
Полная версия
Враги. История любви

Исаак Башевис Зингер
Враги. История любви
Оформление обложки Татьяны Гамзиной-Бахтий
Isaak Bashevis Singer
ENEMIES, A LOVE STORY
Copyright © Isaac Bashevis Singer, 1966
All rights reserved
© А. В. Глебовская, перевод, 2026
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство АЗБУКА», 2026
Издательство Азбука®
* * *Примечание автора
Хотя я и был лишен привилегии пережить гитлеровский холокост, я много лет общался в Нью-Йорке с теми, на чью долю выпало это испытание. Посему спешу сообщить, что роман этот – никакая не история типичного беженца, его жизни и переживаний. В этой книге, как и почти во всех моих художественных произведениях, представлен исключительный случай, где уникальны и персонажи, и ход событий. Ее герои – не только жертвы нацизма, но и жертвы собственных характеров и судеб. Если они и встраиваются в общую картину, то лишь потому, что любое исключение подтверждает правило. Строго говоря, в литературе исключение и есть правило.
Впервые этот роман был опубликован в 1966 году на идише в еврейской ежедневной газете «Вперед».
И. Б. З.Часть первая
Глава первая
1Герман Бродер перевернулся с боку на бок и открыл один глаз. Все еще не до конца проснувшись, он пытался сообразить, где он – в Америке, в Цевкуве или в немецком лагере. На миг даже показалось, что он прячется на сеновале в Липске. Порой все эти места сливались в его сознании воедино. Он знал, что находится в Бруклине, но слышал крики нацистов. Они тыкали в сено штыками, а он лишь зарывался глубже. Клинок штыка коснулся его головы.
Чтобы полностью проснуться, нужно было совершить над собой усилие. «Довольно!» – сказал Герман самому себе и сел в постели. Стояло позднее утро. Ядвига уже давно оделась. Он увидел собственное отражение в зеркале напротив кровати – осунувшееся лицо, немногочисленные сохранившиеся прядки, когда-то рыжие, теперь желтоватые с проседью. Голубые глаза – взгляд одновременно и проницательный, и мягкий, кустистые брови, узкий нос, впалые щеки, тонкие губы.
Герман всегда просыпался встрепанным и расхристанным, как будто всю ночь с кем-то боролся. В то утро, помимо прочего, он обнаружил на лбу темный синяк. Дотронулся до него. «Что это?» – спросил он себя. Может, след от того приснившегося штыка? Мысль эта вызвала улыбку. Скорее всего, он ударился об угол двери шкафа, когда ходил ночью в уборную.
– Ядвига! – окликнул он сонно.
Ядвига возникла в дверном проеме. Розовощекая полячка с курносым носом и светлыми глазами; льняного цвета волосы собраны сзади в узел и сколоты одной шпилькой. У нее были высокие скулы и полная нижняя губа. В одной руке она держала метлу, в другой леечку. На ней было платье с узором из красных и зеленых квадратов – для этой страны необычным, на ногах поношенные домашние туфли.
После войны Ядвига год провела вместе с Германом в немецком лагере, в Америке прожила уже три года, но сохранила неискушенность и застенчивость польской деревенской девушки. Косметикой не пользовалась. По-английски выучила лишь несколько слов. Герману даже казалось, что на ее теле сохранились запахи Липска – в постели от нее пахло ромашкой. Из кухни тянуло вареной свеклой, молодой картошкой, укропом и чем-то еще – земляным и летним; чем именно, Герман сообразить не мог, но этот аромат воскрешал воспоминания о Липске.
Ядвига посмотрела на него с добродушным упреком и покачала головой.
– Как ты заспался, – сказала она. – Я белье перестирала, по магазинам сходила. Сама позавтракала, но могу позавтракать и еще раз.
Ядвига говорила на деревенском польском. Герман отвечал ей по-польски, а иногда на идише, которого она не понимала; в речь свою он специально вставлял цитаты из Торы на священном языке, а иногда, под настроение, фразы из Талмуда. Она неизменно его слушала.
– Который час, шикса?[1] – спросил он.
– Почти десять.
– Ладно, буду одеваться.
– Чаю выпьешь?
– Нет, не надо.
– Босиком не ходи. Сейчас туфли принесу. Я их начистила.
– Опять начистила? Кто чистит домашние туфли?
– Они ж пересохли.
Герман передернул плечами:
– И чем ты их чистила? Дегтем? Как липской крестьянкой была, так и осталась.
Ядвига подошла к одежному шкафу, вытащила его халат и домашние туфли.
Она была его женой, соседи называли ее миссис Бродер, но с мужем она по-прежнему вела себя так же, как в былые времена в Цевкуве, когда находилась в услужении у его отца реб Шмуэля-Лейба Бродера. Вся семья Германа сгинула в холокосте. Сам он уцелел, потому что Ядвига спрятала его на сеновале в своем родном Липске. О тайнике не знала даже ее собственная мать. В 1945-м, после освобождения, Герман услышал от очевидца, что его жену Тамару расстреляли, а детей у нее забрали и уничтожили. Они с Ядвигой отправились в Германию, в лагерь для перемещенных лиц, а позднее, получив американскую визу, он вступил с ней в гражданский светский брак. Ядвига готова была принять еврейскую веру, но он не считал нужным обременять ее религией, обряды которой и сам давно не соблюдал.
Медленный, полный опасностей путь в Германию, путешествие по морю в Галифакс, поездка на автобусе в Нью-Йорк так ошарашили Ядвигу, что она до сих пор боялась одна ездить в метро. От дома, где жила, она никогда не удалялась дальше чем на несколько кварталов. Да у нее и не было в том нужды. На Мермейд-авеню продавали все необходимое – хлеб, фрукты, зелень, кошерное мясо (свинины Герман не ел); иногда Ядвига приобретала платье или пару обуви.
В те дни, когда Герман оставался дома, они с Ядвигой иногда шли вместе погулять по набережной. Он постоянно ей напоминал, что нет нужды так за него цепляться, никуда он от нее не убежит, – но Ядвига крепко держала его за локоть. Ее оглушали шум и гам, перед глазами все тряслось и вибрировало. Соседи приглашали ее съездить с ними на пляж, но после перехода через океан Ядвига страшно его боялась. От одного вида плещущих волн ее начинало мутить.
Иногда Герман возил Ядвигу в кафетерий на Брайтон-Бич, но она никак не могла привыкнуть к поездам, которые с оглушительным ревом мчались по линии L, к визгу автомобилей, снующих туда-сюда, к толпам людей на улицах. Герман купил ей медальон, в котором лежал клочок бумаги, а на нем были написаны ее имя и адрес на случай, если она потеряется, но и это Ядвигу не утешало: она не верила ни во что письменное.
Перемены в жизни Ядвиги представлялись высшей справедливостью. До того Герман полностью зависел от нее на протяжении трех лет. Она приносила ему на сеновал еду и воду, выносила помои. Если ее сестра Марьяна собиралась слазать за сеном, Ядвига первой карабкалась по лестнице и приказывала Герману зарыться поглубже – в нору, которую он себе там обустроил. Летом, когда заготавливали свежее сено, Ядвига прятала Германа в погребе. Она подвергала опасности мать и сестру: если бы нацисты узнали, что у них в сарае скрывается еврей, расстреляли бы всех трех женщин, а возможно, сожгли бы и всю деревню.
Теперь Ядвига проживала на одном из верхних этажей многоквартирного дома в Бруклине. У нее имелись две роскошные комнаты, прихожая, ванная, кухня с холодильником, газовой плитой, электричество и даже телефон, по которому Герман ей звонил, когда уезжал по делам – продавать книги. Ему случалось оказаться очень далеко, но голос его оставался с ней рядом. Иногда, в хорошем настроении, он пел по телефону ее любимую песенку:
Если родится у нас сынок,Слава тебе, Господь!Ты б с колыбелькою нам помог,Слава тебе, Господь!В снегу посреди двораПрорыта большая дыра,Спи там, сыночек, не замерзай,А мы споем тебе баю-бай.Если родится у нас сынок,Милостив будь, Господь!Ты б спеленать его нам помог,Милостив будь, Господь!В твой фартук двойной,В мой шарф шерстянойСыночка мы с тобой завернем,И холод будет ему нипочем[2].Песенка оставалась лишь песенкой: Герман следил, чтобы Ядвига не забеременела. В мире, где детей отбирают у матери и расстреливают, нет у человека права заводить новых. Что касается Ядвиги, квартира, куда ее поселил Герман, заменяла ей детей. Она напоминала ей заколдованный дворец из сказок, которые рассказывали деревенские старухи, когда пряли лен или щипали пух на подушки. Нажала кнопку на стене – стало светло. Из кранов течет горячая и холодная вода. Повернула ручку – вспыхнул огонь, на котором можно готовить. Есть ванна, купайся хоть каждый день, и никаких тебе блох и вшей. А радио! Утром и вечером Герман настраивал его на станцию, вещавшую по-польски, и комнату наполняли польские песни, польки, мазурки, по воскресеньям священник читал проповедь, можно было послушать новости из Польши, оказавшейся в руках у большевиков.
Ядвига грамоты не знала, Герман составлял за нее письма матери и сестре. Когда приходил ответ, написанный рукой деревенского учителя, Герман читал его жене. Иногда Марьяна вкладывала в конверт зернышко, сучок яблони с листиком или цветочек – привет из Липска в недостижимую Америку.
Да, в этой далекой стране Герман был Ядвиге мужем, братом, отцом, Богом. Она полюбила Германа, еще когда служила у его отца в доме. Живя с ним на чужбине, она поняла, что совершенно правильно оценивала его ум и деловую хватку. Он чего только не умел – ездить на поездах и автобусах, читать книги и газеты, зарабатывать деньги. Если ей что-то требовалось в хозяйстве, достаточно было ему сказать – и он сразу все приносил сам или присылал с курьером. Ядвига, как он ее научил, подписывала свое имя тремя кружочками.
Однажды, 17 мая, в день ее именин, Герман принес двух попугайчиков: желтенького самца и синенькую самочку. Ядвига назвала их Войтушем и Марьяной, в честь любимых отца и сестры. С матерью отношения у нее всегда были натянутые. Когда отец умер, мать снова вышла замуж, а отчим поколачивал падчериц. Из-за него Ядвиге пришлось уйти в услужение к евреям.
Если бы Герман почаще оставался дома или хотя бы всегда приходил ночевать, Ядвига считала бы себя совершенно счастливой. Но он зарабатывал тем, что колесил по стране и продавал книги. Когда он уезжал, Ядвига запирала дверь на цепочку – от грабителей и докучных соседей. Старухи, жившие в том же доме, разговаривали с ней на смеси русского, английского и идиша. Лезли в ее дела, интересовались, откуда она родом, чем занимается ее муж. Герман предупредил: говори им как можно меньше. Научил произносить по-английски: «Простите, мне сейчас некогда».
2Пока наливалась ванна, Герман брился. Борода у него росла быстро. Лицо за ночь делалось колючим, как терка. Он стоял перед зеркалом аптечного шкафчика – тщедушный, немного выше среднего роста, на тощей груди кустики волос, будто на диване или кресле с продранной обшивкой. Ел он сколько влезет, но веса не набирал. Из-под кожи выпирали ребра, под ключицами зияли провалы. Кадык двигался вверх-вниз, будто по собственной воле. Вид у Германа был всегда утомленный. Он стоял, а в голове роились фантазии. Нацисты снова пришли к власти и оккупировали Нью-Йорк. Герман прячется от них здесь, в ванной. Ядвига заштукатурила и закрасила дверь, чтобы она сливалась со стеной.
«Где я буду сидеть? Здесь, на унитазе. Спать можно в ванне. Нет, коротковата». Герман рассмотрел кафельный пол, прикидывая, хватит ли места вытянуться во весь рост. Даже если лечь по диагонали, придется подтягивать колени. Ну, здесь хотя бы есть свет и воздух. Окно ванной выходило в небольшой дворик.
Герман начал подсчитывать, сколько еды должна будет ему ежедневно приносить Ядвига, чтобы он выжил: две-три картофелины, ломоть хлеба, кусочек сыра, ложку подсолнечного масла, время от времени витаминную таблетку. Стоить это будет не больше доллара в неделю – максимум полтора. Он запасется книгами, писчей бумагой. По сравнению с сеновалом в Липске просто роскошь. Под рукой он будет держать заряженный револьвер, а может, даже и пулемет. Когда нацисты обнаружат укрытие и придут его арестовывать, он встретит их очередью, а последнюю пулю оставит себе.
Ванна наполнилась почти до краев; вокруг заклубился пар. Герман поспешно завернул оба крана. Грезы в последнее время приобрели навязчивый характер.
Едва он залез в ванну, Ядвига открыла дверь.
– Вот, держи мыло.
– У меня еще остался кусочек.
– Это душистое. Понюхай. Три куска за десять центов.
Ядвига сама понюхала брусок мыла, потом протянула мужу. Ладони у нее остались шершавыми, крестьянскими. В Липске она выполняла мужскую работу. Сеяла, косила, молотила, сажала картошку, даже пилила и колола дрова. Бруклинские соседки постоянно дарили ей всякие лосьоны для смягчения кожи, но руки оставались мозолистыми, как у батрака. Икры у нее были мускулистыми, твердыми как камень. Все остальные части тела – женственными, гладкими. Груди – полными и белыми, бедра – округлыми. Выглядела она моложе своих тридцати трех лет.
С рассвета и до отхода ко сну Ядвига не отдыхала ни секунды. Всегда находила себе дело. Квартира их располагалась неподалеку от океана, но в открытые окна все равно приносило пыль, поэтому Ядвига весь день мыла, скребла, натирала и драила. Герман вспоминал, как его мать когда-то хвалила ее за трудолюбие.
– Давай я тебя намылю, – предложила Ядвига.
На самом деле ему хотелось побыть одному. Он еще не до конца придумал, как будет здесь, в Бруклине, прятаться от нацистов. Например, окно придется замаскировать, чтобы немцы его не заметили. Но как?
Ядвига стала намыливать ему спину, предплечья, ягодицы. Он отвадил ее от желания завести детей, и теперь она держала его за ребенка. Ласкала, играла с ним. Каждый раз, когда он уезжал, она боялась, что он не вернется – заплутает на просторах этой огромной Америки. Каждое его возвращение она воспринимала как чудо. Сегодня Ядвига знала, что он едет в Филадельфию и останется там на ночь – но они хотя бы позавтракают вместе.
Из кухни плыл аромат кофе и испекшегося хлеба. Ядвига научилась делать рогалики с маком, какие когда-то пекли в Цевкуве. Она баловала мужа всевозможными лакомствами, готовила его любимые блюда: клецки, шарики из мацы к борщу, перловку на молоке, кашу с мясной подливой.
Каждое утро его ждали отглаженная рубашка, исподнее, носки. Ядвига стремилась делать для него очень много, ему же требовалось очень мало. В отлучке он проводил больше времени, чем дома. Ее же не покидала жгучая потребность с ним разговаривать.
– Когда поезд уходит? – спросила она.
– Что? В два.
– Ты вчера сказал в три.
– Сразу после двух.
– А где этот город?
– Ты про Филадельфию? В Америке. Где еще ему быть?
– Далеко?
– От Липска далеко, отсюда несколько часов на поезде.
– Откуда ты знаешь, что там захотят купить твои книги?
Герман задумался.
– А я и не знаю. Пытаюсь искать покупателей.
– А чего ты здесь не продаешь? Здесь же куча народу.
– Ты имеешь в виду на Кони-Айленде? Сюда приезжают есть попкорн, а не читать книги.
– Что это за книги?
– Да самые разные: как строить мосты, как похудеть, как управлять государством. Есть книги с песнями, сказками, пьесами, есть биография Гитлера…
Лицо Ядвиги посерьезнело.
– Про эту свинью пишут книги?
– Про всех свиней пишут книги.
– Да уж. – И Ядвига ушла на кухню.
Герман вскоре за ней последовал.
Ядвига открыла дверцу клетки, выпустила попугаев полетать по комнате. Желтенький Войтуш уселся Герману на плечо. Он любил поклевывать хозяину мочку уха и собирать крошки у него с губы или кончика языка. Ядвига удивилась, насколько моложе, свежее и счастливее Герман выглядит, приняв ванну и побрившись.
Она поставила на стол горячие булочки, черный каравай, омлет и кофе со сливками. Старалась кормить мужа как следует, но ел он плохо. Откусил кусок булочки, отложил ее в сторону. Омлет только попробовал. Да, желудок у него сжался в годы войны, но Ядвига помнила, что он всегда ел очень умеренно. Мать его каждый раз с ним препиралась на этот счет, когда он приезжал домой из Варшавы, где учился в университете.
Ядвига озабоченно покачала головой. Герман глотал, не жуя. До двух еще оставалась куча времени, но он все время поглядывал на часы. Сидел на кончике стула, будто готовый вскочить в любой момент. Взгляд был устремлен куда-то за стену.
Потом он вдруг встряхнулся и сказал:
– Ужинать я сегодня буду в Филадельфии.
– С кем? Один?
Он заговорил с Ядвигой на идише:
– Один. То есть это ты так думаешь. Я буду ужинать с царицей Савской! Я такой же книгопродавец, как ты – жена папы римского. Этот прощелыга-рабби, на которого я работаю… но не будь его, мы бы с тобой подыхали с голоду. А эта женщина из Бронкса – вообще настоящий сфинкс. Сам удивляюсь, как вы трое до сих пор не свели меня с ума. Пиф-паф!
– Говори, чтобы я понимала!
– А что ты хочешь понять? «Во многой мудрости много печали», – рек Екклесиаст. Истина еще всплывет – не сейчас, так в будущей жизни, при условии, что от наших чахленьких душ хоть что-то останется. Если нет, придется обойтись без истины…
– Еще кофе?
– Да, еще кофе.
– Что там в газете пишут?
– Пишут, что мир заключили, но это ненадолго. Скоро эти буйволы опять полезут на рожон. Им никогда не надоедает.
– Где полезут?
– В Корее, в Китае… повсюду.
– По радио говорят, что Гитлер жив.
– Даже если один Гитлер помер, еще миллион метит на его место.
Ядвига помолчала. Оперлась на метлу. Потом сказала:
– Соседка – которая с седыми волосами и живет на первом этаже – говорит, что я могу зарабатывать двадцать пять долларов в неделю на фабрике.
– Хочешь пойти работать?
– Мне скучно одной дома. Но все фабрики очень далеко. Были б поближе, пошла бы.
– В Нью-Йорке все далеко. Любо ездишь подземкой, либо сидишь, как пришитая.
– Я английского не знаю.
– Можешь пойти на курсы. Если хочешь, я тебя запишу.
– Та старуха сказала – кто не знает алфавит, не берут.
– Я тебя научу.
– Когда? Тебя вечно дома нет.
Герман знал: это правда. В ее возрасте учиться трудно. Всякий раз, рисуя три кружочка вместо подписи, она заливалась краской и потела. Ей с трудом удавалось произносить даже самые простые английские слова.
Обычно Герман понимал ее польское просторечие, но по ночам, в порыве страсти, она иногда начинала лопотать что-то совершенно ему непонятное – никогда он раньше не слышал таких слов и выражений. Может, то была речь древних сельских племен, еще из языческой эпохи? Герман давно сообразил, что в мозгу хранится много такого, чего за один жизненный срок не соберешь. Гены помнят стародавние времена. Даже Войтуш и Марьяна, похоже, владели языком, унаследованным от многих поколений попугаев. Они явно умели поддерживать беседу, а то, как вдруг оба сразу устремлялись в одном направлении, говорило о том, что птицы читали мысли друг друга.
Герман же и для самого себя оставался загадкой. Он постоянно ввязывался в какие-то безумные передряги. Мошенник, вероотступник – да еще и лицемер. Проповеди, которые он писал для рабби Лемперта, были позором и насмешкой.
Герман поднялся, подошел к окну. В нескольких кварталах вздымались океанские волны. С набережной и Серф-авеню долетали привычные звуки летнего утра. А вот на улочке между Мермейд и Нептун-авеню стояла тишина. Дул легкий ветерок: деревьев здесь росло мало. В кронах щебетали птицы. Прилив принес запахи рыбы и чего-то невнятного – вроде как гнили. Герман высунул голову из окна и увидел старые затонувшие суда, брошенные в заливе. К склизким бортам присосались всякие закованные в панцирь существа – то ли живые, то ли погруженные в первобытный сон.
Герман услышал, как Ядвига произнесла с укором:
– Кофе стынет. Садись-ка обратно за стол!
3Герман вышел из квартиры, бегом спустился по лестнице. Если быстренько не исчезнуть, Ядвига может его окликнуть. Когда он уезжал из дома, она каждый раз прощалась с ним так, будто в Америке пришли к власти нацисты и жизнь его в опасности. Прижималась горячей щекой к его щеке, умоляла не попадать под машину, не забывать кушать, обязательно ей звонить. Льнула к нему с собачьей преданностью. Герман ее часто поддразнивал, называл глупышкой, но ни на миг не забывал о том, скольким она ради него пожертвовала. Ядвига была столь же честной и прямолинейной, сколь он был коварен и лжив. И все равно не мог он сидеть с ней днем и ночью.
Герман с Ядвигой жили в старом доме. Здесь поселились многие бежавшие из Европы пары, которые нуждались в свежем воздухе для поправки здоровья. Они ходили молиться в маленькую синагогу поблизости, читали газеты на идише. В жаркие дни выносили на тротуар скамейки и складные стулья, усаживались в кружок, болтали о Старом Свете, о своих американских детях и внуках, о крахе 1929 года на Уолл-стрит, о целительных свойствах паровых ванн, витаминов и минеральных источников в Саратога-Спрингс.
Германа иногда подмывало свести знакомство с кем-нибудь из этих евреев и их жен, но он вынужден был их избегать в силу сложных жизненных обстоятельств. Вот и сейчас он стремительно сбежал по шаткой лестнице и сразу же свернул направо – прежде чем кто-то из них успеет его перехватить. Он опаздывал на работу к рабби Лемперту.
Контора, где трудился Герман, находилась в здании на Двадцать третьей улице, рядом с Четвертой авеню. К станции подземки на Стилвелл-авеню он мог пройти по Мермейд, Нептун или Серф-авеню, а мог по набережной. У каждого из маршрутов были свои достоинства, но сегодня он выбрал Мермейд-авеню. На этой улице царил восточноевропейский дух. На стенах домов все еще висели прошлогодние афиши, где анонсировались выступления канторов и раввинов и перечислялись цены мест на синагогальных скамьях во время осенних праздников. Из ресторанов и кафетериев пахло куриным супом, кашей, рубленой печенкой. В булочных продавали бейглы и яичное печенье, штрудели и пирожки с луком. Перед одной из лавок женщины вылавливали из бочек соленые огурцы.
Герман не мог похвастаться отменным аппетитом, но после голодных лет нацистской оккупации всегда воодушевлялся при виде пищи. Солнечный свет плясал по ящикам и корзинам с апельсинами, бананами, черешней, клубникой и помидорами. Здесь евреям позволено жить без всяких ограничений! И на улице, и в проулках мелькали вывески еврейских школ. Имелась даже школа на идише. Герман шагал вперед, а взгляд его выискивал укрытия на случай, если нацисты доберутся до Нью-Йорка. Где тут поблизости выкопать бункер? Можно ли спрятаться на шпиле католической церкви? Он никогда не был в партизанах, но теперь часто прикидывал, с какой позиции удобнее будет стрелять.
На Стилвелл-авеню Герман свернул направо, в лицо ударил горячий ветер, пропитанный сладким запахом попкорна. Зазывалы заманивали прохожих на представления и аттракционы. Тут были карусели, тиры, медиумы, предлагавшие за пятьдесят центов вызвать духов умерших. У входа в метро какой-то итальянец с воспаленными глазами бил длинным ножом по железной штанге, раз за разом повторяя одно и то же слово – громко, так что оно вырывалось из общего гвалта. Он продавал сахарную вату и мягкое мороженое, которое таяло, как только его положат в рожок. На другой стороне набережной за копошением тел сверкал океан. Германа каждый раз изумляли насыщенность света, изобилие и свобода – при низкопробности всего вокруг.
Он спустился в подземку. Из поездов торопливо выходили пассажиры, в основном молодые. В Европе Герман никогда не видел на лицах такой дикости. Здесь молодежь, похоже, была одержима стремлением радоваться жизни. Парни бегали, вопили, бодались, как бараны. Среди них было много темноглазых, низколобых, курчавых – итальянцы, греки, пуэрториканцы. Девушки, малорослые, с широкими бедрами и высокой грудью, держали в руках сумки с едой, одеяла, которые они расстелют на пляже, лосьон от загара и зонтики – защищаться от солнца. Они хихикали и жевали жвачку.
Герман поднялся по лестнице на линию L, скоро подошел поезд. Из открывшейся двери вагона пахнуло жаром. Гудели вентиляторы. Голые лампочки слепили глаза, на красном цементном полу валялись газеты и шелуха от арахиса. Полуголые чернокожие мальчишки начищали желающим обувь, встав у их ног на колени, будто поклоняясь древним кумирам.
На сиденье лежала оставленная кем-то газета на идише, Герман взял ее, просмотрел заголовки. Сталин заявил в интервью, что возможно сосуществование коммунизма и капитализма. В Китае продолжаются бои между красными и чанкайшистами. На внутренних полосах расписывались ужасы Майданека, Треблинки, Освенцима. Уцелевший очевидец рассказывал о трудовых лагерях на севере России. Герман думал, что давно невосприимчив к подобным ужасам. И все же каждый из них его потрясал. Статья заканчивалась обещанием, что в будущем возникнет система общественного устройства, основанная на равенстве и справедливости, тогда-то и излечатся все болячки мира.










