
Полная версия
Перформ-терапия в эпоху войн и общественных потрясений
Мы стали разбирать не саму готовность, а то, как проходил её день. Сумка у двери могла помочь, если бы действительно понадобилось срочно уехать. Но всё остальное время она не помогала действовать. Она лишь напоминала: не располагайся, не привыкай, не заканчивай начатое.
— Наверное, я поручила этой сумке хранить память за меня, — сказала Евгения. — Только вместе с памятью она сохраняет и тот момент, когда нужно было бежать. Будто он до сих пор не закончился.
Различие между необходимой готовностью и постоянной мобилизацией не в силе тревоги, а в том, есть ли у готовности конкретный повод, понятное действие и завершение. Необходимая готовность отвечает на вопрос: «Что я сделаю, если сейчас появится угроза?» Постоянная мобилизация заставляет отвечать на этот вопрос весь день, даже когда ничего не происходит.
Евгения не стала разбирать сумку и убеждать себя, что больше никогда не придётся уезжать. Она переставила её в шкаф рядом с дверью: всё необходимое оставалось под рукой, но больше не встречало её каждый раз, когда она входила в прихожую. Затем выбрала одно небольшое действие, которое прежде казалось невозможным, — раз в неделю смотреть фильм от начала до конца.
— Странно, что этому приходится учиться заново, — сказала она. — Я действительно разучилась оставаться там, где нахожусь. Всё время держала часть себя у выхода.
* * *
Ребёнок замечает не только опасность, но и то, как действует взрослый
Маленький ребёнок может не понимать, что означает сигнал тревоги. Зато он сразу замечает, как меняется лицо взрослого, каким становится его голос, спокойно ли тот собирает вещи или мечется по комнате. Смысл происходящего ребёнок поймёт позже. Сначала он усваивает форму: что делают близкие, когда становится страшно.
Полностью оградить ребёнка от тревоги невозможно. И нельзя честно пообещать ему, что ничего плохого не произойдёт. Но можно заранее, в спокойное время, установить понятный порядок: что берём, куда идём, кто за кем следует, какие слова взрослый произносит. Знакомая последовательность действий даёт ребёнку более надёжную опору, чем поспешное заверение: «Не бойся, всё хорошо».
Не менее важно обозначить окончание. После отмены сигнала взрослый может так же ясно сказать: «Сейчас тревога закончилась. Мы возвращаемся к ужину» — или к игре, урокам, дороге домой. Ребёнку необходимо увидеть не только то, как семья собирается перед угрозой, но и то, как она возвращается к обычной жизни.
Когда каждое предупреждение сопровождается криком, внезапными приказами и общей суетой, способ защиты сам становится ещё одним источником страха. Задача взрослого остаётся прежней — уберечь ребёнка. Меняется способ выполнить эту задачу: спокойный голос, несколько знакомых действий и ясный переход обратно к тому, что было прервано.
* * *
В перформ-терапии работа с постоянной готовностью строится на двойной ориентировке.
При первой ориентировке человек признаёт реальность угрозы и ценность, ради которой готовится. Для Максима это прежде всего Добро: он хочет защитить семью. Для Евгении — Истина: она не хочет отрицать серьёзность пережитого и возможность новой опасности. Ни одну из этих ориентировок нельзя отменить уговорами «успокоиться» или «думать позитивно».
При второй ориентировке каждый снова обращается к той же ценности. Максим спрашивает, действительно ли постоянное напряжение помогает семье или только делает её жизнь тревожнее. Евгения проверяет, сохраняет ли её способ быть готовой правду о пережитом или заставляет вести себя так, словно необходимость бежать всё ещё не закончилась.
Красота здесь связана с тем, чтобы готовность имела ясную форму и границы: повод, понятные действия и завершение. Если видеть только опасность, вся жизнь постепенно превращается в ожидание. Если видеть только собственное состояние, можно обесценить реальную угрозу. Двойная ориентировка позволяет одновременно учитывать внешнюю опасность и то, как человек на неё отвечает.
Максим сохранил систему оповещения, но перестал жить в тревоге между сигналами. Евгения оставила собранную сумку, но больше не подчиняла ей весь день. Ни один из них не отказался от готовности. Они лишь вернули ей границы.
У готовности должны быть начало, конкретные действия и завершение. Способность вернуться к жизни после того, как необходимые действия выполнены, — не противоположность бдительности. Это её завершающая часть.
* * *
Один вопрос помогает проверить, сохраняется ли эта граница:
Что от меня требуется во время сигнала тревоги и что я продолжаю делать по инерции после его отмены?
При отсутствии действующего предупреждения выберите одно обычное дело и доведите его до конца: поужинайте, примите душ, поговорите с близким, прочитайте несколько страниц. Оставьте необходимые оповещения включёнными, но не проверяйте ленту сами, пока не закончите начатое.
Цель не в том, чтобы заставить себя расслабиться. Цель — снова связать готовность с реальным поводом и конкретным действием.
Когда сигнал отменён, человек возвращается к тому, что делал. Так готовность снова получает свои границы и не захватывает всю жизнь.
Страх от имени Истины
Страх редко называет себя страхом.
Гораздо чаще он говорит:
— Я просто смотрю на вещи трезво.
— Нужно быть готовым к худшему.
— Нельзя закрывать глаза на происходящее.
— Я обязан всё предусмотреть.
Эти слова звучат убедительно. В них слышатся ответственность, серьёзность, готовность не отворачиваться от неприятного. Именно поэтому страху так легко говорить от их имени.
Человек и вправду может замечать опасность раньше других. Опыт мог научить его не доверять внешнему спокойствию. От его решений могут зависеть дети, пожилые родители, близкие, которые не справятся без помощи. Такой страх нельзя назвать беспочвенным только потому, что он мешает жить.
Но возможность — ещё не событие. Тревожный признак — ещё не доказательство. Предчувствие, каким бы сильным оно ни было, не становится знанием.
Страх стремится стереть эти различия. То, что может случиться, он объявляет неизбежным. Пробелы в знании заполняет самым тяжёлым из возможных объяснений. Собственную тревогу принимает за свидетельство того, что беда уже рядом.
Так человек начинает принимать страх за знание. Вместо того чтобы признать: «Мне страшно», он говорит: «Я знаю, чем всё закончится».
Люди редко приходят ко мне со словами: «Я перестал отличать факт от предположения». Они говорят иначе: не могу спать, постоянно звоню близким, снова и снова проверяю сообщения, откладываю решения, мысленно готовлюсь к событиям, которых ещё нет.
За этими действиями почти всегда стоит что-то настоящее. Человек пытается не оказаться беспечным, не повторить прежней ошибки, не пропустить момент, когда ещё можно что-то изменить.
Перформ-терапия не предлагает ему отказаться от страха или убедить себя, что всё непременно закончится хорошо. Вопрос «что я знаю — и что лишь предполагаю?» нужен не для того, чтобы заменить тревожную мысль более успокаивающей. Он возвращает человека к Истине, которую тот стремится сохранить, и позволяет проверить, не противоречит ли ей форма его слов и действий.
Лариса принимала тревогу за материнское предчувствие
Её взрослый сын жил в другом городе. Они переписывались каждый день: несколько коротких сообщений, фотография из магазина, пара слов о работе, шутка, понятная только им двоим.
Если сын не отвечал два-три часа, Лариса начинала беспокоиться. Сначала проверяла, когда он в последний раз был в сети. Потом писала снова. Затем звонила. Если он не брал трубку, воображение быстро выстраивало цепь событий, каждое из которых было страшнее предыдущего.
— Я же мать, — говорила она. — Я чувствую, когда с ним что-то не так.
Позже сын отвечал. Оказывалось, что он был на совещании, ехал за рулём, оставил телефон в другой комнате или просто хотел несколько часов побыть один.
— Каждый раз выясняется, что я ошиблась, — сказала однажды Лариса. — Но в ту минуту мне всё равно кажется: именно сейчас моё чувство меня не обманывает.
Мы не стали спорить с её страхом. Вместо этого разобрали одну ситуацию по частям. Что произошло? Сын не ответил. Что она почувствовала? Страх, почти сразу превратившийся в уверенность, что случилась беда. Что она знала? Только одно: ответа пока нет. Чего не знала? Почему.
Факт снова отделился от вывода.
Потом мы обратились к тому, ради чего Лариса всё это делала. Она хотела сохранить связь с сыном, быть внимательной матерью, не оставить его без помощи в трудную минуту. Настоящая забота.
Но забота требует учитывать самого другого человека — его самостоятельность, право быть занятым, уставшим, временно недоступным.
— Получается, я звоню не только затем, чтобы убедиться, что с ним всё в порядке, — сказала Лариса. — Я требую, чтобы он немедленно меня успокоил.
Они договорились о простом порядке: если сын не отвечает, она пишет одно сообщение и не звонит снова до условленного времени. Поначалу ей было тяжело.
— Внутри всё кричит, что я теряю время. Тогда я спрашиваю себя: что я сейчас знаю? И отвечаю: только то, что он не написал.
Тревога не исчезла. Но перестала всякий раз превращаться в известие о несчастье.
Виктория защищала детей от будущего и всё реже бывала с ними в настоящем
У неё было двое маленьких детей и несколько тщательно составленных планов на случай резкого ухудшения обстановки. В отдельной папке лежали копии документов, списки телефонов, маршруты, перечни необходимых вещей. Само по себе это было разумно.
Но Виктория возвращалась к папке почти каждый вечер. Перепроверяла телефоны, меняла порядок вещей, составляла дополнительные маршруты. Стоило в новостях появиться тревожному сообщению, вся работа начиналась заново.
— Ответственная мать должна всё предусмотреть, — говорила она. — Я не прощу себе, если что-то случится, а я окажусь не готова.
Казалось, её действия были обращены к будущему. На деле — к возможному чувству вины. Виктория пыталась заранее доказать себе, что сделала всё возможное. Но предусмотреть всё невозможно, а значит, такое доказательство никогда не становилось окончательным. Всегда оставался ещё один список, ещё один возможный сценарий, ещё один способ проверить, не упустила ли она чего-нибудь.
Мы начали с простых вопросов. Что происходило в действительности? Семья находилась дома, непосредственной угрозы не было, документы были собраны, план существовал. Чего Виктория боялась сильнее всего? Не только самой опасности — мысли: «Я могла сделать больше».
Потом обратились к ценности. Викторией двигало Добро: она хотела защитить детей, сохранить им жизнь, дать ощущение, что рядом есть надёжный взрослый. Но забота о детях нужна не только в возможном будущем, но и сегодня вечером: в игре, разговоре, спокойном голосе матери, в том, что дом остаётся домом, а не местом непрерывной подготовки к беде.
— Я всё время собираюсь спасать их потом, — сказала Виктория. — И почти не замечаю, как они живут сейчас.
От папки не требовалось отказываться. Нужно было ограничить время, отводимое её проверке. Виктория выбрала один вечер в месяц для проверки документов и запасов. В остальное время папка оставалась закрытой, если ничего не требовало пересмотра.
Поначалу ей казалось, что она стала менее ответственной матерью.
— Тогда мы снова возвращались к вопросу, — рассказывала она. — Чего требует от меня забота о детях? Постоянного страха — или действий, которые им действительно помогают?
Подготовить документы — полезно. Обсудить порядок действий — полезно. В пятый раз переписывать готовый список только потому, что тревоге снова нужно доказательство добросовестности, — нет.
Подготовка обрела начало и конец. После неё можно было вернуться к обычному вечеру.
Надежда принимала собственное напряжение за известие об опасности
После нескольких тревожных месяцев Надежда стала особенно прислушиваться к телу. Внезапная тяжесть в груди, напряжение в плечах или короткая волна слабости немедленно казались ей предупреждением: где-то уже произошло что-то плохое.
— Я ещё ничего не прочитала, а уже чувствую, что случилась беда, — говорила она.
В такие минуты Надежда открывала новости, писала близким и отменяла всё, что собиралась делать. Если подтверждения не находилось, она не успокаивалась: возможно, сведения просто ещё не появились.
Муж однажды заметил:
— Ты начинаешь жить внутри события раньше, чем узнаёшь, было ли оно.
— Но ведь тело не станет тревожиться без причины, — возразила Надежда. — Оно что-то замечает раньше меня.
У напряжения действительно была причина: месяцы опасности, недосыпания и постоянной готовности. Однако причина тревоги и то, что она будто бы предсказывает, — не одно и то же. Тело сообщало, что Надежда испугана и истощена, но не могло сообщить, что именно произошло во внешнем мире.
Из-за этой путаницы обычный приступ тревоги превращался в начало чрезвычайного положения. Надежда прерывала разговоры, откладывала дела и требовала, чтобы близкие немедленно ответили.
Мы разделили три вещи: телесное ощущение, известный факт и действие, которое требовалось в эту минуту. Ощущение было несомненным. Факта часто не было. Значит, и немедленное действие требовалось не всегда.
— Я не выдумываю страх, — сказала Надежда. — Но я выдумываю событие, которым его объясняю.
Истина не требовала отвергать сигналы тела. Она требовала точнее понимать, о чём они говорят. Тяжесть в груди могла означать: «я напряжена», «я устала», «мне страшно». Она не означала автоматически: «опасность уже наступила».
Надежда стала говорить себе: «Я чувствую тревогу. Пока у меня нет новых сведений». Эта фраза не успокаивала мгновенно, зато не превращала чувство в ложное знание.
На слух различие казалось небольшим. Фраза «опасность рядом» требовала срочно перестроить всю жизнь. Фраза «я сейчас напугана» позволяла проверить один надёжный источник и затем решить, нужно ли что-нибудь делать.
Она договорилась с собой: сначала назвать ощущение, затем один раз проверить официальное сообщение и только после этого писать близким или менять планы.
Если новых сведений не было, Надежда прекращала поиски, даже если тревога ещё не утихла. Она возвращалась к прерванному делу, признавая: чувство ещё со мной, но внешнего повода для действий пока нет.
— Раньше мне казалось, что, если я не принимаю всерьёз каждую волну тревоги, то теряю бдительность, — сказала она. — Теперь я понимаю: бдительность начинается не с паники, а с умения отличать чувство от факта.
Телесная тревога не исчезла. Но перестала всякий раз становиться срочным сообщением о мире.
Надежда по-прежнему замечала опасность. Она лишь перестала поручать страху устанавливать факты.
Во всех трёх историях страх опирался на реальность. Лариса действительно не знала, почему сын не отвечает. Виктория действительно отвечала за безопасность детей. Надежда действительно чувствовала сильное телесное напряжение.
Проблемой был не сам страх, а то, что он начинал определять смысл происходящего.
Отсутствие ответа становилось доказательством беды. Невозможность предусмотреть всё — признаком несостоятельности. Телесное напряжение — известием о событии, о котором человек ещё ничего не знал.
Страх умеет выдавать себя за здравомыслие. Для каждого человека он выбирает язык, которому тот особенно доверяет: материнское чутьё, ответственность, телесное предчувствие. Узнать подмену можно по категорическим словам.
«Точно». «Обязательно». «Всё уже понятно». «Иначе быть не может». «Я чувствую — значит, так и есть».
Чем меньше достоверных сведений, тем сильнее страх тянется к этим словам. Неопределённость тяжело выдерживать. Иногда легче заранее признать худшее неизбежным, чем оставаться в положении, где возможны разные исходы. В окончательном приговоре есть мрачное облегчение: больше не нужно ждать, уточнять, сомневаться, пересматривать выводы.
Но такое облегчение уводит от Истины: предположение начинает звучать как знание.
Точность требует другого языка. «Я этого не знаю». «Такая возможность существует». «Основания для тревоги есть, но исход пока не определён». «Мне нужно сделать то, что возможно сейчас, и не изображать знание будущего».
Эти слова не приносят полного покоя. Зато возвращают человека в действительность, где ещё можно различать, решать и действовать.
Какого ответа требует от меня ценность, которую я хочу сохранить?
Различить то, что известно, то, что лишь предполагается, и то, что человек чувствует, необходимо. Но перформ-терапия на этом не останавливается. После первой ориентировки — на ситуацию и собственную реакцию — человек вновь обращается к ценности, которую стремится сохранить.
Речь не о том, чтобы подавить страх или убедить себя в отсутствии опасности. Человек признаёт: «Мне страшно. Я не знаю, чем всё закончится. Вот что мне известно, а вот что пока остаётся лишь возможностью». Затем он перестаёт пытаться угадать будущее и спрашивает себя: как мне ответить на происходящее, чтобы страх не определял форму моих слов и поступков?
Обращение к Истине не позволяет выдавать предположение за знание.
Обращение к Добру не даёт превращать близкого человека в средство собственного успокоения.
Обращение к Справедливости помогает признать границы своей ответственности: человек не обязан отвечать за то, что ему неподвластно.
Обращение к Красоте возвращает поступку меру: подготовка должна иметь предел, а тревога не должна разрушать весь строй жизни.
Из этой второй ориентировки возникает конкретное действие. Человек может один раз написать близкому и дождаться ответа, проверить необходимые сведения, привести в порядок документы, обсудить с семьёй порядок действий. Но у каждого такого шага должны быть ясная цель и предел. Когда необходимое сделано, дальнейшие проверки уже не усиливают готовность, а лишь поддерживают тревогу.
Страх не признаёт слова «достаточно». Он требует ещё одного сообщения, ещё одной проверки, ещё одного запаса, ещё одного изменения плана. Обращение к ценности возвращает действию границу.
Пока новых сведений нет, человек может сказать: «Мне страшно, но мой страх не является знанием о будущем. Я сделал то, что сейчас было необходимо, и возвращаюсь к жизни, которая продолжается».
Право на радость
В трудные времена человек начинает стесняться нормальной жизни.
Хорошее настроение, вкусный ужин, удобное кресло, фотография, на которой все улыбаются, — всё это словно требует оправдания. Даже на простой вопрос «Как дела?» неловко ответить: «Хорошо». Такое слово кажется слишком беззаботным, почти вызывающим.
Поэтому человек выбирает формулировку осторожнее:
— В целом держимся.
Она ничего не объясняет, зато звучит достаточно серьёзно.
Будто где-то заседает комиссия, призванная следить, чтобы никто не проявлял чрезмерного благополучия на фоне общего несчастья. Комиссия, разумеется, внутренняя. Но работает без выходных. Не слишком ли громко прозвучал смех? Уместно ли устраивать праздник? Можно ли покупать красивую вещь, строить планы, радоваться успеху ребёнка? Не свидетельствует ли хороший аппетит о нравственной глухоте?
Не сразу удаётся понять, что это чувство — вина. Человек говорит:
— Я не могу радоваться, когда другим так плохо.
— Мне неловко жить обычной жизнью.
— Я понимаю, что никому не помогаю своим унынием, но всё равно не могу позволить себе быть счастливым.
За этими словами стоит не равнодушие, а как раз его противоположность. Человек не хочет забывать о чужой боли. Боится, что спокойствие сделает его бесчувственным, а радость будет выглядеть так, словно происходящее его не касается. Собственное благополучие рядом с чужой бедой кажется ему непристойной несоразмерностью.
Это понятное переживание. Но память о чужом горе и отказ от собственной жизни — не одно и то же.
Можно помнить о тех, кто лишился дома, и не разрушать свой. Можно скорбеть и при этом смеяться. Можно сочувствовать чужому лишению, не добавляя к нему ещё одно — своё собственное.
Отказ от радости ничего не даёт тому, кому тяжело. Он не возвращает погибших, не лечит раненых, не даёт приюта оставшимся без дома. Он лишь добавляет к уже случившемуся несчастью ещё одну добровольную утрату.
Вопрос не в том, достаточно ли серьёзно человек страдает. Важно увидеть, какая ценность затронута чужой бедой, а затем снова обратиться к ней: чего требуют Справедливость и Добро — наказать себя или помочь тому, кому трудно, сохранить силы, поддерживать близких, работать и заботиться?
* * *
Марина не позволяла себе хороших вечеров
Марина работала врачом, помогала деньгами, участвовала в работе добровольцев, отвечала на ночные звонки коллег. Она не отворачивалась от чужой беды и делала больше, чем многие вокруг.
Но даже реальная помощь не снимала внутреннего запрета на радость.
— Когда мне хорошо, я чувствую, будто своим спокойствием утверждаю, что происходящее неважно, — сказала она. — Я понимаю, что мой смех никому не вредит. Но внутри он звучит почти как нравственная ошибка.
Особенно тяжело ей давались хорошие вечера. Дом убран, работа закончена, на столе ужин, рядом близкий человек — и именно в этот момент возникала вина. Чужая боль и её собственное спокойствие словно не имели права существовать одновременно.
Марина включала новости. Иногда находила себе ещё одно дело. Иногда начинала отвечать на сообщения, которые могли подождать до утра. Ей становилось тяжелее, зато нравственное равновесие будто восстанавливалось: если в мире плохо, ей тоже не должно быть хорошо.
Начинать с попытки убедить Марину радоваться было бессмысленно. Чужое страдание казалось ей нарушением Справедливости: одни люди ужинают дома, другие лишились дома; одни укладывают детей спать, другие не знают, где окажутся утром.
Но обращение к той же ценности меняло вопрос. Должна ли Марина превращать собственную жизнь в ещё одно место наказания — или оставаться внимательной к чужой беде, помогать там, где может, и сохранять способность быть рядом со своими близкими?
Однажды Марина рассказала, как рассердилась на знакомую, выложившую фотографию с праздника. В тот же день другая женщина написала о покупке нового пальто, а коллега упомянул, что хорошо провёл выходные.
— Меня раздражало, что они так спокойно радуются, — призналась она. — А потом я поняла: я злюсь потому, что сама себе этого не разрешаю. Им можно, а мне нельзя. Но кто установил такое правило?
Так нередко действует внутренняя комиссия. Сначала она запрещает радость самому человеку, потом начинает проверять окружающих. Под подозрение попадают уже не поступки, а выражение лица, интонация, фотография, слишком лёгкая фраза. Личная вина незаметно превращается в нравственный надзор.
Марина стала разделять два действия, которые прежде смешивала. Помощь была обращена к другим. Отдых — к восстановлению собственных сил. Одно не отменяло другого, и ни одно не служило оправданием другому.
Она не перестала читать новости, помогать и отвечать на срочные звонки. Но перестала искать в каждом спокойном вечере доказательство своего равнодушия.
— Раньше мне казалось, что вина сохраняет во мне человечность, — сказала она позднее. — Теперь вижу: не вина сохраняла во мне человечность, а то, что я действительно помогала людям.
Её радость не стала бездумной. Она просто перестала быть подсудимой.
* * *
Дмитрий отказывался признавать собственные достижения
Дмитрий переехал в другой город, нашёл работу, постепенно обустроился, помогал родителям. Всё это потребовало от него сил, выдержки и нескольких решений, которых он долго боялся.
Когда ему предложили повышение, он сообщил об этом почти извиняющимся тоном.


