Ничья до рассвета
Ничья до рассвета

Полная версия

Ничья до рассвета

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— У нас гости в городе, — сказал Рэй. — Трое, может, больше. Пришлые. Я взял их запах у старого моста. — Пауза. — Дамиан, это люди Каррена. И они не по наши души пришли. Они кого-то ищут.

Я смотрел на распахнутое окно, на тающую цепочку босых следов во дворе.

Они уже здесь.

А она — где-то там, одна, босиком, в стынущем городе, не зная ни кто она, ни что за ней идёт по пятам сама смерть.

— Поднимай всех, — сказал я. — Немедленно.

* * *

Слова автора.

Он не знал тогда и малой доли правды. За тем, кто она и откуда, тянулась история куда длиннее и темнее, чем он мог вообразить в то стылое утро, — но её час ещё не пришёл. Дамиан не знал даже её фамилии.

Он знал одно: где-то в просыпающемся городе идёт, обхватив себя руками от холода, самое драгоценное и самое опасное существо на свете. Его. И не только его — потому что тот же слабый, едва пробившийся след, что привёл к ней его, учуяли теперь и другие. Те, кому она нужна не живой и любимой, а сломленной и покорной.

Гонка началась. И у Вероники, которая всё ещё думала, что убегает от одного лишь странного незнакомца, было куда меньше времени, чем у кого-либо из них.


Глава 5. Город

Вероника

Я бежала, пока хватало сил. А когда силы кончились, меня нагнал холод.

Он всё это время ждал, пока во мне выгорит адреналин, — и, дождавшись, вцепился разом. В спину под тонкой футболкой, в голые руки, в лицо. Но хуже всего было ногам. Босым ступням по мёрзлому асфальту. Сначала жгло, потом кололо тысячей игл, а потом я вдруг перестала их чувствовать вовсе — и это напугало меня сильнее всего. Про отмороженные пальцы нам рассказывали на ОБЖ, между зевками.

Город просыпался, не обращая на меня внимания. Загорались окна. Дворник шкрябал лопатой по льду. Прошла тётка с собачкой, скользнула по мне взглядом — босая девка в футболке в шесть утра — и ускорила шаг, будто я заразная. Никому нет дела. В этом городе до тебя никогда никому нет дела; я знала это с детства, но одно дело знать, а другое — стоять посреди улицы, отморозив ноги, и чувствовать это всей кожей.

А в голове, по кругу, крутились два слова. Отцовские.

Забирайте её.

Не «не трогайте мою дочь». Не «только через мой труп». Забирайте её — как выносят на помойку старый диван, лишь бы освободить угол. Одни проблемы от неё. Скатертью дорога.

Я всегда знала, что не нужна им. Но одно дело — знать это тихо, годами, а другое — услышать вслух, в шесть утра, из уст родного отца, когда над тобой нависла непонятно какая беда. Это как наступить в темноте на ступеньку, которой нет: вроде готовился, а всё равно ухает под дых.

Так. Хватит. Жалость — роскошь, а у меня её нет. Разревусь потом, если будет когда.

Первое правило выживания я усвоила лет в десять: сначала не сдохни, потом думай. А чтобы не сдохнуть, мне сейчас нужны были две вещи — тепло и хоть что-нибудь на ноги.

Тепло нашлось быстро. Кодовые замки в этом районе я вскрывала одним пальцем ещё в средних классах, а где не выходило — дожидалась, пока кто-нибудь выйдет, и придерживала дверь. Я юркнула в первый попавшийся подъезд, влезла на батарею у окна между этажами и минут десять выла сквозь зубы, пока кровь возвращалась в ступни. Больно было до слёз. Хорошо. Больно — значит, живая.

Дальше нужна была экипировка. Через два двора стоял серый железный контейнер для старой одежды — «Помоги нуждающимся». Сегодня нуждающейся была я. Крышка приёмника болталась на одном креплении: кто-то уже лазил до меня. Я закатала рукав и стала выуживать из холодного тряпочного нутра всё, до чего дотягивалась. Мужские кроссовки на три размера больше, зато целые. Пять пар носков — натянула все разом, чтобы нога не болталась. Свитер с оленем. Куртка, в которой я утонула по колено, зато с капюшоном. Даже шапка — детская, с помпоном, дурацкая до слёз. Плевать. Оделась прямо во дворе и впервые за утро перестала стучать зубами.

В тёмном стекле чужой машины на меня глянуло пугало огородное. Ходячая куча секонда с чужого плеча.

Живое пугало. Это главное.

Знаете, что смешнее всего? Я ведь всю жизнь только это и делала — выживала на том, что дадут чужие. Соседкины обноски. Пирожок за перетасканные ящики. Куртку из контейнера. От родного дома мне не досталось ни рубля, ни доброго слова, ни разу — а чужие люди, сами того не зная, одевали и кормили меня по мелочи с самого детства. Мир, если разобраться, был ко мне добрее, чем те двое, что называли себя моими родителями.

И вот тут, во дворе, натягивая дурацкую детскую шапку, я снова упёрлась в вопрос, от которого не было спасения всю мою жизнь.

Почему?

Почему именно они? Почему меня — им? Другим детям доставались мамы, которые дули на разбитую коленку и проверяли, тепло ли ты оделся. А мне — вечно красное отцовское лицо и потухшие материны глаза, которым было всё равно, жива я или нет. Я перебирала это тысячу раз. В детстве думала: наверное, я плохая. Наверное, если стану тихой, удобной, полезной — научусь не мозолить глаза, приносить деньги, не просить лишнего, — они меня наконец полюбят. Я старалась. Мыла посуду, пока они гуляли. Не плакала, когда забывали про день рождения. Приносила первые заработанные копейки. Не помогло ни разу. Годам к двенадцати я перестала стараться и просто научилась быть невидимой. Так меньше больно.

Но вопрос никуда не делся. Он тлел все эти годы, как уголёк под золой.

Иногда — я никому бы в этом не призналась — мне лезла в голову совсем уж дикая мысль. Что я тут чужая. Что не может у таких людей родиться такая, как я: злая, упрямая, вечно рвущаяся куда-то, ни лицом, ни нутром на них не похожая. Я гнала эту мысль каждый раз. Куда мне ещё было деться, от кого ещё взяться. Глупости.

А сегодня отец сказал «забирайте её» — так легко, будто всю жизнь только и ждал, когда придёт кто-нибудь и заберёт. И уголёк под золой полыхнул с новой силой.

Кто я вообще такая, что за мной приходят чужие мужчины на рассвете? «Чья она», сказал тот, за дверью. «За ней придут». За кем — за мной? За мной, которая всю жизнь донашивала соседкины куртки и дралась со старшеклассниками за право не прогибаться? Что во мне может быть такого, ради чего врываются в дом и ломают двери?

Ответа не было. И это пугало сильнее холода.

Домой нельзя — это даже не обсуждалось. Там либо тот, кто выносит двери плечом, либо, если его уже нет, он вернётся, потому что знает адрес. В школу нельзя: он знал моё имя, а вычислить по имени и адресу мой класс — дело пяти минут. Полиция? Я всю жизнь смотрела, как родители «договариваются» с нарядом через порог, и знала цену этим людям в форме до копейки. Да и что бы я сказала — «ко мне в шесть утра пришёл вежливый мужчина и выломал дверь одним плечом»? Меня бы отправили к психиатру. Или, что хуже, обратно домой.

Друзья? Я перебрала в голове — и не нашла ни одного имени. Ни единой живой души во всём городе, к кому можно прийти и сказать: спрячь меня, не спрашивай. Я всю жизнь никого к себе не подпускала — так безопаснее, так меньше боли. И теперь эта безопасность обернулась звенящим, абсолютным одиночеством. Сама себе вырыла.

Оставалось одно: двигаться. Не стоять, не светиться, слиться с городом и переждать — пока не пойму, что вообще происходит.

И всё же — вот за это я себя ненавидела — в самые холодные, самые пустые минуты того дня меня нет-нет да и тянуло назад. К той двери. К тому спокойному голосу, который вдруг сорвался и сказал: «Не надо». Как будто там, за дверью, было что-то… моё. Единственный человек за всё утро, в чьём голосе, когда я уходила, послышалось не облегчение, а боль. Бред, конечно. Замёрзла до галлюцинаций. Я гнала и эту мысль тоже.

День я кое-как перетянула на людных местах — рынок, торговый центр, метро: там тепло, там толпа, там девчонку в чужой куртке никто не разглядывает. У одного лотка помогла продавщице перетаскать ящики с мандаринами, и она, не спрашивая ничего, сунула мне горячий пирожок и стакан чая. Лучшая еда в моей жизни, честное слово. Я растянула её на час и всё думала: вот чужая баба с рынка отнеслась ко мне теплее, чем родная семья за восемнадцать лет.

Но день кончился. Они всегда кончаются.

К вечеру ноябрьский город меняется. Гаснут витрины, закрываются тёплые двери, схлынывает толпа, в которой так удобно прятаться. Остаются фонари, ветер и те, кто выходит именно в этот час. Меня понемногу сносило — из светлого центра к вокзалу, где под крышей можно пересидеть ночь и где всегда толчётся народ. Я убеждала себя, что там безопаснее. Там свет. Там люди.

Я не подумала, какие именно люди коротают ночь на вокзале. И кто на них там охотится.

Я сидела на жёсткой скамье в углу зала ожидания, подтянув колени к груди, и почти задремала под гул объявлений о поездах, когда затылком поймала это чувство.

То самое.

Как утром, у двери. Как у зверя, спиной почуявшего чужой взгляд.

Я подняла голову медленно, стараясь не выдать, что заметила.

У колонны, метрах в десяти, стоял мужчина. Высокий, в тёмном, руки в карманах. Он не смотрел на табло, не встречал поезд, не листал телефон. Он смотрел на меня. Прямо, не отводя глаз, спокойно — так же спокойно, как тот, за дверью. И когда наши взгляды встретились, он не отвёл своего, как отводят нормальные люди, застигнутые врасплох.

Он чуть склонил голову набок. И улыбнулся.

А потом достал телефон, поднёс к уху — и заговорил, не сводя с меня глаз. Будто докладывал кому-то. Будто говорил: нашёл.

Ноги сами оторвали меня от скамьи.


Глава 6. Погоня

Вероника

Ноги подняли меня со скамьи раньше, чем я решила бежать.

Не беги. Только не беги. Бегущего видно за сто метров. Я вцепилась в эту мысль, как в поручень, натянула капюшон на самые брови, спрятала руки в рукава и пошла — быстрым, деловым шагом, как ходят те, кто опаздывает на поезд, а не те, кто спасает свою шкуру. Внутри всё выло: беги, беги, беги. Я держала шаг. Держала, хотя колени стали ватными и подгибались на каждом втором.

Его взгляд лежал у меня между лопаток. Тяжёлый, липкий, тёплый, как чужая ладонь. Я не оборачивалась. Пока он думает, что я его не срисовала, у меня есть фора. Секунды. Только они у меня и были — жалкие секунды, и я чувствовала, как они утекают одна за другой.

Зал ожидания плыл мимо в жёлтом больном свете. Спящий мужик с газетой на лице. Бабка с клетчатыми баулами. Двое солдатиков, уткнувшихся в телефон. Все такие обычные, такие живые, такие занятые собой — и ни одному нет до меня дела. Крикни я сейчас — обернутся, посмотрят, отведут глаза. Так уже было всю мою жизнь. Никто не придёт. Никто никогда не приходит.

Впереди засветился главный выход — широкие стеклянные двери, а за ними чёрная площадь, фонари, спасительная темнота, в которой можно раствориться. Двадцать шагов. Пятнадцать. Я прибавила, сердце подскочило к горлу — почти, почти —

Второй стоял у самых дверей.

Плечом привалился к косяку, руки в карманах, и лениво оглядывал зал — спокойно, сыто, зная, что торопиться некуда. Он стоял ровно между мной и улицей. Между мной и жизнью.

Меня будто окатили ледяной водой. Ноги приросли к полу, и я едва не встала посреди зала — а вставать было нельзя, встать значило выдать себя с головой. Я заставила себя не сбиться с шага, плавно повела в сторону, будто и не к дверям шла вовсе, а к расписанию на стене. Внутри всё обвалилось.

Двое. Они держали выход.

Один — это псих, от психа я бы ушла. Двое, спокойные, поделившие зал, перекрывшие двери, — это не случайность. Это по правилам. По каким-то своим страшным правилам, которых я не знала. За мной охотились всерьёз, и я даже не понимала за что.

За ней придут.

Пришли.

Думай. Ну думай же. Я знала этот вокзал — пряталась тут от дождя, ночевала однажды. Главный выход перекрыт. Значит, вниз, к платформам, через подземный переход есть служебная дверь во двор, к путям. Только бы успеть туда раньше, чем они поймут, куда я.

Я нырнула в лестничный пролёт, ведущий на нижний уровень.

И сзади сразу изменился ритм шагов.

Ускорились. Двое. Они больше не притворялись, что просто гуляют. Значит, срисовали. Значит, всё.

Вот теперь я побежала.

Через две ступеньки, хватаясь за ледяные перила, огромные чужие кроссовки съезжали с пятки и норовили слететь, и я на ходу поджимала пальцы, чтобы не потерять их совсем. Внизу — подземный переход, длинный, гулкий, пустой. Мигающая лампа. Мокрый бетон, лужи, вонь сырости. Мои шаги били по стенам эхом и выдавали меня всю, и их шаги за спиной тоже били эхом, ближе, ближе, и я уже не понимала, где мои, а где чужие. Я не оборачивалась. Оборачиваться некогда.

Дверь. В тупике перехода — железная дверь, «Посторонним вход воспрещён».

Я влетела в неё грудью, дёрнула ручку.

Заперто.

Сердце ухнуло куда-то в живот. Нет. Нет-нет-нет. Я дёрнула снова, рванула на себя всем весом — без толку. За спиной эхо шагов накатывало волной. Оставались секунды, и я их тратила на дверь, которая не открывалась. Паника залила глаза белым. Я забарабанила ладонями по железу, а потом — сама не знаю, откуда взялось, — навалилась плечом и ударила бедром рядом с замком, раз, ещё, зло, отчаянно, и на третьем ударе разболтанный язычок с лязгом выскочил из гнезда, и дверь распахнулась внутрь.

В лицо ударил ледяной ветер и запах мазута, ржавого железа, зимней ночи.

Я вывалилась наружу, на узкую бетонную площадку над рельсами, и захлопнула дверь за собой. С этой стороны ручки не было. Секунд десять форы. Может, меньше.

Передо мной в темноте лежал грузовой двор — огромный, чёрный, залитый редким рыжим светом фонарей на далёких столбах. Мёртвые ряды вагонов и цистерн. Штабеля контейнеров, как великаньи кубики, уходящие во тьму. Где-то там, за ними, забор, а за забором — спальный район, окна, люди, спасение. Далеко. Слишком далеко.

В дверь за спиной глухо, тяжело ударили.

Я спрыгнула на щебень и побежала.

Бежать в кроссовках на три размера больше по обледенелому щебню между шпал — это не бег, это падение, растянутое во времени. Ноги разъезжались. Щиколотки подворачивались на рельсах. Дурацкая куртка путалась в коленях и била по ногам. Каждый вдох резал горло, как битым стеклом, дыхание вырывалось белыми клубами и висело в воздухе, показывая, где я. Я перепрыгивала рельсы, оскальзывалась на промасленных шпалах, хваталась за ледяные бока вагонов, чтобы не расшибиться, и всё ждала, что вот сейчас сзади схватят за шиворот.

Дверь позади с треском поддалась.

Я не обернулась, но услышала: они выкатились во двор — не топотом, не криком, а тихо, деловито — и рассыпались. Не побежали за мной кучей. Разошлись веером, чтобы отрезать. Как на охоте. Они и охотились. И знали, как это делается, куда лучше, чем я знала, как убегать.

Я нырнула в проход между двумя контейнерами, в глухую темноту, куда не доставал свет, и вжалась спиной в холодное железо. Зажала рот обеими ладонями. Только не дышать так громко. Только не выдать.

Тихо. Где-то далеко лязгнул, тронулся товарный состав, тяжело загудел. И под этот гул — хруст щебня. Шаги.

Медленные. Уверенные. Совсем близко, по ту сторону контейнера. Кто-то шёл вдоль ряда, не спеша, зная, что спешить некуда, что я в западне между железных стен.

Я перестала дышать совсем. Перед глазами поплыли чёрные пятна. Сердце колотилось так, что казалось — его слышно за десять метров, что оно само меня выдаст.

Шаги замерли.

Он стоял прямо за стеной. В полуметре. Я слышала его дыхание — ровное, сытое. Слышала, как скрипнула кожа перчатки.

— Ну хватит, — сказал он негромко, почти ласково, и от этой ласковости у меня всё оледенело внутри. — Ноги себе переломаешь в этом железе. Выходи, тебя никто не тронет. С тобой просто хотят поговорить.

Я вжималась в контейнер и молилась всему на свете, чтобы стать плоской, стать тенью, исчезнуть. Слёзы текли сами, беззвучно, я даже не заметила, когда начала плакать. Восемнадцать лет я дралась и не давалась — а сейчас стояла, зажав себе рот, маленькая и мокрая от ужаса, и ничего, ничего не могла сделать против этого спокойного голоса в темноте.

И в этот самый миг, там, глубоко внутри, где всю жизнь была только пустота, вдруг что-то шевельнулось. Тёплое, тяжёлое, живое. Открыло один глаз. И тихо, беззвучно оскалилось: не смей. Не смей быть добычей.

Я не поняла, что это. Не было времени понимать.

Товарный состав на дальнем конце двора набрал ход и загрохотал во всю мощь — колёса, лязг, стальной рёв, — и на несколько секунд этот грохот накрыл всё, и мои шаги в том числе. Другого шанса не будет.

Я сорвалась с места.

Не думая, куда — лишь бы прочь от голоса, в темноту, вглубь лабиринта. Он рванул следом сразу — я услышала за спиной короткое злое рычание сквозь зубы, уже без всякой ласки, — и его рука цапнула воздух там, где секунду назад была я, поймала полу необъятной куртки. Куртка дёрнула меня назад, за горло, я захрипела — и рванулась вперёд из последних сил, выдираясь из неё, как зверь из капкана. Треснула ткань. Я вылетела из куртки, оставив её у него в кулаке, и понеслась дальше в одном свитере, на морозе, но свободная.

— Стой! — рявкнули сзади. И ещё чьи-то шаги — сбоку. Их было уже двое. Меня гнали.

Забор вынырнул из темноты внезапно. Высокий, ржавый, с загнутым верхом. Я знала — надо искать лаз, где-то всегда есть отогнутый угол, дыра. Искать было некогда. Я с разбегу вцепилась пальцами в холодную сетку и полезла вверх, прямо так, в лоб.

Звенья резали ладони. Кроссовки соскальзывали с проволоки, я срывалась, повисала на руках, лезла снова, обдирая пальцы, и всхлипывала сквозь зубы от боли и страха. Забор ходил ходуном. Внизу подо мной кто-то тряхнул сетку так, что я едва не сорвалась, — рука схватила меня за лодыжку, за огромный кроссовок, дёрнула вниз. Я забилась, лягнула наугад, кроссовок соскользнул с ноги и остался у него в руке, а я перевалилась через острый загнутый верх, разодрав штанину и бедро о торчащую проволоку, и рухнула по ту сторону в грязный обледенелый сугроб.

Воздух вышибло из лёгких. Мир на секунду погас.

Забор надо мной гудел и трясся. За сеткой в темноте матерились в голос, дёргали проволоку — но лезть следом, туда, где начинались освещённые окна и спящие люди, они не стали. Замерли по ту сторону, как псы у черты, которую нельзя переступать.

Не здесь. Не под окнами. Гнать меня по ночному переходу и пустому грузовому двору — одно, там нет никого, кто увидит и вызовет полицию. А тащить упирающуюся девчонку через двор, где в любую секунду может распахнуться форточка и заорать бабка, — совсем другое. Шума и свидетелей они себе позволить не могли. Вот где была моя черта спасения — не темнота, а люди.

Я не стала ждать, пока они передумают. Поднялась — один кроссовок потерян, нога в мокром носке тут же обожгло холодом, бедро горело, ладони горели, — и, хромая, побрела прочь, в спасительный лабиринт спящих девятиэтажек. Не оглядываясь. Не разбирая дороги. Лишь бы дальше, дальше от этой сетки.

Только зайдя дворами за три дома, я привалилась к ледяной стене подъезда — и меня наконец затрясло по-настоящему. Всё разом: холод, ужас, боль. Изрезанные ладони, разодранное бедро, один кроссовок, мокрый свитер, дурацкая детская шапка, чудом уцелевшая на голове. Меня выворачивало от адреналина, зубы стучали так, что было не сжать челюсти.

Ушла. На этот раз ушла.

Но легче не становилось. Потому что где-то там, в темноте, из которой я только что выползла, остались люди, которые расставляют посты у выходов, гонят добычу по грузовому двору, как по учебнику, — и при этом не могут позволить себе ни шума, ни свидетелей, ни полиции. Двое мужчин, стоящих на вокзале, — это никто, пустое место, на них никто и не глянет. А вот похищение под окнами — это крик, звонки, мигалки. Они боялись не чужих глаз вообще. Они боялись, что их застукают за делом. Не подонки. Не грабители. Целая сила, о которой я ничего не знала и которая почему-то захотела заполучить меня — восемнадцатилетнюю никому не нужную девчонку в чужих обносках.

И эта сила никуда не делась. Она была где-то рядом, в ночи, и искала меня. Прямо сейчас.

Одну ночь я, может, продержусь. Может, две. А потом они меня достанут — эти, или те, что ломают двери одним ударом, — и никто, ни одна живая душа во всём городе даже не заметит, что меня не стало. Меня некому будет искать. Меня, кажется, вообще незачем искать — кроме них.

К горлу подкатило не злостью, а чем-то куда более страшным. Отчаянием.

Где-то глубоко, в той темноте, что открыла у контейнеров один глаз, что-то тихо, жалобно заскулило — будто и ему, неведомому, было так же страшно и одиноко, как мне. Будто и оно хотело одного: чтобы рядом наконец оказался кто-то большой, тёплый, сильный. Кто встал бы между мной и всем этим миром и сказал: всё, хватит бежать. Я тебя больше никому не отдам.

Такого никогда не было. И не будет, одёрнула я себя. Не реви. Иди.

Я оттолкнулась от стены — и в этот момент в дальнем конце двора, из-за угла, медленно, без фар, вывернула машина. Тёмная. Тихая. Она не ехала — она кралась, катилась вдоль спящих подъездов почти на холостом ходу, будто кого-то высматривала.

Я вжалась в тень за мусорными баками и перестала дышать.

Машина ползла. Ближе. Ближе.


Глава 7. Темнота

Вероника

Машина ползла. Ближе. Ближе.

Я вжалась в узкую щель между мусорными баками и мокрой кирпичной стеной, подтянула колени к груди, стала маленькой, ещё меньше, совсем ничем. Баки воняли гнилью и мёрзлыми отбросами. Я вцепилась зубами в собственный рукав, чтобы не выдать себя ни звуком — ни всхлипом, ни стуком зубов, которые колотились сами собой.

Фары не горели. Вот что было страшнее всего. Нормальные люди не ездят по дворам ночью с погашенными фарами, крадучись, на холостых оборотах. Тёмный силуэт машины полз вдоль спящих подъездов медленно-медленно, останавливаясь у каждой арки, будто внутри кто-то вглядывался в темноту. Искал.

Меня.

Я не знала, кто это. Те, с вокзала, — успели обойти двором? Или тот, что ломает двери? Или кто-то ещё, третий, о ком я даже не подозревала? Я вообще уже ничего не знала — только то, что за один этот бесконечный день за мной пришло больше людей, чем за все восемнадцать лет было тех, кому я хоть немного была нужна. Горькая, дурацкая мысль. Не ко времени.

Машина поравнялась с моими баками.

И остановилась.

Двигатель тихо урчал в метре от меня. Я перестала дышать совсем. Сердце билось так, что, казалось, вся эта железная коробка ходит ходуном от его ударов. Внутри, в салоне, — я не видела, но чувствовала — кто-то сидел неподвижно и смотрел в темноту двора. Прямо туда, где пряталась я.

Секунда. Две. Целая вечность.

Щёлкнула дверная ручка.

Этого хватило. Тело решило за меня — как решало весь день, как решало всю жизнь. Я сорвалась с места раньше, чем скрипнула открываемая дверь.

Ноги почти не слушались. Один кроссовок я потеряла ещё у забора, и голая, в мокром носке, ступня при каждом шаге взрывалась болью от ледяного асфальта. Бедро, распоротое о проволоку, горело. Изрезанные ладони горели. Я неслась через двор вслепую, не разбирая дороги, — мимо детской площадки с обледенелой горкой, между припаркованными машинами, под бельевыми верёвками, — и сзади уже слышала, как хлопнула дверца, как чьи-то шаги ударили по асфальту, быстрые, тяжёлые, догоняющие.

— Стой! — крикнули вслед. Голос был не тот, что за дверью, и не ласковый, как у забора. Новый, чужой, злой. Но я не оборачивалась и не вслушивалась. Все они хотели одного — меня. И я бежала.

Только бежать было уже нечем.

Тело кончилось. Целый день на ногах, без сна, без еды, гонка на вокзале, забор — всё навалилось разом и потянуло к земле, будто кто-то сел мне на плечи. Лёгкие горели, каждый вдох выходил со свистом и не приносил воздуха. Ноги наливались чугуном, слушались всё хуже, разъезжались на льду. А шаги за спиной не отставали — наоборот, я слышала их всё ближе, ровные, тяжёлые, неутомимые. Слышала уже чужое дыхание. И оно было спокойным. Он не выдыхался. Он просто шёл за мной и ждал, когда выдохнусь я.

А я выдыхалась.

Ещё двор. Ещё арка. Оторвусь за тем углом, там снова проходной двор, там — я не додумала. Сзади свистнуло в воздухе, я спиной почуяла рывок, чьи-то пальцы скользнули по волосам, по самым кончикам, чудом не поймав, — и от одного этого ужаса меня будто подбросило, последние капли сил выплеснулись в отчаянный рывок вперёд.

Зря. В темноте, вслепую, на подгибающихся ногах я её не увидела.

Низкую металлическую оградку вдоль газона — те дурацкие крашеные дуги на уровне колена, что натыканы по всем дворам. Нога с разбегу влетела в неё голенью. Железо не поддалось. Поддалась я.

Мир опрокинулся. Я знала это ощущение полёта — уже падала сегодня, с забора, — но там внизу был сугроб.

На страницу:
2 из 3