
Полная версия
Информационный Вавилон
III. Легенда первая — о пчёлах и нетленном теле
— Брат Джероламо пришёл к нам пятьсот лет назад, — заговорил настоятель, и голос его в гулком нефе зазвучал глуше, древнее. — Уже стариком. Был он аптекарь, травник, знал языки, которых здесь никто не понимал, и привёз с собой сундук бумаг да странные семена в холщовых мешочках. Монахи его сторонились: шептали, будто водил он дружбу с каким-то французским звездочётом, что предсказывал будущее. — Старик хитро глянул на Сергея. — Но я вижу, вам это имя знакомо.
Сергей промолчал, чувствуя, как холодеют ладони.
— Так вот. — Отец Бенедетто остановился перед боковым алтарём. — Когда Джероламо умер, случилось то, о чём не пишут даже в монастырской хронике, — только передают из уст в уста. Тело его не стали хоронить сразу: стояла жара, ждали епископа из Рима. Положили в нижней крипте, на камне. А наутро братья спустились — и обомлели. Всё тело старика покрывали пчёлы. Живой золотой панцирь. Они не жалили, не улетали — сидели плотно, как кольчуга, и тихо гудели. И запах… — старик прикрыл глаза, — запах стоял не тлена, а мёда и роз. Девять дней пчёлы стерегли тело. На десятый поднялись разом, вылетели в окно крипты — и больше их никто не видел. А тело осталось нетленным. Лежит и поныне.
— Поныне? — переспросила Лючия. Впервые за день в её голосе Сергей расслышал что-то настоящее — не игру, а живое, детское изумление.
— Идёмте. Покажу. Если не боитесь.
IV. Крипта блаженного и тайный родник
Они спустились в нижнюю крипту — ещё глубже, чем подземная библиотека, по узкой витой лестнице, стёртой подошвами тридцати поколений. Воздух здесь был холоден и влажен, и тот же сладковато-горький запах — мёда, роз, ладана — сделался гуще, осязаемее. И всё отчётливее слышалось то, что Сергей уловил ещё наверху: журчание воды.
— Вы слышите? — спросил он.
— Слышу, — кивнул старик. — Это он. Наш источник. Сейчас.
Крипта открылась перед ними — низкая, сводчатая, древнее всего, что Сергей видел сегодня. И в самом её центре, в выдолбленной прямо в скале чаше, тихо бил родник. Вода поднималась из чёрной глубины беззвучными толчками, переливалась через край каменной чаши и уходила в узкую щель в полу, чтобы пропасть где-то в недрах холма. Над водой стелился еле заметный пар, и в свете лампы капли на сводах вспыхивали, как россыпь монет.
— Fons Hieronymi, — тихо сказал настоятель. — Источник Джероламо. Тайный родник. О нём нет ни в одной книге — только в нашей памяти. Когда старик пришёл сюда умирать, воды здесь не было: сухая яма, и всё. А в ночь его смерти — забил. Сам собой. С тех пор не иссякал ни в одну засуху, даже когда пересыхали все колодцы в округе. — Старик зачерпнул ладонью, отпил. — Вода тёплая. Понимаете? Тёплая, как слеза. И солёная — чуть-чуть. Будто земля плачет.
Сергей опустился на колено и тоже коснулся воды. Она и вправду была тёплой — неестественно, для подземелья, тёплой. И на языке остался слабый солоноватый привкус — и тот же, неуловимый, аромат роз.
«Слеза севера», — снова мелькнуло у него в голове. И тут же другая мысль, холодная, профессиональная: рецепт. Если первый ингредиент — вода, то не любая. Эта.
— Люди верят, — продолжал старик, — что эта вода показывает правду. Кто посмотрит в чашу с чистым сердцем — увидит своё отражение. А кто пришёл со злым умыслом или с ложью на душе — не увидит ничего. Чёрную воду, и всё.
И тут Сергей сделал то, чему учился двадцать лет. Он не стал смотреть в воду сам.
Он посмотрел на Лючию.
Она стояла на коленях у чаши, склонившись над тёмной водой, и лицо её отражалось в ней — ясное, живое, чуть испуганное. Отражалось. Чётко. Сергей и сам не знал, чего ждал, — но выдохнул с облегчением, которого устыдился.
А Лючия вдруг тихо сказала, не поднимая глаз:
— Моя мать возила меня к такому источнику. В детстве. Я долго болела, и она верила… — Лючия осеклась, словно сказала лишнее. — Глупости. Простите. Вода просто вода.
Но Сергей уже видел: на её ресницах блеснуло. По-настоящему. И эта вторая, непрошеная слабость — после ежа на дороге — окончательно его обезоружила.
«Нет, — подумал он почти с отчаянием. — Не может человек так играть. Слёзы по матери не подделать».
И всё же холодный голос внутри, тот, что спас ему жизнь дважды, не умолкал: а вдруг именно на это и расчёт?
V. Нетленный
В дальней нише, за кованой решёткой, в стеклянном саркофаге, лежал монах.
Сергей подошёл вплотную — и почувствовал, как по спине пробежал озноб. Тело брата Джероламо не истлело. Кожа цвета старого пергамента туго обтягивала скулы, руки были сложены на груди, и в них — высохшая ветвь чего-то, отдалённо похожего на лавр. Но самым жутким было лицо. На губах мертвеца застыла улыбка. Не оскал высохших мумий — а тихая, всезнающая улыбка человека, которому открылось то, чего живым видеть не дано.
— Он улыбается уже пятьсот лет, — тихо сказал настоятель. — Реликвия не признана Ватиканом. Трижды приезжали комиссии. Трижды уезжали в молчании. Один кардинал, говорят, после этой крипты отказался от сана и ушёл в затворники. А простой народ ходит сюда тайком — лечиться. Кладут под решётку записки с просьбами. Особенно те, кто… — старик помедлил, — кто хочет увидеть будущее. Или, наоборот, отчаянно хочет его не знать.
Сергей опустил взгляд. У подножия саркофага, в щелях решётки, белели свёрнутые бумажки — десятки, сотни записок.
И вдруг он заметил среди пожелтевших, истлевших клочков одну записку — совсем свежую. Белую. Недавнюю.
Он не успел её разглядеть.
— А вот этого, — резко сказал отец Бенедетто, и в голосе старика лязгнул металл, — трогать нельзя. Чужие просьбы не читают, синьор. Это всё равно что вскрыть чужое письмо. — Он посмотрел на Сергея в упор. — Хотя вы, я слышал, как раз по этой части — читать чужие письма?
У Сергея пересохло во рту. Откуда старик знает его ремесло? В письме из Ватикана значилось лишь «исследователь».
VI. Камень, что плачет
Настоятель повёл их к дальней стене, где из тёмного туфа выступал гладкий, отполированный до блеска валун.
— А это, — сказал он, — родной брат нашего источника. Pietra che piange. Камень, который плачет. Раз в год, в ночь смерти блаженного, с тринадцатого на четырнадцатое июля, по нему стекают капли — те же, тёплые и солёные. Учёные говорят: конденсат, влажность от родника. — Старик пожал плечами. — Может, и так. Только конденсат не выбирает себе одну ночь в году. И не пахнет розами.
Сергей коснулся камня. Сухой и холодный. И всё же под пальцами — странная, едва уловимая вибрация, будто глубоко внутри что-то жило. Будто там, в толще камня, пульсировала та же тёплая вода.
Он отдёрнул руку, словно обжёгся.
VII. То, чего нельзя считать
Уже выходя, Сергей заметил странность: в нефе было тринадцать колонн, и тринадцатая, в самом тёмном углу, стояла словно лишняя — кривая, врезанная позже и грубее остальных.
— Не считайте их, — спокойно сказал настоятель, не оборачиваясь. — Дурная примета. Их всегда выходит то двенадцать, то тринадцать, то четырнадцать — никто дважды не насчитал одинаково. Говорят, тринадцатую поставил сам Джероламо. И говорят, — старик понизил голос, — что за ней он что-то замуровал. Не бумаги — предмет. Брат Паоло называл его «оком». Плоский, вроде диска, с прорезями, а лицом — как зеркало, гладкий до черноты. Без него, мол, писанное блаженного не прочесть: сколько ни бейся над буквами, они молчат. Наложишь на страницу, глянешь в отражённое — и слова сами станут в ряд. Ключ, а не клад. Так Паоло сказывал. Мы не трогаем. Боимся.
Сергей и Лючия переглянулись. И в этом взгляде — впервые — не было ни флирта, ни игры. Было одно, общее на двоих: они оба услышали слово «ключ».
— Святой отец, — осторожно начал Сергей, — а эту колонну… кто-нибудь пытался…
— Десять лет назад, — перебил старик, и лицо его потемнело. — Тот господин. Француз. Или швейцарец. Он тоже спросил про колонну. В ту же ночь у нас пропала тетрадь блаженного. А наутро… — отец Бенедетто перекрестился, — наутро заплакал камень. Не в июле. В первый и единственный раз — не в свою ночь. А родник в ту ночь стал чёрным. Старый брат Паоло сказал: «Джероламо плачет, у него украли». Через неделю брат Паоло умер во сне. С улыбкой. С точно такой же, как у того, в саркофаге. — Старик помолчал. — А только бумаги те вору не впрок. Без ока — что вода в решете. Читал он их, читал — да так, видать, и не вычитал.
Старик медленно повернулся к ним.
— И запомните, синьор: то, что он спрятал, — не про вашу жизнь и не про мою. Это про всех. Потому и берегли пятьсот лет. Так что вы ищете на самом деле, синьор криптограф?
Слово повисло в холодном воздухе крипты, как удар колокола.
VIII. Письмо
Библиотеку настоятель отпер неохотно — будто отдавал ключи от собственной совести. Она пряталась этажом выше крипты, в сухом сводчатом подвале. Вдоль стен чернели дубовые шкафы; в дальнем углу темнел окованный железом ларь.
— Бумаги Джероламо — там. Что осталось после того визита. Заприте, когда закончите; ключ под Распятием. А я пойду искать визитку того господина.
Шаги его стихли наверху.
Они остались вдвоём в круге жёлтого света масляной лампы.
Сергей опустился на колени, поднял тяжёлую крышку. Пальцы сами вспомнили выучку: касайся бережно, как касаются спящего. Пропавшей тетради не было. Но почти сразу пальцы наткнулись на сложенный вчетверо лист.
Он развернул его — и задохнулся.
Бисерный почерк. Наклон влево. Слова, словно убегающие от пишущего.
Рука Нострадамуса.
Двадцать лет Сергей расшифровывал чужие тайны — от шифров кардиналов до радиограмм исчезнувших агентов. Он узнавал руку человека, как другие узнают голос. И эту руку не спутал бы ни с какой другой.
— Лючия, — голос сел. — Подойдите. Это его письмо.
Она опустилась рядом — так близко, что он ощутил тепло её плеча и слабый, горьковато-сладкий запах волос, похожий на какао. Он начал переводить — медленно, вслух, чувствуя, как пересыхают губы:
«Брат мой во Господе. Если ты читаешь сие, значит, я отошёл и тайна осталась на тебе одном. Ключ к составу я разделил надвое, дабы никто, нашедший лишь половину, не отверз ока духа себе на погибель. Первую половину ты схоронишь, где знаешь, и да напоит её живая вода. Вторую же я сокрыл там, где мы вкушали горький напиток и где я впервые увидел грядущее, — в городе воды и стекла, в доме под знаком чёрного арапа…»
Сергей умолк.
«Да напоит её живая вода». Родник. Первая половина — здесь, и связана с источником. А вторая…
— Венеция, — выдохнул он.
— Венеция, — эхом откликнулась Лючия. Снова — на полсекунды раньше него.
«Ключ к составу я разделил надвое…» Сергей знал этот приём. Так прячут шифр те, кто боится собственного текста: одна часть — что читать, другая — чем читать. Половина рецепта здесь, у воды. А «око» — за кривой колонной, гладкое, как зеркало, с прорезями. И без него, вдруг понял он, вторая половина в Венеции будет так же нема, как эти страницы были немы для вора десять лет назад. Слова есть. А прочесть нечем.
Он медленно повернул голову. Лючия смотрела на письмо, и золотые искры лампы плясали в её зрачках. И Сергей вспомнил её слёзы у источника, ежа на дороге, краску на щеках — и не смог собрать прежнего холода.
А в той части его существа, что спасала его дважды, всё же прозвучала целая фраза. И он не отмахнулся.
«Дом под знаком чёрного арапа». Казанова. Дебов. Берегись второго рецепта. И той, что слишком вовремя нашла дорогу к твоему столу.
— Что-то не так? — Лючия подняла на него взгляд. — Вы белы как мел, Сергей.
Впервые — просто по имени. И от этого у него предательски потеплело в груди.
— Всё хорошо, — солгал он, складывая письмо. И улыбнулся той улыбкой, какой улыбаются, чтобы спрятать всё. — Просто, кажется… мы едем в Венецию.
Он смотрел ей в глаза и думал: я повезу тебя с собой. И буду смотреть, кому ты звонишь по ночам. Потому что обязан. И потому что — да поможет мне Бог — мне всё ещё хочется ошибиться. И, кажется, я уже почти хочу этого больше, чем хочу оказаться правым.
IX. Безмолвие
Наверху что-то упало. Глухой тяжёлый стук — будто на каменный пол обрушился увесистый том. Или тело.
Сергей замер, всё ещё держа письмо в руке. Лючия рядом перестала дышать.
Цикады за узким окном подвала оборвали свой стрёкот — все разом, как тогда, во дворе. И в наступившем безмолвии стало слышно только одно: где-то глубоко под ними, в крипте, тихо, ровно, безучастно журчал источник.
— Отец Бенедетто? — позвал Сергей. Голос ушёл в своды и вернулся чужим.
Никто не ответил.
Он поднялся, машинально сунув письмо во внутренний карман — не отдавая себе отчёта, что делает это как вор, — и шагнул к лестнице. Лючия перехватила его за рукав. Пальцы у неё были холодные.
— Не ходите, — прошептала она. — Пожалуйста.
И вот теперь, в это мгновение, Сергей поймал последнее, чего боялся весь день. Не её ложь. Не слежку. А то, как отчаянно, всем нутром, ему хочется ей верить. Он смотрел в её испуганные глаза и не мог понять — испуг за него или испуг перед тем, что вот-вот раскроется.
— Я быстро, — сказал он и осторожно снял её руку со своего рукава.
Он поднялся по стёртым ступеням. Дверь в неф была приоткрыта. В косом вечернем свете, лившемся сквозь окна-бойницы, плавала золотая пыль.
Настоятеля нигде не было.
А посреди нефа, у подножия тринадцатой колонны — той, кривой, лишней, — лежал на плитах тяжёлый фолиант. Раскрытый. Упавший корешком вверх, как подстреленная птица. Сергей не помнил, чтобы этот том стоял здесь раньше.
Он подошёл. Наклонился.
И понял, что книга упала не сама.
На раскрытой странице, поверх латинского текста, лежала записка. Свежая. Белая. Та самая — из-под решётки саркофага, которую нельзя было трогать.
Кто-то её всё-таки достал. И оставил здесь. Для него.
Сергей развернул листок. Три слова, по-русски, знакомым почерком, которого он не видел одиннадцать лет:
«Ты опоздал. Опять».
Цикады за стеной снова запели — все разом, как ни в чём не бывало.
А снизу, из библиотеки, донёсся голос Лючии — ровный, спокойный, без тени прежнего испуга. Она говорила тихо, быстро, на языке, которого Сергей не знал.
Она говорила по телефону.
ГЛАВА
2.
Дорога на север
Машину Лючия вела сама — уверенно, как человек, который ездил этой дорогой не раз, хотя сказала, что в Италии впервые. Сергей отметил это и тут же одёрнул себя: после Фраттоккье он замечал слишком много. Так бывает, когда раскроешь один шифр, — какое-то время весь мир кажется зашифрованным, и в трещине асфальта мерещится система.
Рим остался позади мокрым серым пятном. Дворники сметали мелкий дождь, и в их ровном ходе Сергею слышался ритм — два долгих, один короткий, два долгих. Он поймал себя на том, что считает. Профессиональная болезнь. Криптограф не отдыхает никогда; его мозг ищет закономерность даже там, где её нет.
Хотя — была ли она здесь?
Копия рецепта лежала во внутреннем кармане, в плоском пластиковом файле. Оригинал — письмо из крипты — он оставил в надёжном месте ещё в Риме. С собой вёз только эту половину, ту, что сумел прочесть за одну ночь в аббатстве. Вторая осталась там, за кривой колонной, за «оком», и без зеркальной пластины была нема, как немой она осталась для вора десять лет назад. Сергей вёз половину, которую мог прочесть, — и ехал за половиной, прочесть которую было нечем. Он вообще помнил слишком много — это и сделало его тем, кем он стал.
— Ты опять ушёл, — сказала Лючия, не отрывая глаз от дороги. — Куда на этот раз?
— В дворники.
Она рассмеялась — коротко, тепло, без вопроса. И вот это её свойство — не переспрашивать, принимать его странности как погоду, — было приятнее всего. Слишком приятно. Холодный голос внутри, тот самый, что дважды спасал ему жизнь, шевельнулся: не доверяй тому, что приятно.
Сергей достал файл. Развернул на колене ксерокопию. Полстраницы, испещрённые знаками. Старопровансальский, латынь, и поверх — что-то третье, не язык вовсе, а рисунок: переплетённые линии, похожие на жилы листа или на русло реки с притоками.
— «Слеза севера найдёт кость святого», — прочёл он вслух первую строку. Перевёл сам, ещё в крипте. — «И живая вода покажет лицо. Но прежде — иди туда, где зеркало пишет наоборот».
— Зеркало пишет наоборот, — повторила Лючия. — Леонардо.
Сергей повернулся к ней так резко, что ремень врезался в плечо.
— Почему Леонардо?
— Он писал зеркально. Все его тетради — справа налево, отражением. — Она пожала плечом, легко, будто говорила очевидное. — В школе показывали. Подносишь зеркало — и читаешь.
Это было правдой. Это было совершенно правдой — и именно поэтому неправильно. Сергей сам шёл к Леонардо, но другим путём: через анаграмму в слове «зеркало», через числовой код букв, через двадцать минут расчётов в голове. А она пришла к тому же за одну секунду. Не вычислив. Вспомнив. Или почувствовав.
— Что? — спросила она, поймав его взгляд в отражении над лобовым стеклом. — Я сказала глупость?
— Нет. Ты сказала правильно. — Он помолчал. — Слишком быстро.
Что-то мелькнуло в её лице. Не испуг — Сергей знал, как выглядит испуг, видел его не раз и с той, и с другой стороны допроса. Это было другое. Тень. Будто она на мгновение услышала вопрос, которого он не задал.
— Я просто угадала, — сказала Лючия.
И впервые за два дня Сергей подумал: угадывать — это и есть её профессия?
Он не успел додумать. В зеркале заднего вида, через несколько машин позади, держался серый седан. Тот же, что стоял у выезда из Фраттоккье. Тот же, что — Сергей мог поклясться — он видел ещё в Риме, у ворот аббатства.
Он держался ровно. Не приближался, не отставал. Так ведут не того, кого хотят догнать. Так ведут того, кого хотят довести.
— Лючия, — сказал он спокойно, тем ровным голосом. — На следующем съезде уходи направо. Не к Флоренции. В сторону.
— Но Леонардо — это Винчи, нам прямо…
— Я знаю, где Леонардо. — Он не отводил взгляда от зеркала. — Сделай, как я говорю.
Она сделала. Без спора, без лишнего вопроса — мягко увела машину на узкий съезд, в холмы.
Серый седан ушёл прямо. Не свернул.
Сергей выдохнул. И тут же понял, что выдыхать рано: тот, кто умеет вести, не нервничает, когда жертва свернула. Он просто знает, что у жертвы всё равно одна дорога. Объезд по холмам вольётся в ту же трассу парой десятков километров дальше — другой в Винчи нет.
В Винчи.
Туда, где зеркало пишет наоборот.
— Серджо, — тихо сказала Лючия, когда холмы сомкнулись за ними и дождь почти стих. — За нами кто-то едет, да?
Он посмотрел на неё. На её руки на руле — спокойные. На щёку, где вчера у источника была краска, теперь смытая. На едва заметную складку у губ.
— А ты как думаешь? — спросил он.
И впервые за всю дорогу она не ответила сразу.
ГЛАВА 3. Зеркало пишет наоборот
С вставкой про египетский синий
Дом стоял на окраине Винчи, у самого подножия холма, — старая реставрационная мастерская, куда их привёл человек, чьё имя Лючия назвала только у порога. Серый седан они стряхнули ещё в холмах, на третьем безымянном повороте; но Сергей знал цену такому спокойствию и потому, входя, отметил и второй выход, и окно во двор. Оторваться — не значит уйти. Это значит выиграть час. Может быть, два.
Зеркало пахло временем.
Сергей не сразу понял, откуда это в нём — это глупое, ненаучное слово. Но он стоял перед старым венецианским стеклом в полутёмной мастерской, и в зеленоватой его глубине, как тина в стоячем пруду, дремало что-то очень давнее, и других слов не находилось. Серебро состарилось в темноте, как стареет человек, которого забыли навестить. Оно мутно держало комнату, держало его самого — и держало неохотно, будто делало одолжение.
Два дня он шёл вслепую. Два дня всё в этом деле ускользало, как мокрое мыло из пальцев, и он, который привык, что мир раскладывается перед ним на буквы и числа, впервые чувствовал себя не дешифровщиком, а тем, кого дешифруют.
И вот наконец — почва под ногами. Лист. Зеркало. Леонардо.
Вот это он умел.
Пока Лючия устраивалась у окна, Сергей обошёл мастерскую по периметру — профессиональная привычка, осмотреться прежде, чем сосредоточиться. Реставрационный хлам, застеклённые фрагменты, инструменты вдоль стены. И в дальнем углу, на отдельной подставке — небольшой кусок штукатурки с фреской, с ладонь размером, выцветший по краям. Синий. Очень синий.
— Знаете, что это за пигмент? — сказал кто-то за его спиной.
Сергей обернулся. В дверях стоял хозяин мастерской — немолодой, в рабочем фартуке поверх пиджака, с тем особым выражением человека, который привык, что на его вещи смотрят, но редко видят.
— Синий, — сказал Сергей.
— Египетский синий. — Хозяин подошёл, встал рядом, не глядя на Сергея — только на фрагмент. — Четыре тысячи лет. Современные лаборатории воспроизвели состав точь-в-точь: кальций, медь, кремний. Нагрели до нужной температуры. Получили похожее. Очень похожее. — Он помолчал. — Но под ультрафиолетом древний светится иначе. Структура кристалла — другая. Учёные до сих пор не понимают, как они это делали без приборов. Без единого прибора. — Ещё пауза, короче. — Инструментов не было. Были руки. И было что-то ещё, чему мы пока не придумали название.
Он кивнул им обоим — коротко, как ставят точку — и вышел. Сергей смотрел на фрагмент ещё секунду. Запомнил — не понял зачем. Просто запомнил, как запоминают деталь, которая не вписывается в картину, но и выбросить жалко.
Потом повернулся к работе.
Он поставил лист на подставку, и сердце сделало то, чего стыдился бы вслух: дрогнуло от радости. Тихой, сухой, охотничьей. Леонардо писал справа налево — это знали все. Но Сергей знал больше. Левша, наловчившийся не размазывать чернила, прячет тайну не в направлении руки. Он прячет её там, куда никто не догадается заглянуть, потому что все уже заняты разглядыванием зеркального фокуса. Настоящее всегда лежит под очевидным, как вода под колёсами мельницы.
— Вы улыбаетесь.
Голос Лючии пришёл от окна — мягкий, без нажима, как само это утро, что ложилось ей на плечи золотой пылью. Она сидела, подобрав ноги, и смотрела на него так, как смотрят на ребёнка, нашедшего на берегу красивую раковину.
— Так улыбаются, — сказала она, — когда уже знают ответ. Но ещё не хотят его портить словами.
— Я знаю метод, — ответил он. И сам услышал, как сухо это прозвучало рядом с её теплом. — Это не одно и то же.
— Для вас — одно.
Он промолчал. Потому что она была права, и эта правота кольнула — несильно, но точно, как игла, нащупавшая нерв.
Он поднёс лист к стеклу. И буквы развернулись.
Это всегда было как маленькое чудо, и за пятнадцать лет ремесла он так и не привык. Латынь хлынула слева направо, торопливая, с фирменными петлями и сокращениями мастера, — будто Леонардо только что отнял перо, ещё тёплое от его руки, и комната на миг наполнилась его нетерпеливым, насмешливым присутствием. Под текстом — рисунок. Водяная мельница. Колёса, желоба, зубцы.
Смотрите на колёса, — словно шепнул кто-то из зелёной глубины. — А я тем временем спрячу воду.
Сергей сел. Переписал текст начисто. Потом — каждую третью букву отдельной строкой; старый трюк Леонардо, любившего прятать слово в шаге, в ритме, как мелодию прячут в перезвоне будто бы случайных нот. Время загустело и пропало. Он не слышал ни города за окном, ни собственного дыхания — только тихое царапанье карандаша да гулкую тишину сосредоточенности, в которой ему всегда дышалось лучше, чем среди людей.
И вот оно сложилось.
Три слова. Он прочёл их — и радость, та сухая охотничья радость, не пришла. Вместо неё в комнату вошёл холод.
— «Зеркало пишет наоборот», — сказал он вслух.
Слова повисли. Лючия не шевельнулась.
— Красиво, — обронила она. — И бессмысленно. Вы и так это сделали — повернули лист зеркалом. Зачем гению писать вам наставление к тому, что вы уже знаете?
Вопрос был хорош. Слишком хорош. Сергей не любил, когда такие вопросы задавал не он, — и ещё меньше любил, когда не находил ответа.
— Это не наставление, — проговорил он медленнее, чем хотел. Слова выходили тяжело, будто их приходилось вытаскивать против течения. — Это предупреждение.
— О чём?
— Не знаю. — Он сам удивился, как трудно было это сказать. Он не привык не знать. — Пока не знаю.
Лючия наконец поднялась. Подошла. От неё пахнуло теплом, чем-то живым и цветочным посреди этой пыли и старого серебра, и Сергей вдруг особенно остро почувствовал, какая мёртвая вокруг тишина. Она не взглянула на лист. Она смотрела в зеркало — в самую его зелёную глубь, где их отражения стояли рядом, чуть смещённые, как два человека, ещё не решивших, по одну ли они сторону.









