Пульс любви
Пульс любви

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

А не то, как дрогнул его пульс, когда они встретились взглядами.

Дарья вздохнула и потянулась к телефону. Нужно связаться с профессором Ковальчуком — старым, опытным хирургом, который когда-то учил ее саму. Этот пациент требовал особого подхода. И особого наблюдения.

Она уже набирала номер, когда заметила, что ее собственная рука, держащая телефон, слегка дрожит.

— Черт, — пробормотала Дарья и положила трубку.

«Романтика и остановка сердца — вещи несовместимые». Она сама это сказала. И сама себе не поверила.

Потому что сердце — это такая странная штука, которая не слушается ни врачей, ни рассудка. Оно бьется в своем собственном ритме. И иногда этот ритм сбивается самым неожиданным образом.

Дарья Соколова знала это лучше всех.

Глава 3. Второе мнение

Утро в кардиоцентре начиналось всегда одинаково: обход, истории болезней, консилиумы, операционные планы. Дарья Соколова привыкла к этому ритму, как привыкают к дыханию — он стал частью её самой. Но сегодня привычный ход вещей нарушился раньше, чем она успела выпить свой первый кофе.

Дверь в ординаторскую распахнулась, и на пороге возник Максим Райский.

Он стоял, покачиваясь, одетый всё в ту же больничную пижаму, поверх которой было наброшено одеяло, как мантия. В одной руке он держал штатив от капельницы, в другой руке сжимал скомканную бумагу.

— Доктор Соколова, — объявил он с порога, — я требую выписки. Под расписку. С полным осознанием рисков и прочих юридических формальностей.

Дарья медленно поставила чашку на стол. Сосчитала про себя до трёх. Потом до десяти.

— Райский, — произнесла она голосом, которым обычно разговаривала с нерадивыми ординаторами, — вы вчера перенесли операцию. У вас в груди временный кардиостимулятор. Вы не можете стоять на ногах без посторонней помощи. О каком осознании рисков идёт речь, если вы даже не в состоянии самостоятельно дойти до туалета?

— Я дойду, — заверил он с обезоруживающей улыбкой, от которой у Дарьи непроизвольно сжались зубы. — Медленно, но дойду. А если упаду — что ж, тут вокруг врачи, подберут.

Она встала из-за стола, обошла его и плотно закрыла дверь в коридор. Повернулась. Скрестила руки на груди.

— Объясните мне, только без ваших музыкальных метафор, — сказала она ледяным тоном, — зачем вам выписываться? Что такого сверхъестественного должно произойти, чего нельзя отложить?

Максим переступил с ноги на ногу, и штатив капельницы угрожающе качнулся. Дарья машинально подалась вперёд, чтобы подхватить, но остановила себя.

— Через три дня у меня концерт в Вене, — сказал он так просто, будто речь шла о походе в булочную. — Мировая премьера. «Пульс». Я писал этот концерт три года. Билеты проданы. Оркестр ждёт. Я не могу их подвести.

Дарья прикрыла глаза, пытаясь справиться с поднимающейся внутри яростью. Это была не злость — это было профессиональное бешенство, смешанное с каким-то почти материнским отчаянием. Перед ней стоял взрослый мужчина, гениальный музыкант, который собирался убить себя ради трёхчасового выступления.

— Концерт, — повторила она глухо. — Вы готовы умереть ради концерта.

— Я готов умереть ради музыки, — поправил Максим. — Концерт — это лишь форма. Я же говорил вам вчера: если моё сердце остановится, пусть это случится на сцене.

— А персонал филармонии пусть убирает ваше тело с клавиш? — отрезала Дарья. — А зрители, которые купили билеты, пусть вместо музыки получат шоу в жанре «умирающий лебедь»? А ваши близкие, если они у вас есть, пусть узнают о вашей смерти из новостей? Вы об этом подумали?

В её голосе прорезались нотки, которых она сама не ожидала. Что-то слишком личное, слишком острое. Максим заметил это — она увидела, как дрогнули его ресницы, как он чуть склонил голову набок, будто прислушиваясь к звучанию её голоса.

— У меня нет близких, — тихо сказал он. — Родители умерли. Жены нет. Детей нет. Есть только музыка. Она — моя семья, моя любовь, моё всё. Вы можете это понять, доктор? У вас есть что-то, ради чего вы готовы забыть о себе?

Дарья молчала. Где-то глубоко внутри что-то сжалось — она знала ответ на этот вопрос, но не собиралась делиться им ни с кем, тем более с этим упрямым пациентом. Потому что её «всё» — это операционная, спасённые жизни, чужие сердца, которые она возвращает к ритму. И да, она тоже готова забыть о себе. Только в этом и заключается разница: она спасает, а он — разрушает.

— Это не имеет значения, — сказала она наконец. — Я ваш лечащий врач, и я не подпишу выписку. Ваше состояние не позволяет даже думать о перелётах.

— Тогда я уйду без подписи. — Максим пожал плечами, и одеяло сползло с его плеч, открывая бледную грудь. — Вы не можете держать меня силой.

— Могу. Если есть угроза жизни.

— Угроза моей жизни существует последние двадцать восемь лет, доктор. И я до сих пор жив. Это что-то да значит.

Они стояли друг напротив друга, как два боксёра на ринге. Дарья чувствовала, как кровь стучит в висках, как пальцы непроизвольно сжимаются в кулаки. Она ненавидела такие моменты — моменты, когда медицина бессильна перед человеческой глупостью. Когда ты знаешь, как спасти человека, а он сам выбирает смерть.

— Хорошо, — произнесла она после долгой паузы. — Будь по-вашему. Но есть одно условие.

— Слушаю.

— Я передам ваше дело профессору Ковальчуку. Это светило кардиохирургии, он работал ещё с теми пациентами, которых другие считали безнадёжными. Если он скажет, что вы можете лететь — я не буду препятствовать. Но если он скажет «нет», вы останетесь и пройдёте полный курс стабилизации. И перенесёте свой концерт.

Максим прищурился. Было видно, что он колеблется.

— Ковальчук… — протянул он. — Я слышал это имя. Кажется, он когда-то консультировал моего отца. Но я не обещаю, что соглашусь с его вердиктом.

— Выслушаете — а потом решите.

Дарья сняла трубку внутреннего телефона и набрала номер. Профессор Ковальчук, к счастью, был сегодня в клинике — он приезжал на консультацию сложного пациента и ещё не уехал.

Через пятнадцать минут в ординаторскую вошёл невысокий, сухощавый старик с седыми, торчащими во все стороны бровями и живыми, молодыми глазами. Профессору Ковальчуку было семьдесят три, но он до сих пор оперировал, и руки его, покрытые старческими пигментными пятнами, не знали дрожи.

— Так-так, — произнёс он, оглядывая Максима с ног до головы. — Тот самый Райский. Я помню вашего отца, юноша. Тот ещё упрямец был. Яблоко от яблони, как я погляжу.

— Я не упрямец, профессор, — отозвался Максим. — Я просто знаю, чего хочу.

— Чего вы хотите — это я уже понял. — Ковальчук взял со стола историю болезни, быстро пролистал. — А теперь давайте-ка я расскажу вам, чего хочет ваше сердце.

Он говорил минут двадцать. Спокойно, без нажима, без эмоций — просто излагал факты, цифры, прогнозы. Но именно это спокойствие действовало сильнее любых криков. Ковальчук рисовал на листке схемы, показывал снимки, объяснял механику клапана, который износился настолько, что мог отказать в любую секунду. И главное — он не запрещал, не давил. Он предлагал компромисс.

— Месяц, — сказал профессор. — Дайте себе месяц. Интенсивная терапия, капельницы, препараты нового поколения. Никаких операций пока, только стабилизация. Через месяц ваш клапан будет работать процентов на тридцать эффективнее, чем сейчас. Риск внезапной остановки снизится в разы. И тогда — летите в свою Вену, играйте концерт. Хоть десять концертов. Но дайте себе этот месяц.

Максим молчал. Дарья видела, как он переводит взгляд со снимка своего сердца на лицо профессора, потом — на неё. В его глазах читалась борьба: привычка идти напролом против голоса разума, который в кои-то веки звучал не как приговор, а как отсрочка.

— Месяц, — повторил он наконец. — Всего месяц.

— Всего месяц, — кивнул Ковальчук. — Я лично буду вас вести. А Дарья Андреевна, — он хитро покосился на неё, — возьмёт академический интерес. У вас редкий случай, Райский. Грех не понаблюдать.

Дарья чуть не поперхнулась. Академический интерес? Она никакого интереса не брала! Но возражать при пациенте было нельзя, и она лишь коротко кивнула, делая вид, что так и задумано.

— Хорошо, — выдохнул Максим. — Месяц. Я позвоню в Вену, перенесу концерт. Но через месяц — никаких отговорок.

— Через месяц — никаких отговорок, — согласился профессор. — А теперь марш в палату. И капельницу верните на место.

Когда Максим, сопровождаемый санитаром, покинул ординаторскую, Ковальчук повернулся к Дарье.

— Интересный пациент, — заметил он, и в его глазах плясали искорки. — И случай интересный, и личность. Ты, Дашенька, не сердись. Я старый, мне можно такие вещи говорить. Берегись таких пациентов — они в душу западают.

— Профессор, у меня нет души, — отрезала Дарья. — У меня есть протоколы, скальпель и график операций.

— Ну-ну, — усмехнулся Ковальчук и, насвистывая что-то из Моцарта, вышел в коридор.

Вечером в кардиоцентре наступало затишье. Дневные операции заканчивались, ночные дежурства ещё не начинались, и по длинным коридорам гуляло эхо. Дарья задержалась допоздна — писала отчёт, разбирала истории болезней, откладывала момент, когда нужно будет вернуться в пустую квартиру. Она уже собиралась уходить, когда где-то в глубине здания раздался звук.

Сначала она не поняла, что это. Просто что-то изменилось в воздухе — будто само пространство наполнилось вибрацией, тонкой, едва уловимой. Дарья остановилась посреди коридора, прислушиваясь. Звук доносился из атриума — большого холла с прозрачным потолком, который архитекторы зачем-то спроектировали в форме сердца.

Она пошла на звук, уже догадываясь, что увидит. И не ошиблась.

В центре атриума, за стареньким, расстроенным пианино, которое с незапамятных времён стояло у стены и служило скорее предметом интерьера, чем музыкальным инструментом, сидел Максим Райский. Он сменил больничную пижаму на спортивные штаны и футболку, а на запястье блестел больничный браслет. Капельницы не было — видимо, он сумел договориться с медсёстрами.

Вокруг него собралась небольшая толпа. Пациентка с передвижной капельницей застыла, прикрыв глаза, и по её морщинистому лицу текли слёзы. Молодой парень на инвалидной коляске, ещё вчера мрачно смотревший в стену, сейчас улыбался. Две медсестры прижались к стойке регистратуры, забыв о своих обязанностях. Даже суровый санитар дядя Коля, вечно ворчавший на всё и вся, стоял в сторонке и тихо покачивал головой в такт.

Максим играл. Его длинные, бледные пальцы бегали по пожелтевшим клавишам, извлекая из старого инструмента звуки, которых от него никто не ожидал. Это была не классика — что-то своё, рождённое прямо сейчас, в этот момент. Мелодия то взлетала вверх, лёгкая и светлая, то опускалась в глубокие, тёплые низы, обволакивая пространство, как мягкое одеяло. В ней слышалось что-то щемящее, почти болезненное, но одновременно — невероятно утешительное. Будто кто-то говорил: «Я знаю, что тебе больно. Я тоже это чувствую. Но посмотри — мы всё ещё живы».

Дарья остановилась за колонной, не в силах сделать шаг. Она не хотела, чтобы её заметили, не хотела, чтобы кто-то увидел её лицо в этот момент. Потому что то, что происходило с ней, было непрофессионально. Неправильно. Недопустимо.

Музыка проникала сквозь все её защиты — сквозь цинизм, сквозь врачебный холод, сквозь броню, которую она выстраивала годами. Она находила какие-то трещины, о существовании которых Дарья даже не подозревала, и заполняла их светом. Ей вдруг вспомнилось то, о чём она запретила себе думать много лет назад: как она, ещё студентка, стояла у операционного стола и впервые держала в руках живое, бьющееся сердце. Как её учитель, старый хирург, сказал тогда: «Чувствуешь, Даша? Это не просто мышца. Это музыка. У каждого сердца свой ритм, своя мелодия. И наша задача — не заглушить её, а помочь звучать».

Она тогда посмеялась над стариком. А теперь стояла за колонной, и по её щекам, впервые за долгие годы, текли слёзы. Беззвучные. Горячие. Неожиданные.

Максим закончил играть так же внезапно, как начал. Его пальцы замерли на клавишах, и последний аккорд ещё дрожал в воздухе, когда атриум взорвался аплодисментами. Пациенты хлопали, медсёстры вытирали глаза, санитар дядя Коля громко сморкался в платок.

— Ещё! — крикнул кто-то. — Сыграйте ещё!

Но Максим покачал головой, улыбаясь. Он осторожно поднялся с табурета, придерживаясь за пианино, и оглядел своих слушателей.

— На сегодня хватит, — сказал он. — Врачи велели беречь сердце. А музыка, знаете ли, тоже даёт нагрузку. — Он на мгновение прижал руку к груди. — Но я завтра приду. Если разрешат.

Толпа начала расходиться. Дарья стояла за колонной, боясь пошевелиться. Она видела, как Максим медленно направился к лифтам. Его походка была ещё нетвёрдой, но в ней появилось что-то новое — какая-то лёгкость, которой не было утром. Будто музыка и впрямь подпитала его, дала сил.

Она дождалась, пока атриум опустеет, и быстрым шагом направилась в ординаторскую. Ей нужно было собрать вещи и уйти. Просто уйти, пока он её не заметил, пока не случилось что-то, о чём она потом пожалеет.

Но у лифтов она столкнулась с ним лицом к лицу.

— Доктор Соколова, — Максим улыбнулся, и в его тёмных глазах читалось что-то такое, от чего у Дарьи перехватило дыхание. — Я вас искал. Вы слышали? — Он кивнул в сторону атриума. — Я видел, как вы стояли за колонной. Не прячьтесь — у вас это плохо получается.

Дарья почувствовала, как кровь приливает к щекам. Её поймали. Она, заведующая отделением, образец хладнокровия, стояла за колонной и плакала под чужую музыку.

— Я просто проходила мимо, — сказала она, стараясь вернуть голосу привычную строгость. — И задержалась, чтобы убедиться, что вы не нарушаете больничный режим.

— Конечно, — легко согласился Максим, не переставая улыбаться. — Именно за этим. А не потому, что музыка — это тоже пульс. Просто у неё немного другой ритм.

Он повторил эту фразу так мягко, что у Дарьи не осталось сил сопротивляться. Она молча смотрела на него — на его бледное, красивое лицо, на руки, которые только что творили чудо, на грудь, где билось больное, но невероятно сильное сердце.

— Вы слышите, доктор? — продолжал Максим. — Не стетоскопом, а вот этим. — Он коснулся пальцами своей груди, а потом — неожиданно, почти невесомо — её плеча, прямо над сердцем. — У каждого из нас внутри звучит мелодия. Просто мы разучились её слушать.

Дарья вздрогнула от прикосновения. Оно было лёгким, почти случайным, но по телу пробежал электрический разряд.

— Я слушаю только синусовый ритм, — ответила она. — И шумы в сердце. Это моя профессия.

— А моя профессия — превращать шум в музыку. — Максим опустил руку и отступил на шаг. — Я хочу пригласить вас на концерт в Вене. Тот самый, который теперь состоится через месяц. Я буду играть «Пульс». И я хочу, чтобы вы были в первом ряду.

Дарья хотела отказаться. Сказать, что это непрофессионально. Что у неё график операций. Что она не слушает музыку — у неё нет времени на такие глупости. Но слова застряли в горле.

— Зачем? — спросила она наконец.

— Затем, что вы вернули мне ритм, — просто ответил Максим. — И я хочу, чтобы вы услышали, во что он превратился. Пожалуйста. Это мой способ сказать «спасибо».

Он протянул ей конверт. Обычный белый конверт, каких сотни в канцелярском магазине. Внутри — билет. Первый ряд, место в центре. Дата: ровно через месяц от сегодняшнего дня.

Дарья взяла конверт. Пальцы чуть дрогнули.

— Я ничего не обещаю, — сказала она.

— Я и не прошу обещаний. Просто придите. И послушайте. Без стетоскопа.

Он ушёл, оставив её стоять в пустом коридоре с конвертом в руке. Дарья смотрела ему вслед, чувствуя, как внутри что-то переворачивается. Что-то, что она так старательно запирала на все замки, вдруг дало трещину.

Профессор Ковальчук был прав. Бывают пациенты, которые западают в душу. И хуже всего — когда они об этом знают.

Она сунула конверт в карман халата и быстрым шагом направилась к выходу. Ей нужно было подумать. Много думать. И выпить чашку крепкого чая в тишине своей пустой квартиры.

Где нет музыки. Где нет шумов сердца. Где нет его глаз.

Но музыка уже звучала внутри неё — тихая, едва различимая, но настойчивая. Будто где-то глубоко, под слоем цинизма и профессиональной брони, её собственное сердце наконец-то вспомнило, что оно не только мышца.

Что оно тоже умеет петь.

Глава 4. Мелодия двоих

Выписка Максима прошла буднично, почти незаметно. Он исчез из кардиоцентра ранним утром, когда Дарья ещё только принимала смену. Медсестра передала, что «этот музыкант» оставил на тумбочке записку, но Дарья сунула её в карман халата не читая. Она и так знала, что там будет: благодарность, обещание соблюдать режим, очередная шутка. Ничего, что могло бы заинтересовать заведующую отделением.

Профессор Ковальчук лично подобрал Максиму реабилитационный центр в ста километрах от города — тихое место на берегу озера, специализировавшееся на восстановлении кардиологических пациентов. Три недели интенсивной терапии, капельницы, физиопроцедуры, строгий контроль ритма. И — что особенно порадовало Дарью — никаких концертов, никаких роялей, никаких сцен. Только покой.

Первые дни после его отъезда прошли в привычной круговерти операций, консультаций, планёрок. Дарья работала с утра до ночи и почти убедила себя, что ничего не изменилось. Просто был пациент — сложный, интересный, но пациент. Вылечили, отправили на реабилитацию, забыли. Так случалось сотни раз.

Но вечерами, когда она возвращалась в свою пустую квартиру, что-то неуловимо менялось. Тишина, которую она всегда любила, вдруг стала казаться слишком гулкой. Дарья ловила себя на том, что прислушивается — не к писку монитора, не к шуму аппарата ИВЛ, а к чему-то другому. К чему-то, чего в её жизни никогда не было.

На третий день пришло сообщение.

Её личный номер знали единицы: главврач, заведующие смежных отделений, несколько коллег для экстренной связи. Поэтому, когда телефон завибрировал в десять вечера, высветив незнакомый номер, Дарья нахмурилась. Она открыла мессенджер и увидела аудиофайл. Без подписи, без текста — просто музыкальная нота на иконке и название: «Бах — Ария на струне соль».

Максим.

Она знала это ещё до того, как прочитала сообщение, которое пришло следом:


«Добрый вечер, доктор. Реабилитация идёт по плану. Капельницы, таблетки, прогулки. Скука смертная. Спасаюсь только музыкой. Делюсь. М.»

Дарья фыркнула и отложила телефон. Ещё не хватало, чтобы пациенты слали ей музыку. Тем более этот пациент.

Она не стала слушать файл.

На следующий вечер пришло новое сообщение. «Дебюсси — Лунный свет». И короткая приписка: «Профессор сказал, что мой пульс стал ровнее. Говорит, это хороший знак. Я думаю, это просто Луна. Она всегда действует на меня успокаивающе. М.»

Дарья снова не открыла. Но телефон не выключила.

На пятый день она провела сложнейшую операцию. Пациент — женщина сорока двух лет, трое детей, обширный инфаркт. Пять часов за столом, дважды — остановка сердца, дефибриллятор, реанимация. Когда всё закончилось и Дарья, шатаясь от усталости, сняла перчатки, она поняла, что не чувствует собственных пальцев. Адреналин схлынул, оставив после себя свинцовую пустоту. В такие моменты ей всегда хотелось одного — тишины. Тёмной, глубокой, как колодец.

Она заперлась в ординаторской, села в кресло и закрыла глаза. За окном уже стемнело. Телефон на столе завибрировал — очередное сообщение от Максима. «Шопен — Ноктюрн ми-бемоль мажор». И снова короткая подпись: «М.»

И тогда, сама не зная почему, Дарья потянулась к ящику стола, куда когда-то, в порыве сентиментальности (быстро подавленного), положила старенькие наушники. Она надела их, открыла файл и нажала «воспроизвести».

Первые ноты обрушились на неё, как волна.

Это был не просто звук. Это было пространство — огромное, наполненное воздухом, светом и какой-то щемящей, почти невыносимой красотой. Мелодия лилась мягко, неторопливо, обволакивая усталое сознание, смывая остатки операционного напряжения. Дарья вдруг поняла, что дышит в такт музыке — глубоко, ровно, спокойно. Её собственное сердце, которое она привыкла воспринимать исключительно как анатомический орган, сейчас билось как-то иначе. Легче. Свободнее.

Ноктюрн закончился, и в наушниках воцарилась тишина. Дарья сидела не шевелясь, всё ещё держа телефон в руке. Перед глазами стояло его лицо — бледное, с упрямыми губами и тёмными, смеющимися глазами. «Музыка — это тоже пульс. Просто у неё немного другой ритм».

Она сдалась.

Набрала ответ. Сначала хотела написать что-то сдержанное, вроде «Спасибо за файл», но потом, повинуясь внезапному порыву, добавила: «От этого ноктюрна у меня идеальный синусовый ритм. Брадикардия, но в пределах нормы. Одобряю».

Ответ пришёл почти мгновенно:


«Доктор! Вы слушали! А я уж думал, вы удалили мой номер. Как прошла операция?»

И завязалась переписка. Сначала короткая, осторожная — как два незнакомца, пробующие воду кончиками пальцев. Максим спрашивал о её дне, она отвечала сдержанно, но всё же отвечала. Он рассказывал о реабилитации — о профессоре Ковальчуке, который навещал его раз в неделю и гонял по анализам; о медсестре Зое, которая тайком приносила ему шоколад, запрещённый диетой; о видах на озеро, которые открывались из окна его палаты. Дарья читала его сообщения и ловила себя на том, что улыбается — глупо, совершенно непрофессионально.

Он продолжал присылать музыку. Каждый вечер, ровно в десять, телефон вибрировал новым сообщением. Это стало их ритуалом: Максим выбирал произведение, а Дарья после работы, уже лёжа в постели, надевала наушники и погружалась в мир, который он для неё открывал.

Она начала отвечать ему в своём стиле — с медицинскими комментариями, которые почему-то его невероятно веселили.

«Равель, "Болеро", — написала она как-то после прослушивания. — Максим, честное слово, у меня тахикардия. Сто двадцать ударов в минуту. Вы что, хотите, чтобы я попалась на ночном дежурстве с пульсом, как после спринта?»

Ответ пришёл через минуту:


«А вы послушайте Брамса, колыбельную. Гарантирую брадикардию и крепкий сон. Проверено на себе. Правда, мне её в детстве мама пела, так что эффект может быть ностальгическим».

«Брамса не люблю, — отрезала Дарья. — Слишком сентиментально».

«Сентиментальность — это не порок сердца, доктор. Это его естественное состояние. Вы просто разучились её слушать».

Дарья не нашлась что ответить. Потому что он был прав, и она это знала.

Однажды он прислал джаз — Майлза Дэвиса, «Blue in Green». Дарья слушала, сидя на подоконнике в тёмной ординаторской, глядя на ночной город за окном, и чувствовала, как внутри что-то тает. Тает медленно, неумолимо, как лёд под весенним солнцем.

«От этой композиции у меня экстрасистолия, — написала она, стараясь, чтобы голос в сообщении звучал сухо. — Не рекомендую пациентам с аритмией».

«А вы, доктор, не пациент, — ответил Максим. — Вы — слушатель. И судя по экстрасистолии, слушатель благодарный».

Она рассмеялась. Вслух. В пустой ординаторской. И смех этот прозвучал так неожиданно, так чуждо в стерильных стенах, что Дарья сама испугалась.

На вторую неделю их «виртуального романа» — а теперь она уже мысленно называла это именно так, хотя ни за что не призналась бы вслух — Максим прислал нечто совершенно особенное. Запись была короткой, необработанной, слышно было, как где-то на заднем плане шумит ветер или, может быть, дыхание.

«Я тут подумал, — написал он, — что всё это время я посылаю вам чужую музыку. Не свою. Это неправильно. Это моя новая вещь. Пока только набросок. Без названия. Послушайте».

Дарья включила запись.

Это было не похоже ни на что из того, что он присылал раньше. Мелодия звучала странно, почти хаотично — будто кто-то пытался нащупать ритм, но всё время сбивался. Она начиналась, замирала, снова начиналась, и в этом спотыкающемся, неровном движении было что-то до боли знакомое. Дарья прислушалась — и вдруг поняла.

На страницу:
2 из 3