Семеро Ждут
Семеро Ждут

Полная версия

Семеро Ждут

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

A Yershov

Семеро Ждут

Глава 1. Старик и его гора.


- Кэл Морвен -

Утро в горах Венмарка всегда пахнет одинаково - мокрым камнем, горьким дымом из плохой трубы и козлиным дерьмом, которое, в свою очередь, тоже всегда пахнет одинаково, и в этом есть что-то, должно быть, утешительное, если задуматься, хотя Кэл Морвен давно перестал задумываться над утешительным и неутешительным, потому что разница между ними в его возрасте стала примерно такой же, как разница между двумя козлиными шариками, лежащими рядом у порога.

Ему было пятьдесят. Спина болела. Левая рука - та, что от локтя и дальше, - тоже болела, хотя её уже двадцать лет как не было, и это, конечно, было смешно, если бы кто-нибудь смеялся, но Кэл не смеялся, по крайней мере, над этим, потому что над этим он пробовал смеяться первые лет пять, и каждый раз выходило так, будто кто-то чужой хихикнул у него в горле и тут же подавился. Старая шутка. Каждый раз не смешная.

- Вставай, Гнедая, - сказал он в сторону печки.

Коза подняла тяжёлую бородатую голову, посмотрела на него жёлтым продольным зрачком - и снова легла. Кэл и не ждал другого ответа. Лет десять он разговаривал с козой, и за все эти годы она ни разу его не перебила, ни разу не вставила своего слова, ни разу не попросила чего-то, кроме сена, и, в сущности, это был лучший собеседник из всех, что у него когда-либо были, включая двух жён, одного сержанта и одного Бога, который, впрочем, не отвечал никогда, что делало Его похожим на козу, только без пользы молока.

Он сел на лавке, и суставы хрустнули так, будто кто-то наступил на сухие ветки. Деревянный протез - тяжёлый, из ясеня, с прикрученным медной проволокой охотничьим ножом - стоял у стены, прислонённый, как верный пёс, и Кэл привычным движением закрепил его на обрубке левой руки, потянул ремни, крякнул. Холодный ясень прижался к телу. Через минуту-другую нагреется и перестанет напоминать о себе. Или нет. Иногда он напоминал всю ночь, и тогда Кэл лежал и думал о людях, которых убил, и о тех, которых не убил, но мог бы, и о том, который убил, не имея на то никакого права, и список был длинным, и конца у него не предвиделось, и это было, должно быть, самое обидное - что у списка нет конца, потому что конец полагается только тем, кто начинает что-то забывать, а Кэл не забывал ничего.

Снаружи подмораживало. Октябрь в Венмарке - это когда снега ещё нет, но все уже знают, что он идёт, и скотина, и люди, и куры, и даже камни, кажется, знают, и от этого знания становятся чуть более серыми, чем были. Кэл вышел по нужде, поссал на старую ель, посмотрел вниз. Долина под хижиной лежала в тумане, как миска с простоквашей, и где-то там, на дне, в двух днях пути, была тропа на Карренхолл - тропа, по которой он не ходил двадцать лет, тропа, о которой старался не думать и почти преуспел, почти, потому что почти в его положении было потолком, и выше почти он не поднимался уже давно, и, кажется, был доволен.

- Не сегодня, - сказал он в пустоту. Просто чтобы услышать собственный голос и убедиться, что он ещё есть, потому что были такие недели, особенно в конце зимы, когда он начинал сомневаться.

Гнедая вышла следом и с важным видом принялась щипать жёсткую горную траву. У неё были жёлтые глаза, бурая шерсть и характер, как у старой вдовы, которой всё равно, но которая хочет, чтобы вы знали, что ей всё равно. Кэл подоил её, налил молока в берестяной ковш, поставил на угли. Потом добавил овсяной муки, размешал деревянной ложкой. Каша. Та же каша, что вчера, позавчера, и десять лет назад, и двадцать, и, видит Око, он не помнил, чтобы она когда-то была другой. Он ел медленно, без удовольствия, но и без отвращения. Еда была топливом. Топливо было жизнью. Жизнь была чем-то, что он пока не нашёл смелости прервать, и это, в общем, было всё, что он мог о ней сказать, и больше ему, кажется, нечего было добавить.

Собака залаяла где-то внизу, на тропе. Кэл поднял голову. У него не было собаки. Значит, чужая. Значит, гости. А гости в горах Венмарка в октябре - это либо заблудившиеся охотники, которым он, конечно, не поможет, потому что он не помогает, либо сборщики налогов, которые никогда не забираются так высоко, но если забрались - значит, кто-то их послал, и послал не за налогами, либо беда, и третье было вероятнее первых двух, и Кэл это знал, потому что жил достаточно долго, чтобы знать, что беда приходит трояко, но уходит всегда одним способом - через чужую кровь, чаще всего его собственную, и он медленно дожевал кашу, не торопясь. Если беда - она подождёт. Беда вообще любит подождать, особенно когда знает, что ты никуда не денешься.

Первым из тумана вынырнул мул, гружёный вьюками. За ним - второй. За мулами - трое солдат в серых плащах, с короткими мечами и алебардами, притороченными к сёдлам. Седла, однако, были пусты - шли пешком, вели мулов под уздцы, и шли тяжело, по-солдатски, с тем особым усталым видом, какой бывает у людей, которым заплатили, но мало, и которые это знают, но молчат, потому что альтернатива - остаться без работы. А впереди - четвёртый, в чёрной рясе с красной окантовкой. Кэл моргнул. Брат-капеллан. Церковь Пламенного Ока. Вот это уже совсем не к добру, потому что церковь в горы Венмарка не лазает просто так, и тем более в октябре, и тем более к нему.

- Это тут, - сказал один из солдат, не своим голосом, а тем тоном, каким говорят люди, которым заплатили, но мало.

- Я вижу, - ответил капеллан.

Кэл стоял у порога хижины и ждал. Гнедая подошла и уткнулась мордой ему в колено. Он, не глядя, почесал ей за ухом. Они оба смотрели, как четверо мужчин поднимаются по склону, и Кэл подумал, что коза, пожалуй, умнее его, потому что чует опасность раньше, и не делает вида, что ничего не чует, и не идёт наконтакт с тем, что пахнет.

- Морвен? - спросил капеллан, когда они подошли ближе.

- Кэл, - сказал Кэл.

- Извините. Брат Морвен?

- Просто Кэл. Я уже давно не брат. И давно не Морвен, если на то пошло. - Он посмотрел на капеллана внимательнее. Тот был молод, лет тридцати, с тонким бескровным лицом и тем особенным взглядом, который бывает у людей, привыкших смотреть на других сверху вниз, не вставая со стула. - Чего надо?

- Брат Бенедикт, - сказал капеллан и слегка наклонил голову. - Я послан архиепископом Эльдредом. - Он помолчал, и Кэл понял, что сейчас будет плохо, потому что пауза была длиннее, чем нужно, а длиннее, чем нужно, паузы бывают у людей, которые готовят тебя к чему-то, что ты не захочешь слышать. - Нам нужен проводник.

- Нет, - сказал Кэл.

- Вы даже не дослушали.

- Мне не надо дослушивать. Нет. Гнедая, пойди погрызи что-нибудь.

Коза не пошла. Она осталась стоять, и Кэл подумал, что она умнее его, потому что чувствует опасность раньше, и не делает вид.

- Брат Бенедикт, - сказал Кэл, - это мой дом. Не парадный зал. Я не обязан вас угощать. Но если хотите воды - вон ручей, сами нальёте. Если хотите каши - нет, я всё съел. Если хотите духовной беседы - ищите другого. Я с Господом не разговаривал лет двадцать, и Он со мной тоже. Полагаю, мы оба довольны.

Капеллан не моргнул. Солдаты переглянулись. Старший, с усами и шрамом через губу, положил руку на эфес меча. Жест был дешёвый, театральный, но Кэл его заметил, и подумал: дешёвый жест у дорогого человека - это, по сути, комплимент, потому что человек, который не знает, что его жест дешёвый, обычно и стоит дёшево, а этот, судя по всему, стоил дороже, чем хотел показать.

- Мы идём на север, - сказал Бенедикт. - К Карренхоллу.

Слово упало между ними, как камень в тихую воду. Кэл не шевельнулся. Он давно заметил: когда тебе говорят самое страшное слово, тело замирает само, без твоего участия, и это не храбрость, и не мужество, и не стоицизм, ничего подобного, это то, что бывает за секунду до того, как скотина понимает, что её ведут на бойню, и Кэл был достаточно честен с собой, чтобы знать, что он - скотина, и что бойня, и что ведут.

- Карренхолла нет, - сказал он.

- Разумеется. Его нет уже двадцать лет. Но тропа ещё есть. И подземелья ещё есть. И мы должны туда дойти.

- Зачем?

- Это, - сказал Бенедикт с тонкой улыбочкой, - вас не касается. Вас касается только то, что вам заплатят двадцать золотых талеров. И что архиепископ лично просит. И что если вы откажетесь...

- Что?

-...что если вы откажетесь, - продолжил Бенедикт тем же ровным голосом, - то архиепископ сочтёт это весьма прискорбным. И сообщит о вашем местонахождении людям, которые давно вас ищут. Не только церкви.

Кэл молчал. Он слышал, как бьётся сердце у него в горле. Гнедая ткнулась в ладонь, и он машинально погладил её. Двадцать лет. Двадцать лет он прятался вот тут, в горах, и думал, что все забыли, что списки потеряли, что свидетели перемерли, что козья жизнь в хижине - это достаточно, чтобы искупить, и, может быть, даже было бы достаточно, если бы искупление работало как монета, которую кладёшь на стол и получаешь за неё покой, но покой не работает как монета, и Кэл это знал, и всё равно двадцать лет делал вид, что не знает, и вот теперь - кто-то вспомнил.

- Кто ищет? - спросил он.

- Многие. Семьи тех, кто умер в Карренхолле. Хотя... - Бенедикт позволил себе улыбнуться чуть шире, -...семьи - это мягко сказано. Там ведь не только еретики были, Морвен. Там были дети. Маленькие дети. Их матери до сих пор живы, кое-кто. И у них длинная память.

Кэл знал. Он всё знал. Он и сам был из тех, у кого длинная память, и его память была такой длинной, что иногда он думал, не лучше ли её укоротить, ножом, например, или верёвкой, но каждый раз, когда он доходил до этой мысли, что-то в нём - то ли трусость, то ли упрямство, то ли просто привычка - не давало ей дойти до конца, и он просыпался утром, и варил кашу, и чесал козу за ухом, и жил дальше, как будто ничего, как будто можно.

- Я не виноват в Карренхолле, - сказал он. И тут же, раньше, чем договорил, понял, как это звучит. Глупо. Трусливо. По-собачьи. И, что хуже всего, неоригинально, потому что это, кажется, говорили все, кто когда-либо делал то, что делал он, и говорили одинаково, и ни один не верил в то, что говорит, и Кэл не верил тоже.

- Разумеется, нет, - сказал Бенедикт. - Никто из нас ни в чём не виноват. Мы все только выполняли приказы. - Он помолчал. - Но детей резали не приказы, Морвен. Детей резали руки. И одна из этих рук, если мне не изменяет память, была ваша.

Кэл не ответил. Что тут ответишь. Он и сам иногда так себе говорил, ночами, когда протез ныл, а печка остывала, и ветер шумел в трубе, как голоса всех, кто должен был бы ещё жить, а не шуметь. Что это приказы. Что командир велел. Что иначе бы насрали трибунал. Что Палаточный полк не оставляет свидетелей. Что такова война. А потом вспоминал лицо девочки лет шести - она выбежала из горящего дома и бежала к нему, и он не помнил, ударил ли её мечом или просто толкнул, но она упала и не встала, и в тот момент он подумал: Хоть бы не помнила меня, - и понял, что если бы она выжила, то помнила бы, конечно помнила бы, и потом, двадцать лет, он иногда думал, что лучше бы она выжила и помнила, потому что тогда был бы кто-то, кто помнит, и кому можно было бы заплатить, или от кого можно было бы получить удар, или хотя бы просто сказать да, это был я, а так не было никого, только он и его голова, и его коза, и его каша.

- Архиепископ, - сказал он наконец. - Эльдред. Это который?

- Вы его знали. Молодой каноник, был при полку. В тот год, когда...

- Помню, - оборвал Кэл.

Он помнил. Молодой каноник с тонким лицом и постоянной полуулыбкой. Стоял в стороне, когда вырезали деревню. Молился. Или делал вид, что молился. Кэл не помнил, чтобы каноник хоть раз поднял оружие. Но помнил, как тот подошёл к нему потом, ночью, у костра, и сказал тихо: Вы хорошо послужили Господу сегодня, брат Морвен, - и Кэл тогда впервые за долгое время заплакал, не от стыда, и не от горя, а от этого голоса, потому что голос был тёплый, как помазание елеем по свежей ране, и от тёплого голоса хотелось выть, и Кэл выл, и каноник стоял рядом, и кивал, и улыбался, и ничего не делал, и в этом ничего не делал было, должно быть, самое страшное, что Кэл видел в тот день, а он видел в тот день многое.

Каноник тогда ещё что-то записывал в маленькую книжку. Кэл помнил это совершенно точно. Сидел у костра, скрестив ноги, и записывал. Не проповедь. Не молитвы. Что-то другое. Страницы были тонкие, желтоватые, и перо скрипело по ним с таким сосредоточенным вниманием, будто он не свидетелей уничтожения описывал, а анатомию чего-то пересчитывал - где что лежит, что к чему крепится, что из чего выходит. Тогда Кэл не знал этого слова - анатомия. Он просто подумал: странно. Но странного в тот день было так много, что один странный каноник с книжкой просто затерялся, как одна песчинка в куче песка, и Кэл не думал о нём двадцать лет, и вот теперь, видимо, пришло время подумать.

- Он что, сам архиепископ теперь? - спросил Кэл.

- Уже пятнадцать лет. Удивлены?

- Ничему не удивляюсь. - Кэл сплюнул. - Ладно. Допустим, я подумаю. Что вам надо в Карренхолле? Реликвии? Тела? Сокровища?

- Вас это не касается.

- Это меня касается. Я туда не поведу никого, пока не узнаю, зачем. Я не сдохну за вашу тайну.

Бенедикт помолчал. Солдат со шрамом переступил с ноги на ногу. Кэл видел, что капеллан считает про себя, просчитывает, сколько можно рассказать, и как расставить слова, чтобы сказать как можно меньше, и чтобы это как можно меньше при этом прозвучало как можно больше, и Кэл подумал, что церковь, видимо, за эти годы научилась многому, и в первую очередь - искусству недоговаривать с таким видом, будто договариваешь.

- Ересь, - сказал Бенедикт наконец. - Мы ищем доказательства ереси. Под Карренхоллом, по нашим сведениям, есть старое подземелье. Там, возможно, скрываются Семеро.

- Семеро, - повторил Кэл.

Он слышал это слово. Кто не слышал. В тавернах шептали, в храмах кричали, на площадях жгли. Ересь Семерых, демоны под Грандмарком, чёрные ритуалы, тайные знаки. Кэл в это не верил. Демонов не бывает. Бывают только люди с ножами и без совести, и этого, в сущности, вполне достаточно, чтобы объяснить всё, что происходит в мире, и всё, что произошло, и всё, что произойдёт, и Кэл не видел смысла искать сверхъестественное там, где обычного зверства хватает с избытком.

- Хорошо, - сказал он. - Допустим, я поведу. Что потом?

- Потом вы возвращаетесь сюда. С деньгами. И с благодарностью архиепископа. И мы забываем про Карренхолл. Все. Окончательно.

- Звучит слишком хорошо, чтобы быть правдой.

- Это потому, что вы давно не имели дела с церковью, Морвен. Мы научились быть щедрыми. Когда хотим.

Кэл посмотрел на Гнедую. Коза смотрела на него. Жёлтые глаза. Спокойные. Без осуждения. Животные, в сущности, единственные, кто никогда не осуждают, потому что не умеют, или потому что им всё равно, и, может быть, одно и то же.

- Сколько дней пути? - спросил он.

- До Карренхолла - неделя. Назад - неделя. Плюс работа на месте. Дней десять.

- А зимой?

- Мы должны вернуться до снегов. Архиепископ торопится. - Бенедикт чуть наклонил голову. - У него... причины торопиться.

Кэл кивнул. Он понял. Он не понял, что именно, но понял, что дело нечисто, и что церковь не гоняет людей через горы в октябре ради нескольких старых рукописей, и что тут что-то другое, но - не его дело. Его дело - дойти и вернуться. Его дело - выжить ещё раз. Может быть, в последний, и это было бы, в каком-то смысле, удачей, потому что последний раз - это всё-таки конец списка, а конца списка у него не было двадцать лет, и получить конец списка, может быть, лучше, чем ещё двадцать лет варить кашу и чесать козу, и ждать, что кто-то вспомнит.

- Кормлю себя сам, - сказал он. - Мулов ваших не веду. Оружие ваше - ваше. Приказы отдаю я, пока мы в горах. Если ваш сержант, - он кивнул на усатого, - попытается меня ослушаться, я его брошу. Идёт?

- Идёт, - сказал Бенедикт после паузы. - Архиепископ предвидел ваши условия. Он согласен.

- А если нет?

- Тогда вы отказываетесь. И мы уходим. И завтра здесь будут другие люди. С другими разговорами.

- Понял. - Кэл посмотрел на хижину. На печку. На ковш с кашей, оставленный на углях. На Гнедую. - Дайте мне час. Надо козу пристроить.

- У вас есть сосед?

- Есть. Старый Хольгер, ниже по склону. Берёт коз на постой. За молоко.

- Хорошо. Через час - выходим.

Кэл кивнул и вошёл в хижину. Сел на лавку. Положил протез на колени. Посмотрел на стену, где висел старый поясной меч, завёрнутый в промасленную тряпку. Двадцать лет он туда не дотрагивался. Двадцать лет меч висел, как насмешка, и как обещание, и как угроза, и как всё сразу, и как ничто из этого.

- Ну здравствуй, - сказал он ему.

Меч не ответил. Кэл снял его со стены, развернул. Лезвие было в масле, без ржавчины. Он смазывал его каждый месяц, сам не зная зачем. Может, потому что боялся, что однажды понадобится. Может, потому что некоторые привычки не умирают, даже когда человек уже наполовину мёртв, а привычка - это единственное, что у него осталось, кроме козы.

Он положил меч в старые ножны, приторочил к поясу. Потом взял котомку, положил туда огниво, сухари, кружку, мешочек с солью. Поднялся. Гнедая смотрела на него.

- Я вернусь, - сказал он.

Он знал, что врёт. Или, по крайней мере, не знал, что не врёт. Но козе можно было соврать. Коза не обидится. Коза умеет прощать, в отличие от людей, в отличие от Бога, в отличие от того, что Кэл носил в голове и что не прощало никогда.

Кэл вышел наружу. Солнце стояло уже высоко и било в глаза. Брат Бенедикт стоял у мула, перебирал чётки. Солдаты курили. Усатый посмотрел на Кэла и ухмыльнулся. Кэл не ответил. Ухмыльнется потом, когда поймёт, в какое дерьмо они все лезут. А пока - пусть ухмыляется. Это последний месяц, когда у него есть на это силы.

- Идём, - сказал Кэл.

Они двинулись по тропе вниз. Кэл шёл первым, как и положено проводнику. Брат Бенедикт - за ним, рядом с мулами. Солдаты замыкали строй, и Кэл слышал, как они переговариваются вполголоса, жалуются на холод, на мула, на него, и думал: ну вот, опять, опять те же лица, те же голоса, та же тропа, и через неделю - то же место, и, может быть, тот же запах, который он двадцать лет не мог ни забыть, ни описать, ни выбросить из головы, и который ждал его внизу, в подземельях, где они, по словам капеллана, что-то искали, и Кэл подумал: что бы они там ни искали, оно найдёт их раньше, чем они найдут его, потому что Карренхолл не место, где ищут, это место, где теряются.

На первом же повороте Кэл остановился и оглянулся. Хижина ещё была видна - маленькое тёмное пятно на склоне. У порога стояла Гнедая и смотрела им вслед. Долго. Потом отвернулась и принялась щипать траву. У неё были свои дела. Коза всегда знает, что делать. Люди - никогда.

Кэл сплюнул и пошёл дальше. Через полчаса хижина скрылась в тумане. Через час - он перестал оглядываться. К этому тоже привыкаешь. К этому привыкаешь, как ко всему остальному - к каше по утрам, к холоду в костях, к запаху горелого мяса в голове, который не выветрить ничем, ни дождём, ни снегом, ни двадцатью годами.

Глава 2. Язык безъязыкого.


- Вэл Гаудер -

Дорога от Холмового монастыря до Грандмарка - три дня верхом. Без перерывов. Без ночёвок в гостиницах. Без лишних остановок. Брат-дознаватель Вэл Гаудер не спал. Не потому, что торопился к телу. Архиепископ Эльдред уже мёртв. Никуда не денется. Сон для Вэла - физиологический излишек. Двенадцать лет без болевых сигналов научили его обходиться минимумом. Четыре часа в сутки. Лошадь - шесть. Остальное - работа. Работа состоит в наблюдении. Вэл наблюдает, как другие люди спят, едят, боятся, чувствуют. Вэл записывает. Это, в сущности, и есть вся его профессия.

Грандмарк открылся с холма. Белый город. Базилика Пламенного Ока в центре - белый камень, выскобленный до блеска, без единого пятна сажи. Королевский дворец - белый мрамор. Инквизиторский блок - белая известка, обновляемая каждую неделю. Даже трущобы на востоке - и те стараются белить фасады по большим праздникам. Вэлу нравилось. Он не понимал, почему. Может быть, потому что на белом всё видно. Кровь. Грязь. Подозрение. Грандмарк не прятал своих мёртвых. Он выставлял их напоказ, как образцы в кунсткамере.

У ворот собора его встретил послушник. Молодой, бледный, с тонкими губами, которые ни разу не улыбнулись. На нём белая ряса с красной окантовкой - цвет скорби по архиепископу. Вэл слез с лошади. Ровно. Без кряхтения. Без стона. Ноги держали. Спина держала. Всё тело держало. У него не было ни одной причины кривиться, и он не кривился. Двенадцать лет назад он упал с лошади на охоте и не заметил, что сломал два ребра. Заметил через неделю - синяк на боку и хруст при дыхании. С тех пор он знал: его тело - инструмент, который не ломается. Точнее, ломается, но не сообщает ему об этом.

- Брат Гаудер? - спросил послушник.

- Брат Гаудер. Где тело.

Не вопрос. Утверждение. Он не задавал вопросов, на которые не хотел знать ответа. Хотел он знать другое. Где тело. В каком положении. При какой температуре. Сколько прошло часов. Кто прикасался. Кто дышал рядом. Это - данные. На данных строится работа.

- В исповедальне, брат.

- Разумеется. В исповедальне. Покажите.

Он шёл по собору. Шаги гасли на шерстяных коврах. Собор был бел. Стены - белы. Колонны - белы. Витражи - прозрачные, без цвета, пропускали ровный рассеянный свет, без мерцания. Пахло озоном - от свечей особого состава, которые горели ровно и не коптили. Пахло карболкой - братья-уборщики протёрли пол утром, как каждое утро. Пахло морозом - сквозняки из подземелий охлаждали главный неф. Никакого ладана. Никакого воска. Никакого перегара. Грандмаркский собор был операционной. Вэлу было здесь хорошо. Здесь, в отличие от мира, всё было видно.

У входа в исповедальню стоял старший дознаватель брат Морен. Тонкий. Выцветший. В белой перчатке на правой руке - между допросами меняет. Вэл знал эту привычку. Сам делал так же.

- Гаудер, - сказал Морен. - Рад, что доехал.

- Я тоже рад, брат. Где именно тело. В каком положении. Кто прикасался.

- Лицом вверх. На месте кающегося. Стихарь расстёгнут, но не снят. К нему прикасался только я. В перчатках. И брат-лекарь Освальд - проверял пульс и температуру печени. Тоже в перчатках.

- Хорошо. Температура печени.

- Тридцать четыре и три. На момент осмотра - около двух часов назад.

Вэл кивнул. Двадцать два градуса окружающей среды. Тело остывает на полтора градуса в час. Печень - наиболее точный индикатор. Тридцать четыре и три. Минус тридцать семь - два и семь. Делим на полтора - около двух часов с момента, когда Освальд измерял. Плюс два часа до того - время смерти. Итого: четыре-четыре с половиной часа назад. Если сейчас одиннадцать утра, смерть - между шестью тридцатью и семью. Он записал это в блокнот. Аккуратным, мелким, абсолютно ровным почерком. Блокнот - кожаный, в тёмно-синей обложке. Перьевая ручка - стальная, с тонким наконечником. Он носил их в специальном кармане рясы, нагрудном, застёгнутом на пуговицу. Туда же - запасной пузырёк с синими чернилами.

Он толкнул дверь исповедальни. Вошёл.

Исповедальня была маленькой. Белые стены. Белый каменный пол. Деревянная перегородка - некрашеная, светлого дуба, протёртая до блеска. Архиепископ Эльдред лежал на полу, на месте кающегося, лицом вверх. На нём был парадный алый стихарь с золотым шитьём. Цвет - единственное яркое пятно в белой комнате. Края шитья пропитались тёмно-красным. Но не размазались. Братья-уборщики уже работали: вокруг тела лежали белые тряпицы, всё ещё влажные. Они подложили их, чтобы кровь не протекла на камень. Это хорошо. Камень впитывает. Ткань - нет.

Вэл присел на корточки рядом. Колени сгибались беззвучно. Он не чувствовал, как холод пола проходит через ткань рясы на коленях. Он не чувствовал холода вообще - только температуру как факт, фиксируемый кожей, но не переживаемый как дискомфорт. Это, наверное, единственное, чего он лишён, чего другие имеют. Холод. Жар. Боль. У него были вместо них - наблюдения.

Эльдреду было шестьдесят три. Выглядел на свои шестьдесят три. Лицо спокойное. Почти умиротворённое. Кожа - восковая, с лёгким желтоватым оттенком. Этот оттенок Вэл знал. Он видел его у людей с поражением печени и поджелудочной. У Сэндэра вэн Доля - такой же. У стариков, которые долго принимают опиаты. Интересно. Он записал: Кожа - восковая, желтушная. Возможная гепатопатия. Сравнить с образцами канцлера.

Языка во рту не было. Вместо языка - тёмная полость, запёкшаяся по краям. Вэл наклонился ближе. Не морщился. Запах его не беспокоил - он не мог его оценить как плохой. Он мог оценить его как характерный. Характерный для гниющей крови и ферментов слюнных желёз. Он записал: Язык отсутствует. Края раны рваные - удаление вручную или крюком, не щипцами. Post mortem - отсутствие кровоподтёков на дёснах, отсутствие аспирации крови в лёгких.

На страницу:
1 из 3