
Полная версия
Пришельцы над Солхатом

Пришельцы над Солхатом
Владимир Деркач-Деркаченко
© Владимир Деркач-Деркаченко, 2026
ISBN 978-5-0070-2801-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Copyright © Vladimir Derkach, author and publisher, 2026
All rights reserved. No parts of this book may be reproduced in any form, except for the inclusion of brief quotations in a review, without permission in writing from the author or publisher.
© Владимир Деркач-Деркаченко, автор, издатель, 2026
Воспроизведение всей книги или любой ее части, за исключением использования кратких выдержек из текста при написании обзорных статей, без письменного разрешения автора и издателя запрещено.
КТО ЕСТЬ ВЕЗДЕ ТОГО НЕТ НИГДЕ
Эпиграф: Гиппократ: Люди всегда были такими же, как теперь; только средства их изменились.
Топор ударил в колесо остановившейся арбы, и оно, вопреки всем законам лесного безмолвия и к немалому удивлению Данилы, вдруг треснуло с таким сухим и окончательным стоном, будто только и ждало этого милосердного повода, чтобы наконец развалиться на части, ведь вещи, как и люди, имеют свой предел терпения, после которого им остается только рассыпаться прахом под ногами судьбы. Повозка, лишившись своей круглой опоры, осела на бок, заставив вола издать протяжный, полный неизбывной тоски мык, в котором слышалось не столько сострадание к хозяину, сколько глубокое разочарование в самом порядке мироздания, и в этот момент из густых зарослей кизила, которые ещё мгновение назад казались лишь частью неподвижного пейзажа, стали один за другим выходить разбойники, приближаясь к своей добыче той медленной, тягучей походкой, какой хищники приближаются к жертве, зная, что спешить теперь решительно некуда, ибо время здесь, в тени деревьев, остановилось так же надёжно, как и эта несчастная арба.
— Что же ты наделал Данила-джан?! Как мы теперь всё это добро до лагеря дотащим?
— Давай здесь я буду думать, да?! Две бараньи башки в один котёл не поместятся!
Ногай обиженно оглянулся, ища сочувствия у товарищей, но остальные разбойники уже успели погрузиться в ту особую форму молчаливой сосредоточенности, которая всегда овладевает людьми при виде чужого имущества, подлежащего дележу, и потому никто не обратил внимания на шутку, столь некстати сорвавшуюся с губ вожака. Хозяин же арбы, о котором в суете поломки на мгновение забыли, стоял у дерева, вжимаясь в него спиной так истово, будто надеялся слиться с корой, и лицо его, принявшее оттенок сырой глины, не выражало уже ничего, кроме покорного ожидания той последней участи, что рано или поздно настигает каждого, кто рискнул выйти в путь без должного покровительства небес или хотя бы крепких колёс.
— Колесо исправишь? — спросил Данила.
— Чем? — в ужасе взвизгнул возница.
— Тогда бери своего быка и проваливай! Ты нас не видел.
И пока разбойники с пустыми глазами и руками, привыкшими хватать раньше, чем думать, с торопливой и почти обидчивой жадностью вспарывали мешки, будто чрево поверженного зверя, выбирая из поклажи то, что казалось им достойным унести дальше, возница уже распрягал вола, делая это тихо, без суеты, словно совершал привычный обряд прощания, и вскоре исчез за поворотом дороги, уходящей к Солхату, туда, где слова легче правды и где любой рассказ принимают не потому, что верят, а потому, что за ним следует наказание. «Там он явно насвистит наибу, будто бы потерял всё своё добро, что все его четыре арбы и пять арабских скакунов были украдены и он такой одиноко-куражный смог отбить только одного рака. Наиб, человек неглупый и недобрый, поймёт, что этот шмуль его разводит, но всё равно велит отсчитать палки, потому что порядок требует боли, а боль требует повода, и на этом они сойдутся, ведь оба знают цену таким сделкам. Но наиб не башбан какой-нибудь, тоже сдирать шерсть любит. Начнёт уши греть по базарам и шакальё дергать. Однако лишний шум, слухи, растасканные по округе, сейчас никому не нужны, особенно тем, кто предпочитает, чтобы зло проходило тихо. Хач замутить он на измену сядет, но лишняя движуха походу нам не нужна…» — подумал Данила, глянув в сторону исчезнувшего возницы.
Когда же налётчики, всё ещё не верившие, что ограбление так быстро закончилось, завернув самое им приглянувшееся в тряпьё, растворились в лесу, дорога осталась пустой и немой, с переломанной арбой и ненужными вещами, брошенными, как свидетельства, которые никто не станет допрашивать, и только пыль ещё долго не могла осесть, словно сама не понимала, что всё уже случилось и отменить ничего нельзя.
— Айда быстрее! — прокричал Данила. — К вечеру один баур подтянуться должен. Поможет дать крута.
— Язык твой, Даниил-джан, так же загадочен как и поступки твои, — опять возмутился Ногай. — Мы же сегодня с утра, как ты вчера вечером говорил, должны были к Ованесу в Сургач идти. Он обещал охрану для каравана в Сугдею. И где теперь эта работа? Что скажут генуэзцы? Когда Раффаэлло отдаст долг?
— Тебе бельма погасить, ботало вырвать или вареники расшить? Выбирай! Хорош елдачить! — вскричал Данила, начиная окончательно выходить из себя, хотя гнев его был направлен не столько на незадачливого собеседника, сколько на саму несправедливость бытия, ведь если бы кто-то взялся описать всю его никчёмную жизнь, то вполне мог бы уложиться в одну единственную фразу, гласящую, что тот, кто есть везде, того на самом деле нет нигде, и в этом странном и пугающем свойстве заключалась вся суть его существования, ибо его повсюду ловили, про него решительно все знали, и многие даже клялись в сумерках, что видели его собственными глазами, однако потрогать его, убедиться в его плотской реальности не удавалось никому, словно он был не человеком из плоти и крови, а лишь затянувшимся эхом чужого страха или случайным сквозняком в пустом коридоре истории.
Этим августовским утром он никого не грабил. Он отрабатывал долг, который висел на нём со времён его готского пленения, когда один из ниоткуда появившийся шмуль-караим, человек без лишних вопросов и с очень ясным представлением о процентах, при помощи несложных, но вполне действенных манипуляций вызволил Данилу у аланов, независимо от Орды кочевавших, да только продал его долг грекам и готам из Мангупа, совершенно коррумпированного протобандитского сообщества с претензией на полис, поимев свою долю. Данила не был на него в обиде. Он прекрасно понимал, что тот, кто в Книге Жизни записан — тому и жить, а как нет — так и спросить не с кого. Раз уж Вездепроявленный так распорядился и взял деньгами — то это не потеря, а обмен, как говорил шмуль, и расстраиваться здесь ни к чему.
Долг, по совести говоря, платежом красен, о чём твердят и в церквях, и на базарах, однако в случае Данилы сей гнёт был столь велик, несоразмерен и непомерно тяжёл, куда весомее того, что некогда пытались накинуть ему на плечи лукавые хазары, отчего в памяти его всё чаще всплывало изречение, подслушанное однажды в кабацком угаре перед самой потасовкой двух разбойников, кои в лаконичности своей превзошли бы и античных мудрецов, ибо один из них, изрёк истину, ставшую для Данилы чуть ли не откровением: долг платят одни только трусы. Но с теми он тогда обошёлся круто, не столько по своей воле, сколько благодаря внезапно подоспевшей помощи аланов, и потому эпизод этот он относил скорее к разряду удачных совпадений, чем собственных заслуг. И, проведя десяток лет в постоянных скитаниях среди всей этой разноплёменной Голодной степи и ознакомившись с языками её представителей, он теперь не только изъяснялся на одному ему понятному наречии, но и мыслил так же. То, что в жизни его будущее было то спереди, то сзади, а чай он пил то перед едой, то после, не вносило в его существование никакого противоречия, что делало Данилу в глазах окружающих непонятным и совершенно неуловимым разбойником, хотя он себя таковым не считал.
Иногда он даже жалел себя, печалился о том, что не является распорядителем собственной жизни, а лишь её покорным ишаком, плетущимся на верёвочке позади хозяина, и Данила даже не пытался выяснять, кто именно за неё тянет, потому что опыт подсказывал ему, что такие приобретённые знания редко приносят облегчение. Но всё же было в этом странное утешение, ибо в любой, даже самый никчёмный момент своей жизни он точно знал, зачем он здесь или там находится и куда идёт, а знание цели, пусть и навязанной, часто заменяет свободу тем, кто слишком долго задержался в пути.
Это утреннее ограбление было необходимым и давно задуманным, чего не скажешь о его добыче, которая вовсе была ему не нужна. И бродягам его она была нужна не более. Данила хотел лишь показать солхатскому наибу, купившему своё место совершенно аморальным способом, что в восточном Крыму ему жизни не будет. И армяне, которые вынуждены были платить ему за возможность провозить безопасно свои товары и хранить генуэзские деньги в Сурб-Хаче и сами генуэзцы, которые были поставлены в затруднительное положение, теперь должны были искать помощи неуловимого разбойника. Сам же Данила не хотел вмешиваться в денежные претензии местных кланов, тем более что оставаться на Сурхате ему было бесперспективно. Сидеть же в балке на Армат-Луке или уходить с отрядом за Агармыш ему порядком надоело. Его готский долг давил теперь настолько, что надо было решать эту назревшую проблему, и чем быстрее — тем лучше.
Он намеревался всё решить одним, и даже, единственным, проверенным способом — шантажом, не как действием, а как состоянием мира, в котором одолжитель сам однажды устаёт помнить о долге и начинает мечтать лишь о том, чтобы его не было вовсе; ибо если сумму для оплаты долга собрать невозможно, должнику остаётся лишь стать присутствием, мелким и неустранимым, как гвоздь в сапоге, о котором сперва забывают, потом злятся, а в конце концов снимают сапог, не заботясь уже ни о дороге, ни о пыли на ней.
Придя в лагерь Данила распорядился снести к нему в палатку всё награбленное добро, где он его подробнее и рассмотрит. Он делал это не столько ради учёта, сколько ради понимания сегодняшнего внутреннего состояния подельников. Предводитель не отнимал у своих сотоварищей всякую мелочь, которую они совершенно бессовестно сумели скрысятничать по дороге на становище, но хорошо запоминал это действие и при случае указывал другим разбойникам, что вот посмотрите: вы жизнью рискуете, а ваши подельники у вас же ещё и подворовывают. Те, кто с Данилой провёл много дней, знали об этом, и даже оказывались в таких ситуациях, но выжили и сделали вывод. Поэтому они считали, что раз честь нищего — это отсутствие жадности, то, иншалла, будет день, будет и пища. Те же новички, недавно прибившиеся к банде, будучи замеченными в крысятничестве, выставлялись на самые опасные участки при грабежах или нападениях, чем они по неосведомлённости своей очень гордились, и если Вездесущий оставлял их в живых, то Данила принимал это как знак и даже награждал какой-нибудь безделушкой. Эта восточная идея, как принцип жизни: «иметь долг или ставить человека в ситуацию обязанного чем-то», настолько ему нравилась и он настолько к ней привык, что даже выработал целую стратегию её применения, научившись этому у итальянцев, людей практического склада, которые быстро смекнули, что бакшиш — это не постыдная взятка, а всего лишь причудливая форма налога, неизбежная прелюдия к любому делу. Ведь уши должностных лиц Орды были устроены так, что открывались они лишь на звон монет, и без этого ритуального подношения любые переговоры оставались лишь сотрясанием воздуха, суетой сует, тогда как золото превращало даже враждебное молчание наиба в благосклонное согласие, доказывая в очередной раз, что мораль — штука гибкая, особенно когда речь идет о прибыли.
На самом деле Данила уже два долгих года мерил своими шагами лесные дебри, слоняясь с оравой бородатых живорезов по окрестным чащам, где, по правде говоря, дичи водилось столько, что не перестрелять и за вечность, а караванов проходило столько, что не переграбить и за две, однако же он выжидал, и за это время Сурб-Хач, прежде бывший лишь горстью невзрачных землянок, на глазах превратился в каменный трёхэтажный форпост, дерзко вгрызшийся в небо и уже собиравшийся, судя по заложенному в три человеческих роста фундаменту, обзавестись собственной стеной, ибо работа в урочище не затихала ни на миг; камень из окрестных балок везли в количествах неисчислимых, воду из родника давно приручили, направив её по террасам сада, а площадь перед храмом и саму подъездную дорогу вымостили булыжником так плотно, словно хотели раз и навсегда отгородиться от зыбкой лесной грязи.
Здесь, под сенью этих стен, можно было со спокойной душой оставить товар на хранение, или, если нужда придавит, заложить его под честный процент, взять ссуду, составить грамоту или начертать письмо на любом из наречий, на которых изъяснялись в Крыму, а равно и оповестить нужного человека о событии мало-мальски важном, из чего само собой следовало, что армяне водили дела не только со своими соплеменниками, но и со всяким встречным, к кому питали доверие или кто имел при себе веское слово рекомендации, ведь самому монастырю-крепости требовался не столько покой, сколько статус и твёрдое, неоспоримое влияние, и события в ту пору складывались столь удачно, а обстоятельства сплетались столь причудливо, что и впрямь можно было заподозрить вмешательство Божественного Провидения, решившего наконец утихомирить коловратные годы, перевернувшие привычный мир вверх дном, отчего предчувствие некоего великого благоденствия ощущалось у монастырских врат особенно остро, почти физически, словно сам воздух здесь стал гуще и слаще.
НЕОЖИДАННАЯ ПРОСЬБА
В стане разбойников царило оживление и скупщик краденного уже нагло осматривал разные вещи, которые разбойники хотели одновременно и оставить себе, (потому что ещё некоторые из них даже не держали в руках), и сбыть, потому что две монеты в кармане — это не мешок с барахлом за потной спиной, а потенциальная радость от вечера, проведённого в местной таверне. Он говорил громко, небрежно их перекладывая и иногда даже бросая, выказывая непонимание такой полной бесполезности вещицы, и давая одну десятую от цены на базаре, поэтому торг шёл весёлый, жёсткий и быстрый. Баур знал, а если не знал, то догадывался, что точка, которую он так жаждал поставить в разговоре с этими потенциальными висельниками, на самом деле не точка, а лишь запятая в длинном списке человеческих прегрешений, ибо время не замирает по воле одного контрабандиста, мечтающего о Сугдее и солёных брызгах в порту, ведь когда море чернеет и становится похожим на остывшую смолу, разделяющую берега, шаланда превращается в крошечную щепку, несущую на себе груз не только запретных товаров, но и человеческих страхов, и хотя ночь кажется надёжным покрывалом, способным укутать судно от любопытных глаз, на самом деле нет ничего более зоркого, чем тишина прибрежного города, где каждый причал имеет уши, а каждая сплетня — крылья, способные обогнать самый быстрый парус, и баур, подгоняемый этим невидимым ветром чужих кривотолков, понимал, что путь на Корсунь — это не просто мили по воде, а попытка проскользнуть между ударами сердца судьбы, которая, как известно, не любит, когда ей пытаются завязать глаза темнотой, ведь в конечном итоге никакая ночь не бывает достаточно чёрной, чтобы утаить то, что люди называют своей тайной, а боги — своей забавой.
Рустем, хазар по крови и скупщик краденого по призванию, хотя и питал тайную склонность к вольной доле кочующего купца-радонита, на деле предпочитал мерить шагами узкую, точно лезвие бритвы, тропу, вьющуюся по самому хребту Незаконной горы, откуда ему было одинаково сподручно спускаться то в долину Правую, где жизнь текла по закону и чину, то в долину Левую, где сами понятия о правилах были столь размыты, что если кто о них и слыхивал, то разве что в виде досужих сказок, и в этом вечном балансировании между светом и тенью он обретал ту полноту бытия, коей лишены люди однозначных поступков.
Ибо в те былинные времена, когда христианам формально возбранялось давать серебро в рост, но церковь, проявляя похвальную гибкость ума, ничего не имела против возврата долга с доброхотным пожертвованием, значительную долю мелкого и среднего ссуживания на местах неизбежно брали на себя иудейские общины, здраво рассудив, что раз во Второзаконии наложено вето на лихву лишь для брата своего, то в отношении небрата рука дающего может быть сколь угодно твёрдой, и, не располагая притом всемирной сетью денежного обмена, подобной той, что сплели тамплиеры, они, благодаря своим многочисленным и спаянным кровью семьям, становились опорой и для простого горожанина, и для мелкого феодала.
В самом деле, рассуждал Рустем, для того чтобы обзавестись звонкой монетой на покупку трёх баранов, вовсе не обязательно было тащиться в Каффу и вязнуть в бумажной волоките генуэзских банков, где за каждой строчкой чудилась петля, гораздо проще и человечнее было заглянуть на базар в лавку к знакомому караиму, дабы получить заём под честное слово и в придачу, точно бонус к сделке, выслушать пару-тройку смешных историй из жизни, в коих караимы, признаться, были непревзойдёнными мастерами, умея скрасить тяжесть долга легкостью слова.
Данила кликнул подручного, велев тому проводить баура под сень своей палатки, и скупщик, до сей секунды пребывавший в некоем томительном полубытии от предчувствий грядущего перехода, мгновенно очнулся и, радостно отозвавшись на зов, поспешно сдал ворох накупленного добра своему охраннику, дабы налегке спуститься к предводителю.
— Шалом Шабат, православные! — пошутил Данила и взял двумя руками протянутую для приветствия правую руку баура, которую он сразу уважительно накрыл своей второй рукой. — Как торговля, Рустем? Как тебе наша добыча? Что про баранов слышно?
— Такие дела Данилджан, трудно стало сбывать товар. Твои головорезы думают, что у меня куча родственников при генуэзском консуле.
— А это не так?! Хорош редьку тереть! Кого ты в этом лесу обвешиваешь? Денарий слезу любит, так что ли?! Эти уроды крови не боятся, а ты их на слезу разводишь. Послушай, какой у меня план появился на следующий месяц, — и Данила жестом пригласит гостя на топчан, словно само это приглашение было первым пунктом в списке тех неизбежных событий, что уже начали свой незримый отсчёт.
Когда баур покинул сумрак палатки, лицо его являло собой картину глубокой печали, и охранники, повинуясь его короткому и резкому знаку, принялись спешно заталкивать всю добычу в мешки, дабы навьючить её на мулов, после чего они без лишних слов оставили лагерь, словно само присутствие здесь стало для них внезапно невыносимым.
— Ногай! Сходи к Ованесу и узнай насчет охраны каравана на следующей неделе. Раз уж ты так мечтал побывать на море! И передай ему это.
Данила протянул завёрнутую в пергамент и перевязанную золотой бечевой книгу. Ногай поправил саблю, поклонился и взял передачу двумя руками.
— Что-нибудь ещё, Данила-мырза?
— Мёду у него возьми. Что-то знобит меня. Ступай с Богом! — он посмотрел вослед удаляющемуся скупщику и перевёл взгляд на замешкавшегося Ногая. — Иди, иди, что замер? На сегодня распоряжений больше не будет!
Ногай, чья голова была до краёв полна тревожных догадок, пустился в путь к монастырю, избирая для этого лишь одному ему ведомые тропы, те самые, что неизменно пролегают повсюду, однако же открываются далеко не всякому взору, словно сама земля решает, кому явить свои тайные складки, а кого оставить блуждать в неведении по проторенным дорогам.
А скупщик-баур шёл по изрезанной канавами после недавнего дождя дороге на Сугдею, и в голове его, словно тяжёлые аметисты в коктебельском прибое, перекатывались мысли о том, как зыбки человеческие планы. Ведь он, человек, чьё слово в степи ценилось выше ханской печати и чья мудрость, казалось, могла предугадать направление ветра ещё до того, как тот зародится в далёких горах, рассчитывал на совсем иной исход этой такой обыденной закупки. Он видел себя уже на полпути к прохладным подвалам Сугдеи, а вместо этого получил просьбу, которая в этих краях звучит как приказ, не терпящий возражений, и это внезапное крушение надежд отозвалось в его душе такой горечью, какую не заглушить ни вином, ни золотом, потому что даже самый уважаемый человек остаётся лишь заложником чужой воли, когда на кону стоят интересы тех, чьи имена произносят шёпотом. Он и без зеркала увидел выражение своего лица, когда выходил из палатки, и оно было не просто печальным, оно было похоже на треснувшую маску старого актёра, осознавшего, что пьеса идёт не по сценарию, но долг и привычка исполнять свою роль взяли верх, и вот уже охранники, не смея задавать вопросы, по одному лишь движению его бровей понимали, что всезнание — это лишь ещё одна форма рабства, заставляющая нас покорно следовать по пути, о котором кто только не грезил. Теперь само завтра становилось таким же призрачным видением, как и сама справедливость в этом мире, где за каждым поворотом караванного пути скрывается новая западня.
КРЫМ — ЭТО СУРБ-ХАЧ
…Вардапет Тер-Ованес знал Данилу уже давно и частенько предлагал ему ту работу, от которой другие воротили нос, ибо имел Ованес свой тайный интерес и не желал, чтобы влияние монастыря, хоть ещё и не приобретшего величественных храмов и крепостных стен, но уже ставшего по сути главным сейфом Каффы, ставилось кем-то под сомнение. И хотя само поселение армянских монахов в ту пору едва ли походило на святую обитель, Дух Святой уже парил над этими отрогами, а караваны, замиравшие у верхнего фонтана ради глотка воды, разносили по базарам Сугдеи слухи о лесных пришельцах, возводящих камень на камень в урочище, где прежде лишь орехи собирали да охотились, и это растущее присутствие «банковской крепости» пугало генуэзцев своей неявной силой.
Пока землянки заменялись дубовыми срубами, а недавно посаженные черешни давали первый урожай, кочевники-ногайцы, выгрызающие всё зелёное на своем пути, привыкали к новому имени — Сурб-Хач, которое для их уха сливалось с именем самого Солхата, города-оврага, Кырыма, поражавшего путника не столько высотой, сколько внезапным падением в зелёную бездну. В ту пору воды в Солхате было в избытке, а густой кизилятник обещал такое надёжное укрытие, сквозь которое не продрался бы ни один всадник на своей малорослой лошади, и потому вопрос о том куда прятать накопленные тяжким трудом монеты и драгоценные камни находил свой ответ в этих лесах, где монастырь поднимался стражем не только Небесного Слова Божьего, но и земного чеканного тщеславия.
В этом круговороте дней, где греки и рабы их от зари до зари гнули спины на огородах вдоль Чурук-Су, рождавших капусту и баклажаны, армяне стучали молотками в лавках, а караимы, народ книги, вершили счётные дела и монопольно возили в Каффу дрова, ибо солхатский лес ценился на вес золота и требовал особого чутья, доступного лишь тем, кто в нём вырос. Весь этот мир, уставший от яростных ветров завоеваний, наконец почувствовал под ногами твёрдую почву, придя к выводу, что звон монеты мелодичнее лязга стали, и монгольский порядок принёс в Крым тишину столь абсолютную, что побережье украсилось ожерельем микрогосударств, подобных бусинам на нитке, где Каффа, устроившись на великом перегоне между Корчевом и призрачным Херсонесом, рассудила, что своё богатство безопаснее держать в удалённом монастыре-сейфе, нежели на открытом берегу.
Солхат, этот оазис свободы на пересечении путей, нравился всем своей практичностью: он был достаточно далёк от моря, чтобы не опасаться внезапных набегов, и достаточно богат пастбищами Агармыша, чтобы наместник Орды, подобно пауку в центре паутины, мог управлять всем полуостровом, дёргая за тончайшие нити сплетен и слухов. Здесь не спрашивали сначала о Боге, как на рынках Константинополя, а спрашивали о товаре, и эта возможность выгодно торговать и возвращаться домой без опаски за кошелёк делала город малым и великим одновременно. И пока древний Солхат заявлял права на звание столицы, питаемый лесной прохладой и родниками, хан уже бросал тоскливый взгляд на запад, к будущему Бахчисараю, понимая, что вскоре само время развернёт паруса истории и великие артерии причерноморских рек потекут в его руки не просто водой, а самой властью.
Армяне же, утомлённые постоянно нарастающим давлением католических генуэзцев и осознав, наконец, что само открытое поселение в долине не сулит им должного спасения, обратили взоры к горам, где в суровом уединении уже пребывал монастырь Степанос, однако тот служил лишь прибежищем чистого Слова Божьего, не имевшего ни веса в делах мирских, ни воли к защите земного добра, тогда как Сурб-Хач замышлялся с иною, куда более суровой целью, он должен был стать величайшей армянской крепостью Крыма, нужной любому грядущему завоевателю уже тем, что, обладая мощью, он парадоксальным образом не претендовал на власть. Пока Неаполь Скифский лишь грезил о своем далёком возрождении в качестве будущего перекрестка полуострова, в основании Сурб-Хача оказались кровно заинтересованы не только гонимые общины, но и те караваны, что не желали или не могли платить пошлины Каффе, предпочитая идти горными тропами в Сугдею, и хотя генуэзцы поначалу высокомерно полагали, что мелкой шавке не под силу укусить слона, конфликт уже созревал в тени монгольского присутствия, ведь новый нойон своим резким гортанным окриком мог в мгновение ока переменить участь портовой цитадели. Пока это касалось лишь звонкой монеты и сроков выплаты дани, но язычники со своими Небесными Духами уже готовы были склониться перед молодой, всезахватывающей силой востока, в то время как византийские ортодоксы терпели поражение за поражением, зажатые между степью и легионами крестоносцев, и в этом халате из противоречий возникла острая нужда в поселении, равноудалённом от всех бурь, месте, откуда за один дневной переход можно было достичь любого торгового центра, и таким средоточием покоя и выгоды суждено было стать Сурб-Хачу или, в местном произношении, Сургату.




