красный, счастливый, будто не бутылку достал, а страну спас.
— Хорошо, — сказал я. — Но чтобы потом бутылку ликера мне принесли. Я сам доложу.
— Ну вот! — оживился Костя. — Вот это человек. От души, Степаныч.
Я посмотрел на них так, что любой другой, может, еще постеснялся бы.
Но они только заулыбались шире.
— Семен Степанович — лучший босс.
Лучший.
Я кивнул, будто мне было все равно.
А потом началась рутина. Та самая, в которой голова постепенно пустеет и остаются только движение, счет, крем, тесто, формы, накладные, время, люди. Работа, от которой меня подташнивало еще на подходе к проходной. И работа же, которая иногда единственная могла меня хоть немного успокоить. Потому что в ней, если не думать лишнего, все-таки был порядок. Пусть фальшивый, временный, собранный на молчании, выносах, перегаре и моих уступках, — но порядок.
До следующего сбоя.
Глава 4
Когда мои тетки расходятся по домам в конце смены, вот тогда у меня и начинается настоящая работа. Не та, где надо бегать по цеху, затыкать дыры, следить за замесами, слушать жалобы, ловить опоздавших и делать вид, что все под контролем. Настоящая работа начинается потом — когда надо сидеть над таблицами, сверять приход и расход, заполнять акты, списания, ведомости и прочую бумажную дрянь, без которой, как выясняется, никакой торт не считается сделанным.
Вера Павловна, мастер первой смены, поначалу ворчала, что я занимаю ее место. Почти по-матерински гнала домой:
— Ты чего еще здесь? Иди уже. У тебя семья.
Я каждый раз отвечал, что сейчас, вот только закончу, и оставался. Сначала она еще возмущалась, потом смирилась и стала молча давать мне лишний час, а то и два. Она была не дура и быстро поняла, что дело не в таблицах.
Во время смены я и правда много бегаю, много делаю сам, много отвлекаюсь на чужое. Но дело было не в том, что я плохой мастер и потому ничего не успеваю. А в том, что я нарочно растягивал день. Нарочно находил, чем еще заняться. Нарочно не спешил домой.
Проще приходить, когда все уже спят.
— Кофе? — спросила Вера Павловна, подсаживаясь рядом.
— Не отказался бы.
Она поставила чашку возле клавиатуры и посмотрела на листки, где у меня среди накладных карандашом были набросаны корж, крем и какие-то проценты по выходу.
— Ты уже новый торт разрабатываешь?
— Да так, — сказал я. — В голове крутится.
Вера Павловна была из тех женщин, которых я уважал по-настоящему. Не потому, что она ко мне хорошо относилась. Хорошо относиться — у нас многие умеют, пока им что-то от тебя надо. Нет. Просто она была из породы крепких людей. Старше меня лет на пятнадцать, спокойная, суховатая, без лишних эмоций и без бабьей суеты. У нее бригада считалась лучшей на заводе, и не зря. Она умела руководить так, что все у нее работало без истерик и показухи.
Иногда я смотрел на нее и думал: почему она до сих пор здесь? Почему не пошла выше? У нее же была возможность занять место Льва Абрамовича. Все это знали. Но, может, она просто была умнее нас всех и понимала: чем выше поднимаешься на заводе, тем меньше там остается работы и больше — грязи. Только уже другой.
— Я думаю, тебе надо попробовать поучаствовать в разработке, — сказала она. — Сейчас как раз хотят новую линейку двигать. Если зайдет, премию дадут хорошую.
— Премия — это, конечно, хорошо, — сказал я. — Но роялти лучше.
Вера Павловна рассмеялась.
— Ты губу-то закатай. Какие тебе роялти? Будут они тут тебе процентики платить с каждого торта. Скажи спасибо, если премию не зажмут.
— А технологам же платят.
— Не сравнивай. Технологи на это учились. И потом, за все время только одному человеку тут что-то похожее на роялти и платили. И то давно, и там мутная история была. Чуть рецептуру подвинули, пару граммов туда-сюда — и все: уже не твой торт, а заводской. Ни имени, ни процентов. Семачка, это не наш полет. Тут больше такого не допустят.
— Очень жаль, — сказал я. — Очень.
И сам не заметил, как сказал вслух то, что обычно держал при себе:
— Устал я, Вера Павловна. Иногда хочется все это к чертям бросить.
Она даже не удивилась.
— Ну и чем бы занялся?
Я немного помолчал.
— Сначала месяца на три ушел бы в отпуск. Просто спал бы, ел и никого не видел. А потом, если бы были деньги, открыл бы свою маленькую кондитерскую. Не цех, не сеть, а нормальную. Чтобы пирожные делать, эклеры, тарталетки. Чтобы вкус был, а не тонна маргарина и сгущенки.
— Бросить работу каждый может, — сказала она. — А семью кто кормить будет?
Я усмехнулся.
— Ну да.
— А вот насчет кондитерской ты зря рукой машешь, — продолжила она. — У меня тут девочка работала год назад. Руку набивала, присматривалась. А потом ушла и стала дома торты под заказ делать. И очень даже прилично зарабатывает.
— С моей работой… — я тяжело выдохнул. — Это невозможно. Я после смены домой приползаю как мешок. Мне бы до дивана дойти.
— У тебя отпуск есть?
— Есть.
— Ну вот в отпуске и попробуй. Протестируй. Я же ела твои торты, когда вы в прошлый раз на новую линейку подавались. Да, тебя не выбрали, но твой торт…
— «Облака».
— Да. С крошеным безе и крем-чизом. Очень хороший был торт.
— Его посчитали дорогим и нерентабельным, — сказал я. — Хотя если бы изменить граммовку и выпускать не большим, а граммов по триста, то все бы сошлось. Но они и слушать не стали.
— Так приготовь его дома и попробуй продавать.
Я даже хмыкнул.
— Кому? Как?
— Господи, Семен. У тебя дети молодые. Они в своих соцсетях сидят с утра до ночи. Настроят тебе страницу, сфотографируют, выложат, придумают что-нибудь. Сейчас так многие и начинают.
Мне очень хотелось сказать ей: какие дети? какой дом? какая страница?
Очень хотелось сказать: Варя меня сожрет раньше, чем я первый корж в духовку поставлю.
Очень хотелось рассказать хоть кому-то свою подноготную. Не в деталях даже, а просто признаться: мне дома тесно. Не физически. По-другому. Как будто места для меня там давно не осталось.
Но я только кивнул.
Не надоедать же человеку своими проблемами. Да и вообще — чем меньше люди знают про твой дом, тем проще им считать тебя нормальным.
— Посмотрим, — сказал я. — Спасибо за совет.
— Да ладно, — сказала она и кивнула на компьютер. — Ты мне скоро место освободишь?
Я улыбнулся, и в эту секунду до меня дошло, что я, как дурак, на мгновение вообразил, будто она подсела не просто так, а из какого-то особенного человеческого участия. Будто кому-то всерьез есть до меня дело. Наивный.
У нее начиналась смена. Я просто засиделся на ее месте.
— Да-да, — сказал я. — Уже собираюсь.
В душевой я долго стоял под горячей водой и оттирал от себя завод. Сгущенку, патоку, капли шоколада, прилипшую муку, кислый пот под формой. После смены кожа всегда казалась липкой, как будто работа въедалась не только в одежду, но и под нее.
Я мылся и думал, что хочется стать чище не только снаружи.
Отмыться бы от всей этой грязи. От всей этой боли.
Хотя я даже не мог толком сказать, от какой именно боли. Просто внутри все время что-то глодало. Не остро, не так, чтобы умереть хотелось. Хуже. Тихо. Постоянно. Как мышь в стене. И иногда от этого хотелось или зареветь, или заорать — просто чтобы звук из себя выпустить.
И в такие минуты я думал: почему я не могу вести себя как Сергей Александрович или как Вера Павловна? Они руководят. Они держат дистанцию. Они не подбегают к каждому столу, не хватаются за тряпку, не соскребают сами пролитую сгущенку с пола, не лезут руками туда, где грязно. У них работники. У меня — «мои тетки».
Хотя никакие они мне не тетки. И не родня. Они мои подчиненные.
Вот только я сам в это до конца не верю.
Почему я не могу стать для них настоящим начальником? Почему все время стараюсь быть хорошим, удобным, понятным? Может, потому что я и дома не могу быть никем настоящим? Ни хозяином, ни мужем, ни отцом толком. А может, я вообще никогда не был хозяином своей жизни. Меня все время куда-то толкали, уговаривали, устраивали, направляли. Предлагали «как лучше». И я соглашался.
Отказать не мог.
Или не умел.
Когда я вообще перестал владеть собой? В детстве, когда слушал бабушку? В армии? После армии, когда меня просто определили на завод и я не стал спорить? Все дети кого-то слушают. Все солдаты подчиняются. Но почему именно я так и не научился выбирать сам? Почему меня всегда проще куда-то поставить, чем мне самому занять место?
А может, все так живут. Просто не думают об этом. А я думаю. Слишком много думаю. Как будто от мыслей что-то изменится.
Иногда мне кажется, что лучше бы я вообще не умел задавать себе вопросы. Жил бы — и жил. Работа, дом, зарплата, телевизор, отпуск раз в год. И никаких тебе мучений. Никаких тараканов, которые круглые сутки топчутся по мозгам.
Хотя, может, у всех такие тараканы. Просто мои особенно наглые. Как будто весь череп оккупировали.
Я медленно вытирался, смотрел на часы и понимал, что дома уже, наверное, все укладываются. И вдруг всерьез представил: а если бы я и правда начал дома печь торты на заказ?
Ну допустим.
Пашка был бы курьером. Ему, может, даже подошло бы. Тихий, аккуратный, коробку довезет, лишнего не скажет. Ксюха вела бы соцсети. Это она любит — фотографировать, через фильтры гонять, подписи лепить, музыку подбирать.
А Варя?..
Я даже усмехнулся.
А Варя что — не будет мешать?
Да нет. Варя не умеет не мешать. Она сразу полезет руководить. Скажет, что я засрал кухню. Что на этом копейки, а возни как с покойником. Что лучше бы я сидел на заводе — там стабильность. Что в моем возрасте уже поздно страдать херней. Что я опять придумал себе глупость вместо нормальной жизни.
Нет. Дома я бы не смог.
А если аренда?
Какая аренда? На какие деньги? Мы и так живем от зарплаты до зарплаты. По крайней мере, так говорит Варя. У нее все мои карточки. Все переводы. Все платежи. Все это ее бесконечное: «надо купить», «сейчас нет», «потом разберемся».
Иногда мне кажется, что у нее в руках не только мои деньги.
У нее в руках вся моя жизнь.
И даже яйца.
Если они у меня еще есть.
Глава 5
Я люблю заезжать к родителям.
Меня вообще тянет в места, где все было раньше. Не потому, что там было хорошо. Просто там все знакомо до боли: подъезд, запах лестницы, облупленная дверь, ковер в прихожей, телевизор, который орет слишком громко, будто старость тоже надо перекрикивать. Родители живут недалеко от завода, так что, если мне в ночь, я часто сначала заезжаю к ним, а потом уже еду на смену. И, может, еще потому, что там я хотя бы снова сын, а не муж, не отец и не человек, который всем что-то должен.
С пустыми руками я к ним не хожу никогда. И почти всегда в пакете у меня хлеб.
Они, наверное, уже забыли, когда последний раз сами его покупали. Но у нас в семье хлеб — это не просто еда. Это что-то вроде наследства. Бабушка с дедом привили этот культ всем. Хлеб должен быть дома всегда. Пусть лежит лишний. Пусть черствеет. Пусть его уже никто не ест. Но если хлеба нет — будто и дома нет.
В последнее время у мамы появилось новое развлечение: она кормит голубей из окна.
Отец от этого бесится. И я его понимаю. Эти пернатые твари засрали уже весь подоконник, весь откос, все под окном. Мама, правда, называет их ангелами. Говорит, что кормит не голубей, а души. Отец на это только фыркает и зовет их пернатыми крысами. Я, если честно, с ним согласен.
Когда я открыл дверь своими ключами, мама крикнула из комнаты:
— Сем, ты?
— Я, мам.
— Заходи, чего встал.
Она сидела в зале в очках и смотрела телевизор. Когда увидела меня, очки сняла, поднялась с дивана и поковыляла навстречу на своих больных ногах — осторожно, будто пол был скользкий.
— Чем занимаетесь? — спросил я.
— Чем-чем. Как обычно. Телек смотрим. Что нам еще делать.
Я обнял ее. Она была теплая, маленькая и уже как будто усохшая от возраста.
Отец с дивана не встал. Даже головы толком не повернул. Только, когда я подошел, протянул руку — большую, сухую, до сих пор крепкую. Пожал. Не глядя. Как будто между нами всегда должно оставаться хоть полметра воздуха.
— Как ты? Как Пашка, Ксюша? — спросила мама.
— А что с ними будет. Все нормально.
Я выложил хлеб на стол.
— Уральский, — сказала мама и сразу как-то притихла. — Лешин любимый.
— Не начинай, мам, — сказал я устало. — Это и мой любимый. И бати.
— Но Леша сильнее любил.
Вот это у нее стало в последнее время часто. Любая вещь, любой запах, любая мелочь — и сразу к Леше. Как будто у нас дома теперь все поделено на две категории: то, что было до его смерти, и то, что про него напоминает.
Я уже знал, что дальше она обязательно спросит про Варю.
— Как там Варя?
— Нормально.
— Не ругаетесь?
— Мам, ничего не изменилось. Все в порядке.
И тут же, как по заведенной пластинке:
— Ой, я не лезу, не лезу. С Лешенькой влезла — и все пошло по наклонной. К вам я не лезу. Разбирайтесь сами.
Иногда мне как раз и хотелось бы, чтобы кто-то влез. Не в смысле скандал устроил или Варе выговор сделал. А просто сказал что-то внятное. Дал совет. Подтолкнул. Хоть кто-то снаружи подтвердил бы, что это не норма, не жизнь, не «у всех так». Но после того, что случилось с Лехой, в нашей семье на советы наложили запрет.
Леха был старший. Красивее меня, выше, крепче, веселее. И влюбился в свою Настю так, как ни в кого не влюблялись. А может, просто тогда любили по-другому — с надрывом. Она им крутила как хотела, а он только сильнее старался. Вкалывал на литейке в две смены, чтобы у нее все было: наряды, телефоны, ремонты, подарки. Все видели, что она хвостом крутит по сторонам. Все, кроме него.
Пока мама не влезла.
Сначала сказала осторожно, потом прямо. Про мужиков, про измены, про то, что ребенок, может, и не его вовсе. Скандал был страшный. Настя ушла. Сына забрала с собой. А Леху как будто вынули изнутри. Он ходил, пил, молчал. Потом опять пил. Мама его «лечила» по-своему: говорила, что и слава богу, что баба эта ушла; что мальчишка не наш, не Масловых породы, не похож ни на кого. Как будто если чужую кровь назвать чужой, то станет не так больно.
Не стало.
Он напился, сел за руль и на скорости под двести влетел в столб.
С тех пор у нас в семье никто никому ничего не советует. Мама при каждом удобном случае повторяет, что больше ни в чью семью не полезет. Как будто если молчать, то и беды не случится.
Отец после смерти Лехи и до того был неразговорчивый, а стал совсем скупой на слова. Он теперь больше смотрит, чем говорит. И за него почти всегда говорит взгляд. А взгляд у него один — тяжелый, оценивающий, как будто ты что-то сделал не так еще до того, как вообще вошел в комнату. Если все хорошо, он никак это не показывает. Ни словом, ни лицом. А если что не так — и говорить особо не надо, достаточно его молчания.
Я всегда с ним осторожничал.
С отцом мне было труднее, чем с мамой. Мама хоть тревожная, хоть душная, хоть со своим вечным «ой, не лезу», но она живая, теплая. А отец — как судья, который никогда не объявляет приговор вслух, но ты и так его знаешь заранее.
Он долго молчал, смотрел в телевизор, потом вдруг сказал:
— Я сегодня Пашу видел.
Я сразу напрягся.
— С ним все в порядке?
— А что ты у него сам не спросил? — удивился я.
Отец наконец повернул голову.
— Как я у него спрошу? Я у стекляшки шел, а он через дорогу стоял. Отряхивался.
Я замолчал.
Что именно он вкладывал в это свое «отряхивался», он, конечно, не пояснил. После драки? После земли? После чего-то еще? У отца все слова были как недописанная записка: половину скажет, вторую оставит тебе самому дожевывать.
— Да не, — сказал я после паузы. — Все нормально.
Он отвернулся обратно к телевизору.
Вот в этом он весь. Скажет кусок — и ходи потом весь день, думай: что он имел в виду? Просто факт? Осуждение? Предупреждение? Намек? Бесило меня это всегда. Как будто даже тревога у него выражается через недоговоренность.
Мама тем временем уже пошла по другой своей линии:
— Варя тебе на смену положила что-нибудь поесть?
— Мам, я всю жизнь сам себе готовлю. Ты же знаешь.
— Вот не понимаю я этого, — вздохнула она. — Как это можно — женщине не уметь готовить.
— Мне иногда проще самому сделать, чем ждать, когда у нее настроение появится. Да и готовить она не особо умеет.
— Так ты бы… — начала мама и тут же осеклась. — Ой, молчу. Молчу. Разбирайтесь сами. Если тебе так нравится жить, то живи. Я не лезу.
— Сегодня булгур с грудкой взял. И салат.
— Крупы бы ты поменьше ел, — тут же сказала она, оглядывая меня. — А то на своих булках попу вон отрастил. В джинсы, наверное, уже еле влезаешь.
— С витаминным салатом, — уточнил я.
Она фыркнула.
А ведь и правда — джинсы у меня уже на ляжках начали подтираться. Еще немного, и треснут. Надо покупать новые. Только вот как просить на это деньги у Вари, я не знаю. Точнее, знаю, но не хочу. Начнется обычное: что я мало зарабатываю, что на меня вечно одни расходы, что можно пока и в старых походить, что детям нужнее, что сейчас не до этого.
Иногда проще доносить вещь до полного сноса, чем вступать в разговор о деньгах.
Наверное, поэтому я и курить бросил. Не из-за здоровья. И не из силы воли. Просто устал клянчить свои же деньги на свои же сигареты.
Часть 2. Брожение
Глава 6
Если бы можно было все время работать в ночь, я бы, наверное, так и жил.
Не только потому, что ночью начальство реже шастает. Хотя и поэтому тоже. Просто ночью люди как будто попроще делаются. Тише. Особенно к утру. Под утро все уже выдыхаются, даже злиться начинают ленивее. Нет этой дневной суеты, когда каждый думает, что ему после смены еще куда-то надо успеть: в магазин, домой, к детям, к любовнику, на рынок, на пьянку, не знаю куда еще. А ночью у всех задача одна — дожить до конца и лечь спать.
Да, в ночь обязательно кто-нибудь где-нибудь загасится. Найдет теплый угол, приткнется за ящиками или в подсобке и спит по очереди. Я все эти места давно знаю. Но если работа идет, то иной раз и не хочется никого будить. Зачем ломать механизм, который и так кое-как, но работает.
Поэтому, когда вечером в цеху появился Лев Абрамович, меня прямо передернуло. От одного его вида внутри всегда что-то неприятно сжималось. Как будто сейчас или глаз задергается, или желудок вспомнит, что ему тоже плохо живется.
Я терпеть не мог его манеру разговаривать. Он не орал, не матерился, не кидался ничем. Было бы даже легче, если бы орал. Нет. Он умел хуже — долго, ровно, монотонно выносить тебе мозг, как будто не с человеком говорит, а инструкцию вслух зачитывает. Через пять минут его речи хотелось самому приложиться лбом о стену, лишь бы это прекратилось. Но ты, конечно, стоишь и слушаешь.
— Семен Степанович, познакомьтесь, — сказал он, подводя ко мне девушку в белом халате. — Это Анна Николаевна, технолог. Анна Николаевна, это Маслов Семен Степанович, мастер четвертой смены, под чьим контролем пройдет процесс разработки нового изделия. Ваша задача, Семен Степанович, оказывать практическое содействие по мере необходимости, а также обеспечить списание продукции, затраченной на разработку. Я надеюсь, что к утру получу экспериментальный образец нового торта.
Я всегда в такие моменты думаю: почему нельзя короче? Не «оказывать практическое содействие», а просто — поможешь. Не «экспериментальный образец изделия», а торт.
Но, видимо, некоторым людям кажется, что чем длиннее фраза, тем важнее они сами.
Пока он говорил, я уже начал отключаться. Не специально. Просто у меня так всегда с Львом Абрамовичем: он бубнит, а мои мысли уже в стороне стоят и смотрят на него, как на старый холодильник.
— Мне бы очень не хотелось, Семен Степанович, чтобы завтра утром выяснилось, что сказанное мною было воспринято вами в общем и целом, в приблизительном порядке или, как это у нас часто бывает, «по смыслу». Здесь не требуется понимать по смыслу. Здесь требуется услышать, запомнить и исполнить. Задача ясна?
— Да.
— Прекрасно. Тогда завтра с утра у нас будет возможность убедиться, насколько ваша сегодняшняя внимательность соответствовала вашему же ответу.
И пошел взглядом по цеху. Моя смена сразу вся подобралась. Даже те, кто минуту назад стоял вразвалку и чесал языком, тут же сделали лица, будто с детства только и мечтали соблюдать технику безопасности и технологическую дисциплину.
Когда он отошел чуть в сторону, девушка вдруг тихо спросила:
— Как вы думаете, Лев Абрамович кидается тортами? Мне делать помягче или карамель убрать?
Я машинально ответил серьезно:
— Я бы убрал. С ней мороки много. И ложится неровно. И десну можно поранить…
Она засмеялась.
— Я пошутила. Аня.
И протянула руку.
Я растерялся.
Не то чтобы мне женщины никогда не жали руку. Но в тот момент я вдруг очень ясно понял, что не могу вспомнить, когда вообще в последний раз дотрагивался до женщины просто так. Без быта. Без обязательства. Без этой супружеской неловкости, когда ты вроде рядом с человеком, а как будто уже нет. Я пожал ей руку осторожно, почти невесомо, будто боялся сделать больно.
— Семен Степанович, — сказал я.
А потом зачем-то добавил:
— Сегодня можно просто Семен.
— А завтра у вас будет другое имя? — улыбнулась она.
— Завтра, при Льве Абрамовиче, вы будете называть меня Семен Степанович, — сказал я с таким серьезным лицом, что сам не понял, шучу я или нет.
Вообще-то это была и не совсем шутка. Я правда не помню, чтобы при Льве Абрамовиче кто-то кого-то называл просто по имени. Как будто без отчества человек сразу становился недостаточно официальным. А значит, как бы и не совсем существующим.

