
Полная версия
Женщина между секундами. Фэнтези-роман
— Ты любишь её ещё со студенческих лет, — тихо заметила Теодора. — Но никогда ей в этом не признавался, правда?
Илья тяжело вздохнул:
— Как? — спросил он, словно держал в руках невидимую штангу. — Она не принадлежит никому. Она ничья собственность, даже не своя. Но мне кажется, она догадывается о моих чувствах.
Теодора тихо рассмеялась, почти как лёгкое трепетание воздуха:
— Знаешь, Илья, в этом и парадокс. Мира как светлячок, живущий в других вымышленных измерениях. Она не отвергает, просто не опускается до уровня наших желания. Она не холодная и не недоступная — она просто из вселенной, о которой мы не имеем понятия.
Он наклонился вперёд, будто хотел услышать лучше:
— Ты знаешь её с детства. Скажи, был ли у неё когда-нибудь мужчина? Настоящий, нормальный, реальный? Может, она обожглась и теперь стала недоверчивой?
Теодора медленно крутила ложечку в кофе, словно пытаясь найти ответ в её танце. Потом подняла взгляд и сказала:
— Не знаю. Был какой-то профессор из академии. Она воспринимала его как нечто, что может обладать и обладать ею. Но он её не понял, потому что она отражение, а не просто женское тело. Свет нельзя коснуться, не обжёгшись, а она как пламя, которое даже тлея, не гаснет.
— Значит, между ними ничего не было? — тихо, с надеждой спросил Илья.
— Только недоразумение, что она может быть чьей-то собственностью. Это, кажется, всё. — Теодора замолчала. В её глазах горела печаль, как последний огонёк. — Мира и ты — одни из немногих, кто всё ещё хранит внутри себя что-то нетронутое. Не потому что вы боитесь, а потому что в ваших душах есть какая-то живая святость.
Илья опустил взгляд:
— Святость тяжело носить.
— Знаю, — ответила молодая женщина. — Но, возможно, это единственная настоящая форма любви, которую Мира когда-нибудь сможет понять…
Воспоминание о другой жизни
…(Звук ключей, лёгкий щелчок и запись включена):
— Тик-Так, ты чувствуешь, как это странно?
(короткая пауза, кот двигается)
Я уже не представляю вечеров без него. Не потому что жду, а потому что знаю, что он будет там. Садится на скамейку, как статуя, высеченная из привычной небрежности. Всегда приносит розы. Каждый день разные. Красные, белые, абрикосовые, однажды даже зелёные.
— Кто вообще достаёт зелёные розы, Тик-Так?
(тихое мурлыканье)
Да, я тоже так думаю. Только тот, кто верит, что чувства можно перекрасить, способен питать такие иллюзии.
Каждый вечер одна и та же сцена. Я вижу его издалека: сидит с видом учёного, который будто извиняется за то, что ещё жив. Завидев меня, встаёт, поправляет пиджак и идёт ко мне своим медленным, осторожным шагом, словно каждое движение требует контроля. А я просто прохожу мимо. Ни слова. Ни объяснения. Прохожу, как мимо старого здания, когда-то красивого, но давно ненужного.
Потом, знакомый шелест. Цветы, вставленные в прорезь почтового ящика. Точно по центру, как знак, что он был здесь. Иногда, если возвращаюсь поздно, они уже стоят там. Всегда идеально упакованные, с лентой. Он педант даже в своей обречённости.
(приглушённый смех)
Знаешь, почему в гостиной всегда стоят розы, Тик-Так? Не потому что я люблю цветы. А потому что выбросить их кажется грубее, чем поставить в вазу. Так выглядит менее варварски. Будто это экспонаты в музее отношений, которые так и не состоялись. Иногда думаю, что расставляю их не ради него, а чтобы напоминать себе, насколько непреклонным может быть человеческий отказ. Не враждебность. Не холод. Именно отказ.
Он приходит каждый вечер, чтобы получить моё очередное «нет». Без слов, без конфликта, без драмы. Просто жест. И этого ему достаточно, чтобы продолжать. Возможно, так выглядит любовь, вынужденная существовать в одиночестве. Без ответа. Без развития. Без цели. Просто рутина, похожая на запах цветения.
(тишина, мягкие шаги кота)
— Вот почему, мой друг, наша гостиная всегда пахнет свежими букетами. Не потому что нас обожают, а потому что кто-то не может остановить эксперимент.
(щелчок — запись остановлена)
…Я положила диктофон на стол. Тишина поглотила меня вместе с ощущением утекающего времени. Ночь висела за стеклом, как старый знакомый, ожидающий, чтобы его впустили. Я вынула фотографию из сумки. Бумага дрогнула, будто дышала.
В этой густой тишине можно было услышать, как сама тишина имеет пульс, тихий, медленный, ровный. Лампа над головой мерцала, создавая иллюзию, что свет не просто освещает, а наблюдает. Я всмотрелась в женщину на снимке. Неподвижную, но существующую вместе со временем внутри кадра. Её лицо имело то мягкое сияние старых фотографий, когда свет задерживается дольше, чем положено.
И тогда началось изменение. Сначала губы. Потом скулы. Линии лица слегка сместились, будто время вспоминало другую форму под этой.
Мою.
Зрачки расширились, как вода, вливающаяся в другую воду. Меня потянуло — знакомое ощущение сна, который не отпускает. Воздух изменился. Исчез запах моей комнаты. Я вдыхала пыль и засохшие чернила. Оказалась в комнате, которую никогда не видела, но знала до боли. Полупрозрачные занавески. Тяжёлая швейная машина со скрипящим педалем. На стене портрет строгого мужчины в форме. А в зеркале другое лицо. Моё, но чужое.
— Да, я Элица Маркес, — прошептала. — И сегодня шестое июня.
Мой голос был грубее, насыщеннее, с привкусом сигарет и меланхолии.
Дверь приоткрылась. Вошёл мужчина в пепельно-серой куртке, с взглядом, несущим тяжесть мировых забот без притворства.
Андрей Колбейн.
Офицер, который умеет командовать, но не умеет любить.
А я женщина, которая не умеет ждать, но не может перестать.
— Я ухожу, — сказал он, не глядя на меня.
— Куда? — спросила я, хотя знала.
— Туда, куда письма больше не доходят.
Наступила тишина. Та, в которой умирают все нужные слова. Он положил руку мне на плечо, тёплую, настоящую.
— Если вернусь помни, что я был молод и любил тебя. Если нет, забудь меня, Элица!
— Я не могу.
Всё завертелось. Запах пыли. Шаги по деревянному полу. Гаснущий дневной свет.
Потом снова моя комната. Мой стол. Фотография. Но теперь женщина на ней имела моё лицо. А в углу едва заметная надпись:
«А. Колбейн, июнь…»
Я сидела неподвижно. Тик-Так спал. Но впервые мне казалось, что слышу не кота, а свидетеля.
Я набрала номер:
— Слушаю.
— Господин Колбейн?
— Да. Кто говорит?
— Мира Вален. Из архива. Вы приносили мне фотографию…
— Да! Вы нашли что-то?
— Нашла. Или, скорее, вспомнила.
— Что вы имеете в виду?
— Скажите сначала ваше полное имя.
— Александр Колбейн.
— Ваш дед был Артур, верно?
— Да…
— А его брат?
— Пропал на войне. Андрей.
— Женщину на снимке звали Элица Маркес.
И последний человек, державший её за руку, был Андрей Колбейн.
Тишина.
— Как вы это знаете?
— Я видела. Не на снимке. Во времени.
— Как она умерла?
— Не знаю. Я видела только момент расставания. Но думаю, она умерла от отсутствия любви.
— Имя «Элица», да, его иногда упоминали.
— Да. Элица осталась в вашем роде. А я просто прошла мимо.
— Могу я увидеть вас?
— Нет. Не сейчас. Лучше никогда. Это нездорово. Для вас.
Я отключила. Посмотрела на снимку.
Лицо моё.
А в углу почти стёртое:
«А. Колбейн, июнь…»
Доктор Елена Вальд
Её кабинет пах лавандой и непробиваемым спокойствием. Это было одно из тех тихих мест, где молчание превращается в скрытое откровение. Воздух будто застыл, словно сама концепция времени решила не тревожить никого. Уличный свет, проходя через полупрозрачные занавеси, создавал мягкий оттенок — тот промежуток перед полной темнотой, когда земля ещё не решила, осталась ли она в дне или уже вступила в ночь. Стены имели оттенок, который был ни серым, ни синим, промежуточный тон, позволяющий мыслям скользить свободно, не оставляя следов. На полках стояли книги без обложек, похожие на пациентов без ярлыков, но с содержательными досье. Их порядок следовал не теме, а высоте, будто этот порядок мог заменить отсутствие ясности в содержании. На столе стоял наполовину выпитый стакан воды, чья оставшаяся часть терпеливо ждала. В нём свет преломлялся, как маленький портал в другое измерение.
Доктор Елена Вальд сидела напротив меня, совершенно неподвижная, воплощая присутствие человека, который устранил необходимость в лишних жестах. Её волосы были собраны в свободный пучок, а глаза принадлежали к тем наблюдателям, которые смотрят не на тебя, а в пространство за тобой. Взгляд, от которого невозможно скрыться, потому что он ищет не ошибки, а истину. Говорят, что некоторые люди слышат не слова, а воздух между ними; Елена была из таких.
Она молча наблюдала за мной, пока ритмичное тиканье настенных часов заполняло пространство между нами. Затем её голос прозвучал тихо, голос, который подошёл бы и монахине, и кардиохирургу:
— Расскажи, Мира, что именно тревожит тебя в твоих переживаниях?
Я посмотрела на стакан с водой. Внутри медленно плавала пылинка, как случайная мысль.
— Это не тревога, — ответила я после короткой паузы. — Я просто не уверена, укладывается ли это в рамки допустимого. Воспринимать других так глубоко, что на мгновение становиться ими. Без усилия. Как будто по принуждению. Как сон, который кто-то другой видит вместо меня.
Доктор Вальд не изменилась в лице. Лишь едва заметно подняла уголки губ:
— Нормально, — повторила она, будто пробуя вкус слова. — Знаешь, это самое обманчивое слово в нашем словаре. «Нормальное» — это статистика общего страха. Это средняя точка того, кем все боятся быть.
Я посмотрела на неё:
— А я не боюсь. По крайней мере, не этого.
Она кивнула:
— Конечно. Поэтому ты здесь. Большинство приходит, чтобы скрыть часть себя. Ты приходишь, чтобы вернуть то, что оставила в других.
Её слова отозвались во мне. Я когда-то читала не помню где, что человек не единое сознание, а череда состояний, сменяющих друг друга, как приливы и отливы. Возможно, поэтому эти «переключения» казались мне изменением угла восприятия.
— Когда я смотрю на фотографии, — сказала я, — я чувствую себя приёмником и передатчиком. Что-то проходит через меня, но не принадлежит мне. Как чужой аромат, который я впитала, не заметив.
Елена откинулась на спинку кресла, скрестила руки и некоторое время молчала. Потом сказала тихо:
— Это не болезнь, Мира. Это усиленное восприятие. Одни называют его «шизоидным», потому что не понимают, что значит иметь чувства для разных уровней реальности. Другие называют это сверхчувствительностью, паранормальностью или даром ясновидения. Но воспринимать больше, чем большинство, — не ошибка и не аномалия. Просто труднее жить в среде, которая навязывает свою нормальность.
Она сделала паузу и продолжила:
— Один древний философ говорил, что сознание это поле, через которое вселенная начинает осознавать саму себя. Возможно, ты один из тех редких людей, через которых это самопознание проходит чаще. Да, это причиняет боль. Но не потому, что ты нездорова, а потому что ты открыта тому, что недоступно большинству.
Мне вспомнилось, как в детстве я пыталась ловить светлячков в стеклянную банку. Они всегда гасли внутри, как бы я ни старалась. Теперь я поняла: им не не хватало воздуха, а свет нельзя удержать. Это сияние теперь имело иной смысл.
Мы сидели в тишине, плотной, размышляющей, не принадлежащей ни месту, ни людям. В ней была лечебная сила, как в момент, когда ветер замирает и тишина слушает сама себя. Я смотрела на воду в стакане. Поверхность уже не была гладкой. Отражение лампы дрожало, будто было живым.
— Больше переходов между слоями реальности, — произнесла я. — Звучит красиво, но и рискованно.
— Риск в непонимании, — спокойно ответила Елена. — Неосознанное принимает тебя такой, какая ты есть. Оно не критикует. Но подсознание может заставить тебя думать, что ты потерялась, хотя на самом деле просто зашла слишком глубоко.
Она скрестила руки:
— Разница между этими состояниями как между сном и кошмаром. Оба функции мысли, но одно встреча, другое — сопротивление. Ты не сопротивляешься. Ты встречаешься.
Я молчала. За стеной послышался едва различимый шаг, будто из другого времени.
— Знаешь, — сказала она, — когда человек расширяет границы восприятия, мир не меняется. Он просто перестаёт быть закрытым. Ты не «входишь» в других. Ты проходишь через проницаемый слой одного и того же пространства.
— И всё же, — прошептала я, — иногда это пугает. Я чувствую себя растянутой. Как струна, вибрирующая между двумя невидимыми реальностями.
— Это нормально, — ответила она. — Вибрация доказательство жизни. Страх — способ, которым чувства пытаются осмыслить сигналы эволюции.
Она продолжила:
— Кто-то сказал, что человек мост, а не цель. Мы созданы, чтобы переходить, а не стоять. Твой ум просто понял это раньше.
Я посмотрела на неё. Она была настолько уравновешенной, что мне захотелось довериться:
— Но если у меня действительно бесконечно много входов. Кто узнает, когда я «внутри», а когда «снаружи»?
Елена едва заметно улыбнулась:
— Возможно, никто. И, возможно, тебе не нужно знать. Мир открывается тем, кто перестаёт спрашивать, где он начинается и где заканчивается.
Снаружи начался дождь. Капли стекали по стеклу, как медленные мысли. Вода всегда находит путь, поэтому она была в центре древних ритуалов очищения и исцеления. Я поняла, что наш разговор не имеет начала и конца. Он просто существует, как мы, как время, которое течёт, даже когда мы его не чувствуем.
Доктор Вальд снова взяла блокнот. Её письмо было почти бесшумным, как прикосновение крыла:
— Спрошу тебя, Мира, — сказала она. — Если у тебя есть столько путей к реальности… может ли реальность иметь такие же пути к тебе?
Я не ответила. Просто закрыла глаза и почувствовала, что кто-то, из глубин сознания и подсознания, тоже смотрит на меня.
Под лупой…
Лекция
Первая лекция профессора ударила по мне, как молот по лбу. Даже сосед-студент толкнул меня локтем и прошептал, чтобы я закрыла рот, потому что выглядела загипнотизированной. Я помню почти всю его речь и, возможно, никогда её не забуду, потому что именно она стала причиной огромного поворота в моей жизни.
«Фотография как искусство присутствия». Проф. Адам Вальберг.
Он начал так:
«Один мудрец утверждал, что человек проживает жизнь в поисках могилы для собственного воскресения. А я скажу: человек с рождения ищет фотографа, чтобы увековечить себя на негативе. И потому, дорогие студенты, это часть метафизики трансцендентальной реализации Homo Ludens — играющего человека, который бесконечно разыгрывает своё существование перед ограниченной публикой. От рождения до червей или кремационной печи. Фотография странный организм. У неё нет мозга, но есть память. Она не понимает, но помнит, что вы думали в тот миг, когда кто-то нажимает кнопку вспышки. И если фотография имеет ничтожные бытовые применения, паспорта, документы, отпечатки на кружках и подушках, то наша задача с вами состоит в том, чтобы освободить её от этого статуса, вернуть ей достоинство.
Моя основная работа показать вам, что с ней можно играть. Но не в бессмысленных реалити Homo Ludens, а в игре творчества, где человек становится единым с богами. Один безумный писатель сказал, что красота спасёт мир. Я скажу: да, если кто-то успеет её вовремя поймать. Иначе она обижается и превращается в мифологию. Какими бы меркантильными и практичными мы ни были, мы заканчиваем с ней, от первого крика до последней фотографии, которую кладут над эпитафией. Художественная фотография самая чистая форма игры. Она ведёт нас прямо в царство гения человеческой креативности, когда вы соединяете химию с метафизикой, с метахимией, если позволите мне иронию. Фотограф, ето алхимик новой эпохи: он превращает не свинец в золото, а секунды — в вечность. Он смешивает не ртуть с серой, а блеск — с тенью. Результат поверхностно раскрывает реальность, но также показывает ложь, скрытую за нашими посредственными чувствами.
Мы начнём эту лекцию с изучения жанров, не как категорий, а как способов психологического влияния. Мы обсудим портрет как форму интимности; пейзаж как средство побега; натюрморт как метафору гурманства. И да, я знаю, что многие из вас дрожат в ожидании добраться до ню. Всё будет в своё время, потому что тело никуда не убежит. Оно просто ждёт, чтобы его увидели по-новому.
Но прежде мы научимся смотреть правильно. Потому что, дети мои, девяносто процентов людей не видят, они только смотрят. Фотография, это искусство, но также способ видеть так, будто смотришь на мир в последний раз».
Пауза.
Профессор улыбнулся и поднял фотографию студентки прошлого курса:
— Видите? Это не девушка на пляже. Это доказательство того, что амальгама тоже хранит память…
…Но это было только начало. Он обладал феноменальной харизмой, огромным творческим импульсом и блестящей риторикой. В тот момент он приобрёл невероятно преданную поклонницу и союзницу — моё маленькое, скромное «Я».
Когда он пригласил нас вступить во внеучебный клуб художественной фотографии, я записалась первой. А когда мы собрались на первую встречу, он спросил, можем ли мы выпить кофе. Мы сидели в маленьком старом кафе, пахнущем настоящим кофе и сигаретным дымом десятилетней давности. На стенах висели чёрно-белые портреты. Лица, которые казались живыми. Каждая женщина на них смотрела не спрашивая, а зная.
Профессор Вальберг пил кофе и смотрел на меня с приглушённым любопытством, которое раскрывает больше, чем любой жест.
— Знаешь, Мира, — сказал он, — в хорошей фотографии нет случайностей. Но и полного контроля тоже нет. Настоящий портрет, это исповедь, снятая за сотую долю секунды. Вопрос в том, готова ли ты быть настолько искренней?
— Не знаю, — призналась я. — Иногда я не уверена, кто я. В фотографиях я вижу столько лиц, что моё кажется лишь одним из них.
Он слегка улыбнулся, но не снисходительно:
— В этом твоя сила. Большинство пытается быть кем-то. Ты достаточно смела, чтобы быть каждым, всеми и собой. Но есть нечто, что ты всё ещё не показываешь. И это не из мира, это из тебя.
— Что вы имеете в виду?
— Уязвимость, — сказал он. — Это источник любого искусства. Поэтому ню — это меньше о теле и больше о присутствии. Полотно может быть кожей, но также тайной и эмоцией. Я не хочу раздевать тебя, Мира. Для меня ты создала образ, которого никто не видел. И теперь я хочу поймать то, чем ты была.
Я замолчала. Пространство между нами стало плотнее, не от напряжения, а от чего-то иного. Как зеркало, которое начинает отражать больше, чем должно.
— Я не уверена, что смогу, — сказала я наконец. — Я никогда не была… такой перед человеком. Ни перед объективом.
Он наклонился вперёд, его голос стал почти неслышным:
— Не всегда нужно пережить интимность, чтобы её излучать. Часто невинность самая сильная форма эротизма. Не в том смысле, который любит навязывать общество, а как проявление красоты, не превращённой в эксгибиционизм.
Он откинулся назад:
— Подумай об этом. Мы создадим серию, где будет минимум наготы — только жест, ткань, свет и дыхание. Я объясню невежеству, что ню может быть исповедью, а не позой.
Я отпила остывший кофе и почувствовала его глубже, чем прежде.
И в тот момент я поняла, что он не обязан доказывать мне ничего.
Я уже согласилась, хотя не знала почему.
В студии
…(Кнопка запускает новую запись)
Снова вспоминаю Адама, простите, профессора. Одна эта мысль заставляет меня напрячься: насколько легко он мог завести меня в свою студию, раздеть и поставить перед камерой, которой не меньше сорока лет. Древний аппарат с профессиональным широкоугольным объективом. На самом деле я была не полностью обнажена, но чувствовала себя так, будто у меня нет кожи.
Всё началось с его голоса: успокаивающего, но настойчивого, как рука, которая не хватает грубо, а мягко тянет и ведёт. Студия была тёплой, затемнённой, с деревянной обшивкой, пахнущей терпентином и воспоминаниями. В углу стояла складная ширма. Он отправил меня за неё «подготовиться».
Я медленно сняла одежду. Не потому что он давил, а потому что не знала, как себя вести в такой ситуации. Сначала блузку, потом брюки, затем бельё. Я стояла, не зная, куда деть руки. Нашла полупрозрачную ткань, не совсем шарф, но и не покрывало, и обернула её вокруг себя, надеясь, что она удержит часть моей сущности.
Он подготовил подиум — старый мрамор с трещинами, которые делали его величественным. Когда я вышла, он сказал тихо:
— Встань там. Просто будь.
И я стояла. Одна, с опущенными руками. Потом он слегка поднял мне подбородок. Никаких слов. Я была как живая статуя, а он подходил и переставлял моё тело, не произнося ни звука. Я слышала только: «щёлк, щёлк, щёлк…»
Потом он попросил меня сесть. Ткань скользнула по бёдрам, и я попыталась выглядеть расслабленной. Села так, как обычно сижу на фотографиях — одна рука на колене, другая на спинке стула.
— Отлично, — сказал он. — Теперь ляг!
Я растянулась на плюшевом диване, а ткань растворилась, как туман. Я не знала, что значит «сенситивная поза», но что-то во мне может, женственность, может, инстинкт, заставило меня слегка выгнуть спину, поднять руку над головой, приоткрыть губы. Он не сказал ни слова. Просто продолжал снимать.
В этот момент я не чувствовала стыда, а что-то другое. Будто играла роль, о которой не знала. Будто была картиной. Самой фотографией. Потом он отложил камеру. Подошёл к дивану, тёмно-зелёный бархат, слегка потёртые края. Он сел на спинку рядом с моей головой. И тишина стала плотнее всего остального.
Адам медленно приблизился, давая мне время подумать. Он не касался меня, а просто смотрел с такой интенсивностью, что это ощущалось как прикосновение. Он сел так близко, что я чувствовала каждое его движение ещё до того, как он поднял руку.
Его ладонь скользнула по моему телу от волос к плечам. В его прикосновениях была уверенность, переходящая в навязчивость. Каждое движение было медленным, уверенным. Моё тело дрожало скорее от страха и напряжения, чем от удовольствия. Когда его губы едва коснулись моей шеи, я вся напряглась. Вдохнула резко. Колени ослабли от этого почти невидимого касания, которое говорило больше, чем я могла бы сказать. Потом его губы коснулись моих, впервые с нежностью и властностью одновременно, разрушив остатки моей сопротивляемости. Его рука медленно скользила вниз от шеи, пальцы рисовали ленивые фигуры на животе. Он знал, какие точки пробуждают реакцию у женщин. А я не знала ничего, ни хочу ли этого, ни что чувствую.
Ещё до того, как он коснулся меня по-настоящему, меня охватила холодная дрожь. Его близость двигала воздух вокруг меня. Будто его цель была именно в этом, в моменте, когда тело реагирует раньше разума. И он добился этого. Когда его ладонь задержалась у моей талии, я уже знала, что будет дальше. Его пальцы скользнули по внутренней стороне бедра, близко, но недостаточно. Это было не возбуждение, а готовность, напряжённая бдительность. Его руки продолжали медленно исследовать моё тело, будто проверяя каждую линию. С каждым движением напряжение росло, пока он не достиг самой сердцевины — шага, к которому я не была готова. Я напрягла каждый мускул, пытаясь сопротивляться, но оцепенела. И всё же, в этом странном, рассеянном мгновении я вдруг почувствовала себя глубже, чем когда-либо. Будто это состояние гипноза открывало меня самой себе.
И тогда я увидела его. Мужчину, который был мне одновременно близким и чужим. С его уязвимостью. С его человеческостью. И внезапно я поняла: дальнейшее зависит только от меня. Сердце билось слишком быстро. Мысли кружились, как в вихре. И решение пришло само: встать и уйти. Я поднялась. Оставила его. Вышла из студии.

