
Полная версия
Информационный Вавилон

Анатолий Клепов
Информационный Вавилон
ПРОЛОГ
I
Чтобы войти туда, куда не входит почти никто, нужно сначала научиться ждать.
Сергей Клеопов понял это ещё три месяца назад, когда отправил первое письмо. Не электронное — настоящее, на бумаге, с печатью университета, как требовали правила. Archivum Apostolicum Vaticanum. Апостольский архив Ватикана. До 2019 года он назывался Секретным — Archivum Secretum, — и, хотя Папа Франциск официально сменил название, чтобы стереть мрачный флёр, в кулуарах историки по-прежнему говорили только так: Секретный. Слово прилипло, как прилипает к коже запах старой бумаги — навсегда.
«Секретный» — не потому, что там прячут заговоры, объяснял себе Сергей, готовясь к поездке. Латинское secretum означало скорее «частный», «отдельный» — это был личный архив Понтифика, недоступный посторонним. Пятьдесят пять погонных километров полок. Двенадцать веков документов. Письма Микеланджело, протоколы суда над Галилеем, послание китайской императрицы на жёлтом шёлке, акт об отлучении Лютера. И где-то среди этих десятков километров — то, ради чего он прилетел.
Но сейчас, стоя перед неприметной дверью, Сергей чувствовал, что слово «секретный» подходит идеально. Потому что всё здесь было обставлено как ритуал посвящения в тайну, открытую немногим.
II
Утро выдалось римским — то есть совершенным. Воздух пах кофе, разогретым камнем и чуть-чуть рекой. Сергей пришёл к воротам Святой Анны, Porta Sant'Anna, ровно к открытию. Это был единственный путь для тех, кто едет не молиться, а работать.
— Documenti, — швейцарский гвардеец у ворот не улыбался.
Многие думают, что гвардейцы в полосатых сине-жёлто-красных мундирах — бутафория для туристов. Сергей знал лучше. Под средневековым костюмом скрывался профессиональный солдат, прошедший швейцарскую армию и курсы антитеррора. Алебарда — для церемоний. А вот холодный, цепкий взгляд, скользнувший по его лицу, рукам, сумке, — это было настоящим.
Сергей протянул паспорт и carta d'ammissione — пропускную грамоту, которую выдали после трёх месяцев переписки, двух рекомендаций и подробного обоснования темы.
— Клеопов. Сергей, — прочитал гвардеец, запнувшись на фамилии. Сверился с планшетом — единственной современной вещью в его облике, — кивнул и отступил. — Sempre dritto. Poi a sinistra.
Сергей шагнул за ворота — и Рим остался позади. Не метафорически. Буквально. Шум скутеров, голоса туристов, гудки — всё отрезало ножом. Он оказался в другом государстве. Самом маленьком в мире. И самом закрытом.
III
Путь к архиву — это путь вглубь.
Он шёл мимо казарм гвардии, мимо аптеки Ватикана, мимо служебных зданий песочного цвета, во двор Бельведера. Туристские потоки текли совсем рядом, к Сикстинской капелле, — но сюда, в рабочую плоть города-государства, их не пускали. Вход в архив он едва не пропустил: никакой вывески, никаких золотых букв. Просто дверь и маленькая латунная табличка, которую надо искать глазами. Archivio. И всё. Те, кому нужно, знают. Остальным знать незачем.
Внутри встретила прохлада и безмолвие особого свойства — плотное, как вата. Так тихо бывает лишь там, где толщина стен измеряется метрами. Привратник — пожилой человек в строгом тёмном костюме, больше похожий на дипломата, чем на вахтёра, — снова потребовал документы. И начался настоящий досмотр.
Сергей знал правила назубок. Нарушение любого означало мгновенное и пожизненное изгнание, без права возврата.
Сумку — в запирающийся шкафчик, armadietto, у входа. В читальный зал её не проносят. Верхнюю одежду — туда же. Никаких чемоданчиков, тубусов, своих папок.
Никаких ручек. Ни перьевых, ни шариковых, ни гелевых — никаких. Одна капля чернил на документе, которому семьсот лет, — и утрата невосполнима. Писать разрешалось только простым карандашом. Сергей купил три — мягкие, заточенные. Привратник осмотрел их так внимательно, будто проверял, не спрятано ли в графите что-то ещё.
Ни еды, ни воды, ни жвачки. Телефон — выключить и сдать. Фотоаппарат — только по особому разрешению, которое выдают единицам и не на все фонды. У Сергея оно было — он бился за него отдельно, и далось оно труднее всего.
Но главное правило Сергей усвоил ещё в прошлый приезд, и оно поражало непосвящённых сильнее всего.
— На стол, синьор, — негромко напомнил привратник, — нельзя класть ничего своего. Только то, что выдадим мы.
В читальном зале и хранилищах стояли особые столы. Поверхность каждого — не просто дерево: под ней, в столешнице, скрывались точные весы, тензодатчики. Любой предмет, положенный на стол, регистрировался по весу. Когда тебе выдают манускрипт, его взвешивают до грамма — и взвесят снова, когда ты его сдашь. Если на стол ляжет что-то постороннее — твой блокнот, твоя рука с зажатым в ней листком, лишний предмет, — система это видит. А если вес выданного документа на выходе хоть на грамм не совпадёт со входом... Сергей слышал историю про вырванную из кодекса миниатюру: вес страницы изменился на доли грамма, и человека взяли прямо у выхода. Поэтому здесь не клали на стол даже собственный карандаш дольше необходимого. Стол принадлежал не тебе. Стол всё помнил.
Привратник выдал ему прозрачную пластиковую папку для немногих разрешённых рабочих выписок, провёл через рамку металлодетектора — та пискнула на ключи, Сергей выложил их, прошёл снова, тишина, — и протянул пару тонких белых хлопковых перчаток.
— Для манускриптов до восемнадцатого века. Без перчаток не прикасаться. Никогда. — И, наклонившись чуть ближе, добавил тише, с почти отеческой интонацией: — Здесь нельзя торопиться, синьор. Документы не любят спешки. И не любят жадных глаз. Берите по одному. Читайте медленно. Архив сам решит, что вам показать.
Сергей принял это за поэтическую вольность старого служителя. Позже он вспомнит эти слова совсем иначе.
IV
Большинство думает, что архив — это зал с книгами. Сергей знал правду: зал, куда пускают исследователей, — лишь крохотная верхушка. Сам архив уходит вниз, под землю.
Полвека назад, когда полок стало катастрофически не хватать, под двором Бельведера выкопали гигантское двухъярусное бетонное хранилище — его прозвали Il Bunker, Бункер. Сергея однажды, в виде огромного исключения и под присмотром Маттео, провели туда. И это зрелище он не забудет до смерти.
Вниз вёл узкий служебный лифт и металлическая лестница. Воздух менялся с каждым метром спуска — становился суше, ровнее, мертвее. Здесь круглые сутки работал климат-контроль, державший постоянную температуру и влажность: бумага, пергамент, шёлк боятся перепадов сильнее, чем огня. Под землёй не было ни одного окна — дневной свет губителен для чернил.
И там, в подземном бетонном чреве, тянулись они — пятьдесят с лишним километров полок. Серые металлические стеллажи, compactus, — передвижные, сдвинутые вплотную друг к другу, чтобы экономить место. Чтобы добраться до нужного ряда, крутишь тяжёлое колесо-штурвал на торце стеллажа, и многотонные секции с тихим скрежетом разъезжаются, открывая проход — узкий коридор между стенами из коробок и кодексов. Стоишь в этой щели, а над тобой и вокруг — века. Письма императоров. Буллы Пап. Дела инквизиции. Сергей помнил это физическое, почти головокружительное чувство: ты внутри спрессованной памяти человечества, и если стеллажи сейчас сомкнутся, тебя не найдут никогда.
Над землёй, в исторических залах дворца, было иначе — там память выставлена напоказ: высокие потолки, потускневшие фрески, бесконечные ящички каталогов, многие из которых не оцифрованы и существуют в единственном экземпляре, написанные от руки монахами-архивистами столетие назад. Чтобы найти документ в этом лабиринте, нужно искусство; чтобы получить его — терпение. Заказ. Ожидание. Иногда час. Иногда отказ: non consultabile. Без объяснений.
V
Читальный зал поразил его не роскошью — суровостью. Длинное помещение, ряды простых столов с зелёными лампами. Под потолком — фрески сцен передачи Папам великих даров. Десятка полтора исследователей со всего мира. Седой японец с лупой над свитком. Женщина в очках, быстро строчившая карандашом. Священник, листавший фолиант с осторожностью сапёра. Все молчали. Слышен был только шелест страниц — сухой, шепчущий звук, будто сам архив дышал.
Сергей подошёл к стойке выдачи. За ней сидел тот, кого он ждал.
— Серджо! — отец Маттео поднялся навстречу, круглое лицо расплылось в улыбке. Они дружили пятнадцать лет — со времён, когда оба аспирантами рылись в библиотеках Болоньи. Теперь Маттео служил здесь одним из scrittori — учёных-архивистов, хранителей. Без его протекции Сергей не получил бы доступ и за десять лет.
— Тише, — шепнул Сергей, обнимая друга. — Нас отлучат за нарушение тишины.
— В моём зале я решаю, кого отлучать, — так же шёпотом, весело ответил Маттео. И тут же посерьёзнел. — Я нашёл больше, чем ты заказывал. В фонде, которого как бы нет. Fondo Gesuitico. Иезуитский фонд. Часть его не разобрана с тех пор, как орден распустили в восемнадцатом веке, а потом восстановили. Когда я искал внизу твои бумаги по истории какао, я наткнулся на одну вещь. Она лежала не на своём месте — будто кто-то спрятал её среди счетов за поставки сахара. И рядом — ещё стопка: счета, какие-то листы, один совсем странный, весь в неведомых значках, будто бредовый травник. Но тебе нужен был вот этот кодекс.
Сергей почувствовал знакомый холодок предвкушения — то, ради чего он и жил все эти годы вопреки основной службе.
— Что за вещь?
— Сам посмотри. — Маттео огляделся, понизил голос. — Я положил её в малый зал. Тебе с фотопропуском туда можно — я и на этот кодекс выправил тебе допуск, всё по правилам. Я сказал, ты работаешь с хрупким документом, нужна тишина. Иди. Я принесу остальное позже — мне надо спуститься в Бункер, уточнить по каталогу. — Он вдруг посмотрел на друга странно, серьёзно. — И... будь осторожен с этой штукой, Серджо. Я не суеверен, ты знаешь. Но когда я её читал, у меня было... — Он покачал головой, не найдя слов. — Ладно. Иди.
VI
Малый зал был ещё тише большого — если такое возможно. Комната без окон, освещённая одной настольной лампой. Один стол — тот самый, с весами под столешницей. Один стул. Войлочная подставка-leggio для манускрипта, чтобы не ломать переплёт. И безмолвие — абсолютное, могильное, в котором Сергей слышал собственное сердце.
На подставке лежал тонкий кодекс. Рядом — карточка с весом, проставленным рукой Маттео: документ взвесили перед выдачей. Сергей знал: ничего своего на этот стол класть нельзя. Только кодекс. Только то, что выдали.
Он надел перчатки. Хлопок приглушил чувствительность пальцев, и прикосновение к древней коже переплёта вышло особенно осторожным, почти благоговейным. Кодекс невелик — не больше тридцати листов в потрескавшейся телячьей коже, потемневшей до цвета горького шоколада. Ни названия, ни тиснения. Только в углу обложки — едва различимый оттиск: монограмма IHS в лучах. Печать Общества Иисуса. Иезуиты.
Он раскрыл его медленно, поддерживая страницы, как учили, — не разводя переплёт шире, чем позволяла подставка. И, увидев почерк на первом листе, перестал дышать.
Он узнал бы эту руку среди тысячи. Двадцать лет Сергей Клеопов читал чужие шифры — это была его служба, его ремесло; а рукописи Возрождения, тайны прошлого оставались страстью, которой он отдавал всё свободное время, исписав простыми карандашами горы блокнотов в архивах всей Европы. И эта манера — мелкая, бисерная, с наклоном влево, будто слова бежали от пишущего, — была знакома до боли.
Мишель де Нотрдам. Нострадамус.
— Не может быть, — прошептал он, и голос показался чужим в мёртвой тишине.
Текст — на смеси старофранцузского, латыни и чего-то ещё, зашифрованного между строк. Но первая страница читалась почти открыто, словно автор хотел, чтобы её нашли. Словно ждал — четыреста пятьдесят лет — именно того, кто сядет за этот стол.
Сергей склонился ближе и беззвучно зашевелил губами:
«Тот, кто вкусит сей тёмный нектар, приготовленный по сему уставу, отверзет око духа. И увидит он сокрытое во времени — грядущее, как видел его я. Ибо напиток сей, из зёрен заморских, отворяет врата прозрения, кои Господь затворил после грехопадения. Берегись же сего дара: первым он покажет тебе не славу и не любовь, но лица предателей твоих...»
Лица предателей твоих. Что-то в этих словах отозвалось неприятным эхом, и он не понял почему.
Зёрна заморские. В середине шестнадцатого века? Какао пришло в Европу через испанцев лишь в начале столетия и долго оставалось диковинкой при дворах. Нострадамус умер в 1566-м. Возможно ли, что он знал о шоколаде? Пробовал? Использовал?
— Шоколад, — выдохнул Сергей.
Нелепость. Безумие. И всё же рука Нострадамуса выводила дальше — рецепт. Пропорции. Ингредиенты, зашифрованные так, что прямой перевод давал бессмыслицу: «слеза севера», «кость святого», «дыхание полудня». Метафоры. Загадки. Нужен был ключ.
Он перевернул лист — осторожно, придерживая дыхание, — и тут оно случилось впервые.
Холод. Короткий, острый, между лопаток. Будто кто-то стоял за спиной и смотрел в затылок.
Он обернулся. Комната пуста. Дверь закрыта. Только лампа чуть слышно гудела, и тень подставки лежала на стене длинным неровным пятном. Никого. Маттео ушёл в Бункер, а сюда без особого пропуска не входят.
«Нервы, — сказал себе Сергей. — Разница часовых поясов и кофе натощак».
Но холод не уходил. И впервые за годы рационального, выверенного по сноскам существования он поймал себя на странном ощущении, поднявшемся из глубины, минуя разум: что за этой находкой кто-то уже идёт. Что он не первый. Что слишком уж удачно Маттео «случайно» наткнулся на спрятанный кодекс, слишком легко открылись сегодня двери. Он отогнал мысль усилием воли. Криптограф не верит в предчувствия. Криптограф верит в факты.
И вернулся к последней странице. Почерк Нострадамуса здесь менялся — торопливее, нервнее, будто писали в страхе. А в самом низу, на полях, другими чернилами и более поздней рукой — кто-то из иезуитов? — была приписка. Сергей склонился к самому листу:
«Casanova. Debauve. Тёмный близнец сего рецепта — для тех, кто желает не видеть, но владеть; не прозревать, но ослеплять. Светлый отверзает око. Тёмный его закрывает, даруя взамен власть над сердцами. Орден хранит оба. Берегись второго».
— Тёмный близнец, — повторил он одними губами.
Что это значило? Второй рецепт? При чём тут Казанова — авантюрист, живший двумя веками позже? И что за Debauve? Любопытство потянуло его в новую бездну — и он заставил себя остановиться. Не сейчас. Одна тайна за раз. Перед ним лежал свет — рецепт прозрения, величайшая находка его жизни. Тьма подождёт. Он быстро сфотографировал приписку — едва осознавая зачем, повинуясь скорее инстинкту, — и закрыл её в дальнем уголке памяти. Заодно, не вставая, щёлкнул и тот странный лист в неведомых значках, что Маттео оставил рядом, — на всякий случай, как всегда.
Дверь за спиной скрипнула.
Сергей вздрогнул — слишком резко для человека, которому нечего скрывать. Слишком резко даже для криптографа, привыкшего к чужим тайнам.
— Простите. Я напугала?
VII
Голос был мягким, с тёплым итальянским акцентом, превращавшим русские слова в маленькую музыку. В дверях стояла женщина лет тридцати. Тёмные волосы собраны небрежно, несколько прядей выбились. Простая, но безупречная одежда. В руках — папка. Кофе она держала за порогом: знала, что внутрь нельзя.
— Лючия Конти. — Она шагнула в круг света лампы, и Сергей увидел её глаза — цвета крепкого эспрессо, с золотистыми искрами. — Меня прислали из канцелярии. Синьору Клеопову нужен переводчик со старыми диалектами — старофранцузский, латынь — и сопровождение в поездке по архивам Италии. Канцелярия уже отправила в аббатство письмо: вас там ждут как исследователя. Ведь вы не остановитесь на этом? — Быстрый взгляд на кодекс. — Такие находки всегда ведут дальше.
Сергей замер.
Он не подавал заявку на переводчика. Её подавал Маттео — и то лишь вчера поздно вечером, когда канцелярия уже не работала. Откуда у канцелярии время найти, оформить и прислать сопровождающего к утру? И откуда она знает, что находка «ведёт дальше»? Он сам ещё не решил.
«Совпадение, — сказал он себе. — У Маттео тут везде знакомые».
Но холодок между лопаток вернулся — тот же, что минуту назад.
— Я ещё не решил, нужен ли мне сопровождающий, — медленно сказал он.
— Конечно. Решите. — Лючия чуть склонила голову. — Но позвольте помочь прямо сейчас. — Она кивнула на страницу. — Вы застряли на третьей строке снизу. «Lume de la matina» — переводите как «утренний свет». Но в провансальском, на котором иногда писал Нострадамус, это идиома. Не свет. «Первый проблеск понимания». Озарение.
Сергей уставился на неё. Она была права. Он действительно застрял именно на этой строке и перевёл её неверно. Но как она увидела это от двери — через всю комнату, вверх ногами, на документе, который якобы видит впервые?
— Откуда вы...
— У меня дар, — сказала Лючия и засмеялась, легко, обезоруживающе. — К языкам, синьор Клеопов. Только к языкам.
И на одну ускользающую долю секунды — пока он смотрел на её смеющееся лицо в жёлтом свете лампы — Сергею почудилось нечто иррациональное, от чего внутри всё похолодело: будто перед ним не лицо живой женщины, а красивая, искусно нарисованная маска. И за прорезями этой маски — другие глаза. Чужие. Холодные. Изучающие.
Он моргнул. Наваждение исчезло. Просто Лючия — улыбающаяся, живая, чуть смущённая его молчанием.
— С вами всё хорошо? Вы побледнели.
— Архивная пыль, — пробормотал он. — И недосып.
— Тогда вам точно нужен сопровождающий, — мягко сказала она. — Кто-то должен следить, чтобы великий исследователь ел и спал, а не только говорил с призраками Нострадамуса.
Где-то в недрах Ватикана глухо ударил колокол, отбивая час. Сухой шелест страниц в большом зале на миг стих, будто все исследователи разом подняли головы, — и возобновился. А в той части души Сергея, которую он привык не слушать, что-то тихо и совершенно ясно произнесло, без всякого пафоса:
Берегись второго рецепта. И той, что нашла дорогу к твоему столу.
Он не услышал. Пока ещё — не услышал.
— Когда выезжаем? — спросил он, бережно закрывая кодекс и сверяясь взглядом с карточкой веса. — Есть одно аббатство. Фраттоккье. Думаю, начать стоит оттуда.
— Andiamo, — кивнула Лючия.
ГЛАВА
1.
Аббатство Фраттоккье
I. Дорога и правило
Лючия вела машину так, как другие женщины носят дорогое платье, — не задумываясь, всем телом зная, что оно сидит идеально.
Сергей смотрел на её руки на руле и ненавидел себя за этот взгляд.
Двадцать лет он учил одно правило: не доверяй тому, что приятно. Приятное — это приманка. Криптограф знает — самый красивый ключ чаще всего поддельный. Самая стройная гипотеза — ловушка. Он построил на этом всю карьеру и, кажется, угробил две попытки на семейную жизнь. И вот теперь сидел в чужом автомобиле, на чужой дороге, а сердце стучало против всех его правил — глупо и часто, как у мальчишки.
«Прекрати, — приказал он себе. — Думай как профессионал».
А профессионал твердил неприятное.
Считай факты. Она появилась через двенадцать часов после того, как Маттео подал заявку, — ночью, когда канцелярия спит. Она знала про кофе без сахара. Она читает по-провансальски — на мёртвом языке, которым писал твой объект. Она родом из города, где этот объект умер. Она угадывает твои мысли раньше тебя самого.
В его ремесле это называли не совпадением. Это называли легендой — биографией, сшитой точно под цель. Под него.
Сергей сглотнул.
— Вы молчите уже двадцать минут, — сказала Лючия, не отрывая глаз от дороги. — У русских это либо влюблённость, либо подозрение. У вас что?
Он вздрогнул. Снова — слишком точно.
— Усталость, — солгал он.
— А-а. — Она едва заметно улыбнулась. — Самый удобный ответ. Им можно прикрыть и первое, и второе.
И тут Сергей понял, чего боится по-настоящему. Не того, что она лжёт. А того, что ловить её на лжи ему не хочется. Что какая-то часть его — усталая от ума и одиночества — готова закрыть глаза. И эта готовность пугала сильнее любой слежки.
За окном плыли кипарисы, выстроенные вдоль холмов чёрными восклицательными знаками.
— Сбавьте здесь, — попросил он, сверяясь с картой. — Кажется, поворот.
Лючия притормозила — и вдруг резко вильнула, объезжая что-то на дороге. Сергея качнуло.
— Ёжик, — виновато сказала она. И покраснела. По-настоящему — пятнами, до шеи, как краснеют дети, застигнутые за чем-то стыдным. — Простите. Глупо. Я с детства не могу… если на дороге кто-то живой. Отец смеялся — говорил, из меня выйдет плохой водитель и хорошая монахиня.
Она отвернулась, явно злясь на себя за эту слабость.
И Сергей вдруг поймал себя на том, что улыбается — впервые за весь день искренне. Потому что вот этого, этой нелепой краски на щеках и стыда за собственную мягкость, подделать было нельзя. Легенду шьют из фактов, из языков и биографий. Но не из ежа на просёлочной дороге. Не из детского, неудобного, выдающего тебя с головой милосердия.
«Может, я всё-таки ошибаюсь, — подумал он, и сердце глупо обрадовалось. — Может, я просто старый параноик, который разучился верить людям».
Он отвернулся к кипарисам и впервые за дорогу задышал ровнее.
II. Аббатство пчёл
Аббатство возникло внезапно — как возникает в Италии всё древнее: едешь среди обычных виноградников, лениво щуришься на солнце, и вдруг за рядом чёрных пиний встаёт стена медового камня, простоявшая здесь дольше, чем существует твоя страна.
Они проехали Субиако час назад — настоящий, открыточный, с автобусами и японцами у знаменитого Сан-Бенедетто, что висит на скале над ущельем. Лючия даже не сбавила там ход.
— А нам не туда? — спросил Сергей, кивнув на указатели.
— Туда возят всех, — обронила она. — А нас ждут там, куда не возят.
И свернула на просёлок, которого не было на карте.
Сергей вышел из машины. Горячий воздух ударил в лицо запахом нагретого тимьяна, пыли и чего-то ещё — еле уловимого, сладковато-горького, словно где-то рядом жгли смолу или старый ладан. Цикады надрывались оглушительно, как помехи в радиоэфире, и вдруг разом смолкли — все, до единой, будто кто-то повернул выключатель. В наступившей тишине стало слышно, как поскрипывает на ветру ржавая цепь колодца — и как где-то под землёй, очень тихо, журчит вода.
Сергей задрал голову и впервые увидел его целиком.
Аббатство Санта-Мария-делле-Фраттоккье не было похоже ни на одно аббатство, что он видел прежде, — а видел он их немало. Оно не парило, как готические соборы Севера, и не давило роскошью, как римские базилики. Оно вросло в землю — приземистое, тяжёлое, звериное, как изготовившийся к прыжку лев. Стены сложили из двух камней: золотистого травертина и чёрного вулканического туфа, и за восемь веков они перемешались полосами так, что издали казалось — здание полосатое, как шкура какого-то библейского зверя. Полукруглые романские арки. Узкие окна-бойницы — монастырь строили в смутный век, и молиться здесь умели, держа меч под рукой.
Но не это заставило Сергея замереть.
Над входным порталом, в полукруглом поле-люнете, темнела резьба, какой он не встречал ни в одном справочнике. Не Христос, не Богородица, не привычные святые. Пчёлы. Десятки каменных пчёл, вырезанных так живо, что в полуденном мареве они словно шевелились, ползли по камню. А в центре роя — фигура монаха с воздетыми руками, и из его раскрытого рта вылетал, обращаясь в камень, целый рой.
— Святой Амброджо? — пробормотал Сергей сам себе. Покровитель пчеловодов, в чьи уста, по преданию, в младенчестве сел рой и не ужалил, предвещая «медовую сладость» речей.
— Нет, — раздался голос за спиной. — Это наш блаженный Джероламо. Тот самый, чьи бумаги вы ищете.
Сергей обернулся.
В тени портала стоял настоятель — крошечный старик с лицом, похожим на печёное яблоко, и неожиданно молодыми, ясными глазами. Отец Бенедетто.
— Туристы сюда не доезжают, — сказал старик. — В путеводителях нас нет, и слава богу. Там, наверху, у Сан-Бенедетто, — розы без шипов да открытки. А мы — старый скит. Грангия. Нас и епархия-то полузабыла. Так спокойнее. А вы смотрите на пчёл. Все, кто приходит впервые, смотрят на пчёл. — Он улыбнулся беззубым ртом. — Хотите услышать то, чего вам не расскажут нигде?
И, не дожидаясь ответа, повёл их внутрь.









