Забытые страницы криминальной истории России. Книга 1
Забытые страницы криминальной истории России. Книга 1

Полная версия

Забытые страницы криминальной истории России. Книга 1

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Далее расследование покатилось по накатанной колее: в последние дни ноября 1850 года все обвиняемые побывали на передопросах, в ходе которых отвечали на уточняющие вопросы следователей относительно мотивов убийства Симон-Дюманш. Самым кратким в ответах оказался Галактион Кузьмин, заявивший членам Следственной комиссии, что «Дюманш его очень часто бивала и большей частью безвинно». Наиболее развёрнутые показания дал Ефим Егоров, поимённо назвавший четырёх крепостных девушек, пострадавших за последние годы по вине француженки.

Члены комиссии чрезвычайно заинтересовались этим обстоятельством и 5 декабря вызвали на допрос Сухово-Кобылина. Его попросили ответить на ряд вопросов, связанных с условиями жизни слуг Дюманш. Напомним, все они были крепостными Сухово-Кобылина, и хозяин по закону нёс ответственность за их жизнь и здоровье.

Надо сказать, что о фактах избиения Луизой своих слуг московские власти были прекрасно осведомлены: ещё 11 января 1850 года (то есть за 10 месяцев до убийства француженки) 24-летняя Настасья Никифорова, служанка Симон-Дюманш, принесла официальную жалобу московскому военному губернатору графу Закревскому на постоянные побои со стороны хозяйки. Проведённое расследование подтвердило обоснованность жалобы. Причём о постоянных избиениях Луизой слуг властям сообщили не только сами слуги, но и соседи (что лишний раз подтверждает прекрасную звукопроницаемость стен, о чём уже упоминалось выше). Симон-Дюманш признала себя виновной, заплатила Никифоровой 10 рублей серебром и дала московским властям официальную подписку в том, что «от ссор будет воздерживаться».

Именно поэтому в ходе допроса 5 декабря 1850 года Сухово-Кобылину было невозможно утверждать, будто прислуга Симон-Дюманш возвела на неё «напраслину». Он довольно неопределённо высказался в том духе, что ему, дескать, дворня никогда на Симон-Дюманш не жаловалась. И стремясь убедить следователей в своём добром отношении к прислуге, Сухово-Кобылин высокопарно заявил, что «с тех пор, как он управляет домом своим, никто ни из людей его, ни из живших у Дюманш слуг наказан не был». Трудно сказать, поверили ли этому допрашивавшие, но из дневника старшей сестры Сухово-Кобылина — Елизаветы — мы знаем, как в действительности вёл себя в домашней обстановке этот человек: «Он стал ещё более требовательным, ещё большим формалистом и, главное, большим деспотом. Теперь раздаётся кричащий голос не маменьки уже, а его; вне себя от возмущения он даёт пощёчины [прислуге — прим. автора] и бьёт тарелки». Такой вот милый потомственный дворянин, окончивший два университета и никогда не наказывавший слуг! Впрочем, можно допустить, что бить крепостных девок по щекам и швырять им в головы тарелки в понимании Александра Васильевича вовсе не было наказанием!

Но даже не этим допрос 5 декабря важен для понимания фабулы расследования. Дело в том, что именно на этом допросе следствие впервые заинтересовалось письмами, найденными в бумагах Сухово-Кобылина. Первое из двух писем на французском языке содержало упрёки в адрес Симон-Дюманш и выглядело закамуфлированной угрозой в её адрес. Текст второго, также адресованного, без всяких сомнений, Луизе Симон-Дюманш, был таков: «Милая маменька, мне придётся на несколько дней остаться в Москве. Зная, что Вы остались на даче лишь для разыгрывания своих фарсов и чтобы внимать голосу страсти, который, увы, называет Вам не моё имя, но имя другого! — я предпочитаю призвать Вас к себе, чтобы иметь неблагодарную и вероломную женщину в поле моего зрения и на расстоянии моего кастильского кинжала. Возвращайтесь и тррррр… пещите».

Сухово-Кобылин дал довольно неуклюжие объяснения содержанию писем. О первом он высказался так: «Не могу определить, в какое время и по какому поводу оно писано». О содержании второго Александр Васильевич высказался более пространно: " […] письмо шутливое, что оказывается и из выражений оного…» Далее в протоколе допроса указано:» […] впрочем, подобные шутки он довольно часто употреблял с нею, как словесно, так и письменно, а к следствию сия шуточная угроза нисколько не может относиться к совершённому над ней убийству.» Вот так! Назвать женщину «неблагодарной» и «вероломной» — это значит просто-напросто удачно пошутить!

Впрочем, никаких видимых последствий этот допрос не имел. Сухово-Кобылин остался под подпиской о невыезде, а все обвиняемые — под стражей.

Так миновал декабрь, начался новый — 1851 год. Дело готовилось к передаче в суд, причём мотивом убийства по-прежнему называлась жестокость француженки в отношении слуг. Сухово-Кобылин почувствовал, что оглашение подобного мотива уничтожит его репутацию точно так же, как в своё время убийство любовницы графа Аракчеева — Настасьи Шумской — его крепостными безвозвратно скомпрометировало всесильного временщика. В самом деле, если в суде официально будет заявлено, что Сухово-Кобылин собственноручно избивал слуг, а любовница его безнаказанно хлестала их по щекам, била половой щёткой, швыряла в них тарелки и прочее, то на репутации благовоспитанного денди можно было «ставить крест». И пусть во многих московских домах хозяева били своих слуг, но не во всех слуги резали хозяев!

Руководствуясь именно этими соображениями, Сухово-Кобылин 18 марта 1851 года неожиданно представил Следственной комиссии весьма пространный документ, названный им «объяснение». По сути своей это было заявление, в котором Сухово-Кобылин обосновывал наличие у обвиняемых иного мотива убийства — корыстного — не имевшего к мести никакого отношения. Автор утверждал, что Ефим Егоров, инициатор убийства, задолго до преступления стал нуждаться в деньгах; он брал взаймы крупные суммы и при этом упоминал, что вскоре «получит большой куш», из которого и вернёт все долги. После убийства Симон-Дюманш Ефим Егоров якобы ходил по знакомым и предлагал в заклад либо на продажу золотые часы (как известно из описи вещей погибшей, её золотые часы пропали). Кроме того, после убийства француженки Егоров появлялся у разных людей и просил их разменять 50-рублёвую ассигнацию. Фактически Сухово-Кобылин написал донос на обвиняемого, посредством которого предполагал направить следствие в новое русло.

Примечательно, что даже в этом документе — без сомнения, весьма важном для его автора! — Сухово-Кобылин не удержался от циничного вранья. В своём «объяснении» он в который уже раз постарался убедить следователей в своих сугубо платонических чувствах к Симон-Дюманш и не без притворной горечи упомянул о «близких и дружественных отношениях её к нему в течение восьми с лишком лет, которым людская молва дала неприличное для женщины толкование […]»!

Дабы придать своему сочинению побольше убедительности, Сухово-Кобылин постарался доказать факт хищения денег у Симон-Дюманш. Сделать это было непросто, поскольку оба осмотра квартиры погибшей и её вещей в ноябре 1850 года проводились под запись в протоколах, и притом в присутствии свидетелей, среди которых были как сам Александр Васильевич, так и его зять Петрово-Соловово. Поэтому Сухово-Кобылин начал, как говорится, «заводить рака за камень» издалека; дескать, он «ясно припоминает, что собственное [его] заёмное письмо […] видел [он] на полке в углу развёрнутым и как бы брошенным, а бельё [на полке шифоньера] всё перебитым. [Ему же самому] достоверно известно, что порядок именно в шифоньерке Дюманш превосходил всякое воображение […]». Дальше больше. Сухово-Кобылин решил указать следователям на отсутствие наличных денег в квартире убитой, а затем привёл весьма обстоятельный список вещей, которые, по его мнению, похитили убийцы. В этом списке под пунктом «Ж)» упомянуто […] «бельё, кружева и платья, которых […] замечен значительный недостаток». Заявитель не поленился оценить стоимость похищенного, которая составила «по самой умеренной цене 1000 рублей серебром».

Примечательно, что сам Сухово-Кобылин ничуть не чувствовал курьёзности сделанного им заявления. В ноябре 1850 года его вовсе не смущало отсутствие денег в доме, а в марте следующего года это вдруг показалось ему подозрительным. Во время обыска он не видел следов вторжения в шифоньер Симон-Дюманш, а через пять месяцев вдруг «ясно припоминает», что «всё бельё» там почему-то было «перебито». Он упорно не признаёт существования интимных отношений с француженкой, но при этом почему-то прекрасно осведомлён о количестве и качестве её белья…

Следственная комиссия, в целом весьма благожелательно настроенная в отношении Сухово-Кобылина, изучила его «объяснение» от 18 марта 1851 года с плохо скрываемым раздражением. В специальном постановлении, датированном 20 марта, комиссия не без сарказма напомнила автору, что он прежде не упоминал о беспорядке в шифоньере, хотя и подписывал протокол обыска. Поданное им «объяснение» комиссия постановила «оставить без исследования», другими словами, автору корректно указали на то, что ему не верят.

Но вскоре после этого в «деле Симон-Дюманш» произошёл в высшей степени малопонятный поворот, о подлинной сути которого спустя полтора столетия весьма непросто составить верное представление. 28 марта 1851 года члены Следственной комиссии были приглашены в дом Александра Васильевича Сухово-Кобылина, где на чердаке деревянного флигеля были обнаружены принадлежавшие Симон-Дюманш вещи: часы на золотой цепи, две золотые булавки, брошка и портмоне. Это был тайник, якобы заложенный Ефимом Егоровым в ночь убийства француженки.

Из материалов дела невозможно понять, откуда стало известно о существовании тайника. Сам Егоров никаких заявлений на этот счёт не делал. Более того, в ноябре предыдущего года он утверждал, что взятые у Симон-Дюманш вещи «кинул за Пресненскою заставою в поле […]». Если информация о существовании тайника стала известна сыщикам от самого Егорова, то непонятно, что заставило его признаться в этом в марте, а не в ноябре. Признание в ноябре было бы для него гораздо предпочтительнее, поскольку выглядело бы как доказательство раскаяния и чистосердечности признательных показаний.

Видимо, у членов Следственной комиссии тоже возникли вопросы о происхождении тайника, потому что на следующий день они назначили очные ставки Сухово-Кобылина со всеми обвиняемыми. Александр Васильевич приехал на заседание комиссии и подал очередное своё письменное «объяснение», в котором потребовал этих очных ставок не проводить. «Чувствуя здоровье своё […] потрясённым до самого основания […], от очных ставок с людьми [меня — прим. А. Ракитина] уволить», — написал Сухово-Кобылин в этом любопытном документе.

Самое любопытное в этой истории заключается в том, что Следственная комиссия безропотно приняла к исполнению пожелание Сухово-Кобылина и более не тревожила его очными ставками. Интересно, не правда ли? Проведение очных ставок в этом расследовании почему-то напрямую зависело от желания свидетеля…

Прошло менее месяца, и уже 20 апреля 1851 года Следственная комиссия представила московскому военному генерал-губернатору графу Арсению Андреевичу Закревскому рапорт, в котором сообщала об окончании розыска и изобличении виновных. Сухово-Кобылин и Нарышкина (Кнорринг) были освобождены от подписок о невыезде. И первый тут же выехал из Москвы.

Он прибыл в Санкт-Петербург, где 10 июня 1851 года подал прошение на имя Императора Николая Первого. Прошение это было дополнено пространной запиской о ходе расследования, написанной собственной рукой Сухово-Кобылина. Цель этого весьма неординарного шага была выражена в следующих словах прошения: «У меня одна цель, одна необходимость: от священного лица Вашего желаю слышать, что я невинен, и тогда спокоен, благословляя Милость и Правосудие Ваше, возвращусь в дом мой». Другими словами, Сухово-Кобылин вознамерился получить от Императора своего рода индульгенцию от возможных новых обвинений в связи с «делом Симон-Дюманш». Очень странный шаг, особенно принимая во внимание, что в это самое время сознавшиеся убийцы уже семь месяцев сидели в тюрьмах и готовились к суду. Видимо, на сердце Александра Васильевича было очень тревожно, раз он решился побеспокоить Монарха…

Государь, не склонный к необдуманным поступкам и легковесным суждениям, пожелал ознакомиться с обстоятельствами расследования и попросил графа Орлова, главноуправляющего Третьим отделением и шефа жандармов, подготовить доклад по «делу француженки Симон». Это пожелание вызвало переписку между графом Александром Фёдоровичем Орловым и московским военным генерал-губернатором. Примечательно, что в этой переписке московский генерал-губернатор Закревский назвал вещи своими именами: он прямо написал о любовной связи Сухово-Кобылина и Симон-Дюманш и отверг предположения о меркантильной подоплёке убийства, заявив, что прислуга убила свою хозяйку «за жестокое с ними обращение». То есть можно с уверенностью утверждать, что попытки Сухово-Кобылина ввести следствие в заблуждение ни к чему не привели, и официальные документы это прекрасно подтверждают.

В августе 1851 года первого из обвиняемых — Ефима Егорова — направили в Московский надворный суд Первого департамента. Там Егоров заявил, что Сухово-Кобылин имел намерение оставить Симон-Дюманш, поскольку с середины 1850 года увлёкся Надеждой Нарышкиной (Кнорринг). Это было известно француженке, которая чрезвычайно негодовала и свою злость срывала на прислуге.

Данное заявление требовало проверки, и суд направил повестку по московскому адресу проживания Сухово-Кобылина. Однако быстро выяснилось, что Александра Васильевича в Москве нет, и это вызвало немалый переполох в полиции. В розыски Сухово-Кобылина пришлось вмешаться даже московскому военному генерал-губернатору, который официальным отношением на имя санкт-петербургского военного генерал-губернатора просил последнего выслать разыскиваемого в Москву. Однако оказалось, что Сухово-Кобылин покинул северную столицу еще 20 августа. Куда он направился, никому не было известно.

Лишь 10 сентября 1851 года Сухово-Кобылин приехал в Москву и уже через три дня явился в надворный суд, где умудрился дать насквозь лживые показания. Присяга не смутила потомственного дворянина и не сподвигла на откровенность. Сухово-Кобылин не моргнув глазом заявил, что «с Нарышкиной он никогда никакой связи не имел, и сии показания повара его суть клевета […]», что «он никогда от Дюманш не удалялся […]. Любовной связи с нею он никогда не имел. […]. Его отношения к умершей, при всей их короткости, никогда не переходили за пределы нравственного приличия. […], близость эта дала повод людской молве перетолковать отношения их в обидную для женщины сторону.» Особый цинизм этой лжи состоит в том, что Надежда Нарышкина в том же самом 1851 году уже родила от любовной связи с Сухово-Кобылиным ребёнка. Девочку назвали Луизой, в 1883 году Сухово-Кобылин официально её удочерил. Она прожила долгую жизнь, вышла замуж за графа Фальтана и умерла в 1940 году.

Сухово-Кобылин мог лгать в суде, но нам с высоты полутора столетий хорошо видна его ложь. И с большой уверенностью можно утверждать, что поскольку Сухово-Кобылин лгал, значит, оппонент его — Ефим Егоров — говорил правду. И неслучайно очной ставки с Егоровым так боялся Александр Васильевич — он знал, что его утончённая дворянская душа может не вынести напряжения прямого психологического конфликта.

В тот же день — 13 сентября 1851 года — в суд были вызваны все обвиняемые, которые под присягой подтвердили, что в ходе следствия они не подвергались «допросам с пристрастием» и свои показания давали добровольно. Суд на этом и закончился: дело по причине сознания обвиняемых представлялось простым, и потому Первый департамент Московского надворного суда в тот же день вынес приговор. Обвиняемые осуждались: Ефим Егоров — к лишению прав состояния, 90 ударам плетью, клеймению и ссылке в каторжные работы на 20 лет; Галактион Кузьмин — к лишению прав состояния, 80 ударам плетью, клеймению, ссылке в каторжные работы на 15 лет; Прасковья Иванова — к лишению прав состояния, 80 ударам плетью, ссылке на работы на заводах сроком 22 года и 6 месяцев; Пелагея Алексеева — к лишению прав состояния, 60 ударам плетью и ссылке в каторжные работы на 15 лет.

Примечательно, что суд особо оговорил неисполнение вынесенного приговора. Дословно это прозвучало так: «Но, не приводя мнения сего в исполнение, прежде оное вместе с делом […] представить на ревизию в Московскую палату уголовного суда […].» То есть суд на всякий случай решил переложить ответственность за окончательное решение на вышестоящую инстанцию. Что и говорить, довольно любопытный казус, отражающий цинизм и трусость судей. Момент этот, видимо, требует более развёрнутого объяснения. Император Николай Первый — как бы ни хулил его Александр Герцен — был сторонником смягчения уголовного судопроизводства и отмены крепостного права. Особенно это стало заметно в период после 1840 года, когда власть Монарха особенно упрочилась. В этот период отечественное дворянство, напуганное разговорами о возможном смягчении наказаний и отмене крепостничества, направляло к Николаю Первому делегации, умоляя его не допустить смягчения внутренней политики, угрожая в противном случае крахом государственности.

Статистика применения телесных наказаний в армии и на флоте свидетельствует об абсолютном уменьшении числа наказаний и относительном смягчении их тяжести в указанный период. Известно, что Император приказал штрафовать судей, приговаривавших осуждённых к 200 и более ударам плетью. Негодование Императора вызывали случаи смерти осуждённых в результате порки. Такова историческая правда — именно сопротивление дворянства не позволило отменить крепостничество Александру Первому и Николаю Первому! Очевидно, московские судьи знали о том, что Монарх проинформирован о сущности «дела Симон-Дюманш», а потому боялись слишком суровым приговором вызвать его возмущение. Именно поэтому они и направили приговор на ревизию в суд высшей инстанции.

Московская Уголовная Палата рассматривала «дело об убиении Симон-Дюманш» в двух заседаниях — 30 ноября и 10 декабря 1851 года. В целом решения первого суда были оставлены без изменений, лишь несколько смягчены оказались наказания женщин: Аграфена Иванова приговаривалась к работам на заводах сроком на 20 лет и 3 месяца (вместо 22 лет и 6 месяцев согласно первому приговору), а Пелагея Алексеева — к 55 ударам плетью (вместо 60) и ссылке в каторжные работы на 13 с половиной лет (вместо 15 лет первоначально). Приговор Уголовной Палаты примечателен тем, что в нём прямо говорится об изобличении Сухово-Кобылина в лжесвидетельстве при попытке скрыть от следствия наличие интимных отношений с погибшей. За сожительство с женщиной вне брака Палата обязала Сухово-Кобылин подвергнуться церковному покаянию.

Казалось бы, дело кончено. Виновные сознались, суд приговорил их к наказанию.

Но так только казалось…

Уже 15 декабря 1851 года самый молодой из осуждённых — Галактион Кузьмин — написал в Правительствующий Сенат ходатайство о пересмотре дела. А через несколько дней аналогичные прошения написали Аграфена Иванова и Ефим Егоров. Содержание направленных по инстанциям бумаг вызвало у московской администрации состояние, близкое к шоковому. И было отчего затрепетать судейским чиновникам!

В собственноручно написанном заявлении (если быть совсем точным, то этот документ в те времена назывался «рукоприкладство», то есть приложение руки автора) Кузьмин разнёс в пух и прах как порядок проведения следствия по «делу Дюманш», так и его результат. Прежде всего он указал на то, что по записям 8-й (проведённой в 1833 году) переписи крепостного населения России он показан рождённым в 1830 году. То есть на момент расследования и суда ему было 19 и 20 лет соответственно. Совершеннолетие по законам Российской Империи наступало в возрасте 21 года, а это значило, что Галактион Кузьмин не подлежал суду Московской Уголовной Палаты. Другими словами, московские законники, не потрудившись проверить метрику обвиняемого, допустили серьёзнейшую юридическую ошибку. Уже одно это делало приговор суда ничтожным!

А далее Галактион Кузьмин по пунктам разобрал проведённое Следственной комиссией Шлыкова расследование. Он напомнил о многочисленных бурых пятнах во флигеле, занятом Сухово-Кобылиным. Происхождение этих пятен следствие так и не выяснило. Кто и когда замывал эти пятна, кто очищал штукатурку (да так и не очистил до конца), следствие, опять-таки, выяснить не пожелало! Кузьмин справедливо указал в своём заявлении, что никто из полицейских чинов не предпринимал проверок показаний Сухово-Кобылина, которые раз от раза существенно видоизменялись. В своих первых показаниях Сухово-Кобылин ничего не говорил о последней записке Симон-Дюманш к нему; кроме того, он фактически не имел alibi на ночь убийства (так как находился в гостях у Нарышкиной до 2-х часов ночи, но во сколько именно он ушел оттуда, никто из гостей не видел, а карету в тот вечер он не велел закладывать и ходил по ночной Москве пешком). Дальше — больше! Галактион Кузьмин указал на то, что имущество Симон-Дюманш (якобы украденное Егоровым) на самом деле забрал крестьянин Савин Карпов, которого 9 ноября 1850 года Сухово-Кобылин направил на квартиру Симон-Дюманш именно с этой целью. Карпов, работавший плотником, имел при себе стамеску, молоток и клещи для того, чтобы взломать мебельные замки, если это потребуется. Таким образом, ещё до опознания тела убитой (оно состоялось, напомним, 10 ноября 1850 года) Сухово-Кобылин послал своего человека в её квартиру забрать ценное имущество… А затем написал заявление об исчезновении ценностей!

Но даже не это было самым шокирующим в заявлении Кузьмина. Он первым из осуждённых по «делу Дюманш» написал о том, как же именно следствие получило признательные показания подозреваемых. Имеет смысл процитировать дословно эту часть заявления Кузьмина; оно очень красноречиво (необходимо пояснить, что Кузьмин пишет о самом себе в третьем лице, то есть «он», «его»): «Был он обольщён господином частным приставом Хотинским 1850 года ноября 15-го, который показывал собственноручное письмо господина его, Сухово-Кобылина; в оном письме он [Cухово-Кобылин] писал, чтобы он, Галактион, принял на себя участие в убийстве Дюманш, за что обещал, и писано было то в письме, и что оное письмо он сам читал из рук господина частного [пристава], за что обещано ему, Галактиону, вечную свободу и отпускную со всем его семейством, а именно: с отцом, матерью, братьями и сёстрами, сверх сего денег 1050 рублей ассигн [ациями] […]; когда он был послан в Яузскую часть на содержание, то подсадили к нему их домового управляющего рядом с его нумером [то есть камерой — прим. автора], в котором есть сквозь стену щель, и [управляющий] показал ему письмо, также в начале письма обольщал, а потом угрожал, что всё равно, ежели ты не сознаешься и не примешь на себя, то пропал — ты и твоё семейство […]».

Еще более интересным следует признать заявление Ефима Егорова. Последний очень педантично разобрал улики, собранные против него, и методично опровергнул их. Уже в самом начале своего заявления Егоров указал на существование у него надежного alibi: девять (!) человек дворовых людей могли подтвердить, что он с 21:00 часа 7 ноября по 8.00 часов 8 ноября 1850 года находился с ними в одной комнате. Ефим Егоров назвал поимённо всех тех людей, с которыми ночевал тогда в одной комнате. Из-под такого присмотра незаметно не выскочишь на улицу! Напомним, что дом Сухово-Кобылина, в котором спал Егоров, был отделён от квартиры Симон-Дюманш довольно большим расстоянием; Егорову просто-напросто не хватило бы времени на все те перемещения, которые ему пришлось бы совершать согласно официальной версии (пройти от дома Сухово-Кобылина до дома графа Гудовича, совершить там убийство, одеть тело и вывезти его за пределы города, вернуться назад, выпить вина с женщинами-подельницами, сходить в трактир с Кузьминым и выпить там и, наконец, вернуться из трактира в дом Гудовича, а оттуда — в дом Сухово-Кобылина, где в шесть часов утра он якобы опять улёгся спать).

Осуждённый прямо назвал причину, побудившую его к самооговору: «бесчеловечные истязания частного пристава Стерлигова».

Процитируем, о каких именно истязаниях шла речь: «1-е) крутили ему самой тоненькой бечёвкой руки столь крепко назад, что локти заходили один за другой, таким образом он оставался связанным от двух часов пополудни и до первого часа пополуночи [то есть более 10 часов — прим. автора]; 2-е) связанного таким образом вешали на вбитый в стене крюк так, что он оставался на весу по несколько часов, не давали ему пить целые сутки, кормя его одной селёдкой и вдобавок, когда он находился связанным, в висячем положении, господин Стерлигов собственноручно наносил чубуком сильные удары по ногам, по рукам и голове. Сознавая свою невинность, он, сколько в силах был, переносил [побои] с терпением; но когда совершенно ослабел, то решился принять на себя то ужасное преступление, дабы избавиться от бесчеловечных испытаний […]».

На страницу:
4 из 7